И когда Обезьянознаменный хохочет, схватив моего истерзанного сына за волосы и издалека показывая мне кривой нож, — я не выдерживаю. Губы движутся сами, рождая слова без посредников, без разума-советчика и сердца— подстрекателя, вопреки запретам, попранным нашими противниками с самого начала битвы. Этого нельзя делать, но и не делать этого нельзя, губы трескаются от страшных слов, кровь солона, она щекочет небо, и небосвод послушно взрывается стальными осколками, которые секут, рубят, расшвыривают живую грязь передо мной, — мальчик мой!.. я уже…

Шаг.

Я даже не заметил, что бегу.

Судороги вяжут из тела замысловатые узлы, ноги подкашиваются, сознание захлестывает пенный прибой, где поровну недоумения и настойчивой потребности отыскать, найти, встать на единственном месте Курукшетры, где я… Где я — что?!

Я налетаю на Адского Князя, чуть не сбив его с ног, и краем глаза успеваю заметить: рослый, плечистый Яма вздрагивает, как от пощечины. Словно мое прикосновение вселило и в него призрак охотничьего пса. Сегодня Яма зачем-то побрил голову, оставив лишь на макушке длинный чуб буро-красного цвета. Чуб свисает к левому плечу, Адский Князь дергает его раз, другой — и начинает бессмысленно бродить кругами по полю.

Бессмысленно для остальных. Я смеюсь.

Мы-то с ним знаем тайным, ускользающим знанием: так надо. Мы да еще зеленоволосый Варуна, который присоединяется к нам минутой позже. Маленький, жилистый Повелитель Пучин, чьи волнистые кудри обильно пятнает пена седины, — он выглядит самым старым из нас, да он и есть самый старый, он вынырнул из той бездны времен, когда мама-Адити была еще веселой девчонкой и даже рожала, наверное, от собственного мужа…

Трое Локапал мечутся по Полю Куру. «Мертвецкое коло», лишенное завершения. Восток, Юг и Запад. Гроза, Смерть и Пучина. Два брата и племянник. Сумасшедшая Троица, связанная темными узами, сути которых до конца не понимает ни один из нас. А сверху удивленно глядит Лучистый Сурья, он глядит, и в печальных глазах Сурьи мне мерещится странное понимание. Чушь, бред, этого не может быть! Но я вскоре прекращаю думать о глупостях, потому что ноги сами несут меня к высохшему руслу ручья. Земля тут перепахана, и убитых почти нет, будто сражение тщательно избегало этого места, ноги несут меня, ноги— предатели…

…Предатель! Ах я дурак! Еще смеялся, когда мне буквально навязали этого возницу-царя, этого прохвоста! Спорил с ним, когда он, правя моей же колесницей, предрекал мне смерть, а белому кобелю Арджуне — неминуемую победу!

Колесо ударяется о вросший в землю валун. Повозка кренится, лошади истошно ржут, вынужденно повинуясь предательским поводьям… и кровавая трясина, в которую превратился ручей, надежно поглощает обод до середины.

Почему Арджуна не стреляет?!

Почему?!

Я смотрю на возницу-изменника и вижу страх в его глазах. Он что-то понял, что скоро пойму и я… пойму… скоро…

Ступни прожгло острой болью. Чужак вставал во мне в полный рост, это было мучительно больно, но я отдавался ему, как отдаются апсары: искренне и бескорыстно. Дыхание самовольно наполнилось грозой, налетевший ветер взъерошил волосы, превращая их в диадему, вихревой венец, на самых задворках сознания что-то кричал Словоблуд, пытаясь остановить… Тщетно.

— Хорошо есть?! — спросил я у Курукшетры, вспаханного войной поля, притихшего в ожидании страшных всходов.

— Хорошо есть?! — спросил я у Черного Баламута, у нарыва, в чью броню мы с чужаком бились наотмашь, всем телом, одним на двоих, у гнойного чирья, пульсирующего сейчас на северо-востоке.

— Нет, действительно: хорошо есть?! — спросил я у последних трех дней, у безумия и небылиц, у встреч и прощаний, у знания, от которого першило в горле, и у Калы-Времени с ее треснутым кувшином.

Они опоздали.

Замешкались, в результате чего ответ «И хорошо весьма!» так и не прозвучал.

