Вонь едва не сшибает тебя наземь. Нечистоты, грязное тело, пропахшие потом шкуры, копоть — полный букет. Если это обет во имя аскезы… Да ладно, не бывает таких обетов. Небось год подобной смрадной жизни, и Жара накопится валом, впору Вселенную огнем палить. Ты моргаешь, привыкая к полумраку. Ты не замечаешь, не знаешь и знать не можешь, что с твоим появлением в ашраме стало чуть-чуть светлее. Ровно настолько, чтобы суметь видеть. В углу, на ворохе вонючих шкур, лежат святые мощи. Родной брат той, первой мумии. Мощи кашляют, потом стонут. Потом снова кашляют и начинают храпеть.

Страшно. По-лошадиному. — Эй… ты кто?! Храп в ответ.

Ты подходишь вплотную, дыша ртом, и смотришь на умирающего. В том, что эти кожа да кости долго не протянут, нет никаких сомнений. В любую минуту душа

отшельника готова отправиться в райские сферы. Тебе надо идти. Здесь уже ничем помочь нельзя. Ты не лекарь! Ты ничего не смыслишь в хворях! Тебе противна сама мысль, что придется коснуться храпящих мощей, что после наверняка надо будет задержаться и сжечь труп, пробормотав у костра какую-нибудь молитву. Ты не помнишь молитв!

Уходи!

Прочь!

— Ты кто?! Кто ты?! — вдруг вскрикивают мощи, пытаясь сесть. — Ты брахман?! Брахман, да?!

Сесть не удается, и полутруп рушится обратно, в вонь и склизкий мех.

— Брахман я, брахман, — тоскливо вздохнул Карна, почесав в затылке. — Святее некуда. Запакостил ты жилье, дедуля…

И решительно наклонился к мощам.

* * *

Остаток дня Карна провел в трудах праведных.

Вынес больного старика на свежий воздух, потом отыскал коромысло с парой бадеек на плетеных ручках — и отправился к ручью. По счастью, близкому. Беги себе вниз тропиночкой… а обратно беги вверх. С коромыслом на плечах. С полными бадьями. Ой, дедуля, кто ж тебе, доходяге, воду при жизни-то таскал?

Якши лесные?

Ф-фу, вон и ашрам.

Напоить деда перед тем, как заняться стиркой, стоило большого труда. Он вырывался, змеей бился в руках Карны, норовя вялой ладошкой смазать поильца по физиономии, и все время хрипел:

— Ты брахман?! Брахман, да?!

— Брахман, — соглашался Карна, ловя шаловливые ручонки деда. — Чистокровный.

— Врешь! — Дед плевался и решительно не хотел глотать воду. — Ты кшатрий! Ты сукин сын кшатрий! Убью!

— Убьешь, ясное дело. — Миску пришлось наполнять в третий раз