Я расхохотался, заставляя воды Прародины в Безначалье вздыбиться ошалелыми лошадьми, и молния ударила из земли в небо.

Неправильная молния.

Наоборотная.

4

Я ворвался в Обитель, как врываются во вражескую крепость.

…Одна-единственная дверь, сомкнув высокие резные створки, красовалась по правую руку от меня, и я прекрасно знал, что именно ждет меня за одинокой

дверью.

Нет, не просто помещение, через которое можно попасть в оружейную.

Мавзолей моего великого успеха, обратившегося в величайший позор Индры, когда победитель Вихря-Червя волею обстоятельств был вынужден стать Индрой— Червем. Так и было объявлено во всеуслышание, объявлено дважды, и что с того, что в первый раз свидетелями оказались лишь престарелый аскет и гордец— мальчишка, а во второй раз бывший мальчишка стоял со мной один на один?!

Червь — он червь и есть, потому что отлично знает себе цену, даже если прочие зовут его Золотым Драконом! Как там выкручиваются певцы: лучший из чревоходящих? Вот то-то и оно…

Словно подслушав мои мысли, створки двери скрипнули еле слышно и стали расходиться в стороны. Старческий рот, приоткрывшийся для проклятия. Темное жерло гортани меж губами, изрезанными морщинами. Кивнув, я проследовал внутрь и остановился у стены напротив.

Все повторялось, и начало дня первого смыкалось с началом дня третьего, переплетаясь телами изголодавшихся любовников.

На стене, на ковре со сложным орнаментом в палевых тонах, висел чешуйчатый панцирь. Тускло светилась пектораль из белого золота, полумесяцем огибая горловину, и уложенные внахлест чешуйки с поперечным ребром превращали панцирь в кожу невиданной рыбины из неведомых глубин. О, я прекрасно знавал эту чудо-рыбу, дерзкого мальчишку, который дважды назвал меня червем вслух и остался после этого в живых! — первый раз его защищал вросший в тело панцирь, дар отца, и во второй раз броня тоже надежно защитила своего бывшего владельца.

Уступить без боя — иногда это больше чем победа Потому что я держал в руках добровольно отданный мне доспех, как нищий держит милостыню, и не смел поднять глаз на окровавленное тело седого мальчишки. Единственное, что я тогда осмелился сделать, — позаботиться, чтобы уродливые шрамы не обезобразили его кожу. И с тех пор мне всегда казалось: подкладка панциря изнутри покрыта запекшейся кровью и клочьями плоти. Это было не так, но избавиться от наваждения я не мог.

А мальчишка улыбался. Понимающе и чуть-чуть насмешливо, с тем самым затаенным превосходством, память о котором заставляет богов просыпаться по

ночам с криком. Ибо нам трудно совершать безрассудства, гораздо труднее, чем седым мальчикам, даже если их зовут «надеждой врагов сына Индры», и только у Матали да еще у бывалых сказителей хватает дыхания без запинки произнести эту чудовищную фразу.

Именно в тот день Карна-Подкидыш стал Карной-Секачом, а я повесил на стену панцирь, некогда добытый вместе с амритой, напитком бессмертия, при пахтанье океана.

Ах да, еще серьги… он отдал мне и серьги, вырвав их с мясом из мочек ушей, что, собственно, и делало его Карной, то есть Ушастиком! Он отдал мне все, без сожалений или колебаний, и теперь лишь тусклый блеск панцирной чешуи и драгоценных серег остался от того мальчишки и того дня.

Обитель Тридцати Трех пела хвалу удачливому Индре, а у меня перед глазами стояла прощальная улыбка Секача.

Как стоит она по сей день, всякий раз, когда я захожу в этот мавзолей славы и позора.

Я, Индра-Громовержец.

Индра-Червь.

Но сейчас улыбка Секача показалась мне чуточку грустной.

* * *

Я протянул руки и взял серьги. Они висели на бархатной подушечке, рядом с панцирем. Подышал на них, и сердолики в платиновой оправе налились глубоким багрянцем. Ювелиры долины Синдху умудряются варить золотисто-коричневые камни и получают в результате именно такой цвет, густой и теплый, как кровь. Впрочем, мастерство умельцев Второго мира здесь ни при чем. Гоня прочь досужие мысли, я молча смотрел в багрянец, а потом сделал то, что должен был сделать. Серьги крепились к ушам зажимами «когти гридхры», и когда я позволил «когтям» вцепиться в мочки моих ушей…

Я ослеп и оглох. Странно, но сперва мне это даже понравилось. Тьма и тишь окутывали меня жарким покрывалом в тысячу слоев, все исчезло в пуховой бесконечности, лопнул нарыв Курукшетры, ушли в забытье горести с заботами — и лишь пальцы мои продолжали шарить по ковру вслепую.

Жарко… тепло… холодно!

Холод металла.

Вот он, панцирь с пекторалью белого золота, залог подлости и источник видений. Давным-давно, когда мир был молод, а я — так и вовсе юн, мне довелось стоять над вспахтанным океаном, держа в руках этот панцирь и серьги. Вместе с иными дарами. Естественно, серьги были мне без надобности, их я подержал в руках и с согласия братьев подарил маме-Адити, а к панцирю мигом воспылал страстной любовью. Увы, безответной. Брихас напрочь отсоветовал мне брать чудесный доспех, не объясняя причин, но с отвратительно хмурым лицом Хуже грозовой тучи над Гималаями. Скрепя сердце я согласился с Наставником — и панцирь попал к Лучистому Сурье. А я от душевного расстройства нахватал даров сверх меры: Обитель тогда приобрела скакуна Уччайхшраваса, Слона-Земледержца Айравату, саженцы пожелай-деревьев, десяток первородных апсар… Помню, Варуна взял себе одно белое опахало и смеялся, глядя на жадину-Громовержца…

Вот он, доспех-мечта и доспех-позор, чьи пути неисповедимы.

Я разделся догола.

Наверное, даже безумцу никогда не приходило в голову надеть латы на голое тело, но сейчас я знал: так надо.

Так и только так.

А возиться с застежками мне не пришлось.

Холод обволок мое туловище намоченной в роднике простыней, ледяным взрывом откликнулись серьги, когтя уже не мочки ушей, а душу, сокровенную сердцевину, я беззвучно закричал и выгнулся дугой — но лед-обманщик мгновенно превратился в пламя Кобыльей Пасти.

Зной.

Мороз.

Экстаз уничтожения.

Стеклянные ножи полосуют тело, дробя его на осколки неведомой мозаики, и руки судьбы начинают властно собирать осколок к осколку.

Обламывая упрямые края.

Грешником, ввергнутым в пекло, стоял я, Индра-Громовержец, Владыка Тридцати Трех, а панцирь хищно корчился, мириадами корней врастая в мое тело, из доспеха становясь второй кожей, которую теперь можно было содрать лишь вместе с жизнью Жизнью Индры-Громовержца Жизнью Карны-Подкидыша по прозвищу Секач.

5

Прежде чем перестать быть собой, я успел улыбнуться.

КНИГА ВТОРАЯ

КАРНА-ПОДКИДЫШ ПО ПРОЗВИЩУ СЕКАЧ

Сурья сказал:

— Если, о Карна, ты отдашь Индре свои дивные серьги, с которыми ты родился, — кончена твоя жизнь! Смерть будет витать над твоей головой. Пока ты владеешь серьгами и панцирем, о дарующий гордость, в бою ты неуязвим для врагов. Запомни мои слова!

Карна ответил:

— Да не погибнет слава моя, разнесшаяся в трех мирах! Такому, как я, не подобает спасать жизнь ценою бесчестья. Лучше достойная смерть, которую люди оценят. Принесу ли я себя в жертву во время битвы, свершив ратный подвиг, или, наоборот, одолею в бою недругов — все равно я достигну славы и смогу защитить робких, просящих пощады на поле брани, а также избавлю от великого страха стариков, детей и дваждырожденных. Я сберегу честь, пусть даже ценою жизни, — таков мой обет.

Книга Лесная, сказание о том, как Индра отнял серьги у Карны, шлоки 19—20 и 32—39

Часть первая

ПОДКИДЫШ

Среди творений наилучшими считаются одушевленные, среди одушевленных — разумные, среди разумных — мужчины наилучшие, среди мужчин — дваждырожденные, среди дваждырожденных — те, кто обладает развитым пониманием, а среди обладающих развитым пониманием — читатели этих строк наилучшие, и таково общее мнение!

Глава I

БРОСЬ СЕРДЦЕ В ВОДУ

1

КОРЗИНА

Река. Струится, течет в неизвестность, колебля притаившиеся в заводях венчики лотосов, и тростники качаются под лаской ветра. Да, именно река и именно тростники. Вон селезень плывет. Толстый, сизый, и клюв разевает — небось крякает. Только не слышно ничего. И тростники совсем близко, качаются у самых глаз, будто я не Индра, а какая-то водомерка над речной стремниной. Или труп, раздутый утопленник, которого воды влекут невесть куда и невесть зачем. Индра?!

Какой-такой Индра?! При чем здесь Индра?.. Ни при чем.

Просто так, на язык подвернулось.

Река. Тянет сыростью, волны плещут, лаская друг дружку, а по берегам стелется незримо межа за межой: земли ядавов, вришнийцев, бходжей… Настрогали люди простор ломтями, рассыпали крошками и теперь, как воробьи, дерутся из-за каждой! А реке все равно. Ей без разницы: бходжа ты или ядав! Входи, купайся, уноси воду бадьями, рви лилии с кувшинками, рыбу лови… брось чего-нибудь — унесет.

Недаром говорят: бросай добро в воду — против течения выплывет.

На то и река. Вернее, приток.

Конский Ключ называется.

Плывет по Конскому Ключу корзина. Большая корзина, бабы в таких белье стирать носят. Ивовые прутья бамбуковой щепой перевиты, волокно к волокну, дно цельное, а сверху крышка. Захлопнута плотно, и три дырки, как три Шивиных глаза, просверлены. Зачем? Кто знает… Значит, надо. Плыви, корзина, качайся на волнах, пока не прибьет тебя к берегу или не растащит водой во все стороны.

Влился приток в родной плес, стала из Конского Ключа — Душица. Воды в Душице поболе, волны поигривей, закачало корзину, повело боком, опрокидывать стало… Нет, обошлось. Плывет. И любопытная плотвичка в дно носом тычется. А по берегам уже иные земли: угодья матсьев и сатватов, Нижняя Яудхея… Мало— помалу и до ватсов-краснозубых добрались. До их джунглей, где радуешься дважды: если повезет зайти в этот рай и если повезет выйти из этого ада.

Вот Душица в багряную Ямуну влилась, разбавила кровь слезами.

Плывет корзина.

Не тонет.

Солнце сверху смотрит, золотые руки тянет. Много их у солнца, есть чем потянуться. И мнится: сам Лучистый Сурья охраняет ладью из ивы с бамбуком. Придержал колесницу в зените, ждет, чем дело закончится.

А лик у солнца тоскливый, каленой медью отливает… Грустит Сурья. Плохо ему. Жарко. Когда ж это было, чтоб светилу жарко становилось? — никогда не было, а сейчас случилось.

Встретилась Ямуна с Гангой, матерью рек, закружились воды в пляске, вынесло корзину на самый стрежень. Вон и остров в лозняке прячется. Стоит на островном берегу урод-мужчина: ликом черен, бородой рыж, шевелюрой — и того рыжее. Глазищами янтарными моргает. Нет чтоб за багром сбегать, выволочь корзину! — стоит, страхолюдина, из-под мозолистой ладони на реку смотрит.

Проплыла корзина мимо.

Нет ей дела до уродов.

Вон уже и земли ангов-слоноводов начались.

Вон и город Чампа.

Тронул Лучистый Сурья своего возницу за плечо, велел дальше ехать, а сам все назад оборачивается, через пламенное оплечье.

Туда глядит, где мать-Ганга с Ямуной схлестываются, Ямуна — с Душицей, Душица — с Конским Ключом…

Где исток.

2

ПОСЛАНЕЦ

— Устал, милый?

Мужчина не ответил. Он лежал лицом вниз, до половины зарывшись в солому, и вполуха слушал блеянье ягнят. Безгрешные агнцы плакали малыми детьми, сбивались на миг и вновь заводили бесконечные рулады. Предчувствовали, горемыки: всю жизнь доведется прожить баранами, всю бессмысленную жизнь, от плача во тьме до кривого ножа-овцереза…

Одна радость, что Всенародный Агни испокон веку ездит на круторогом агнце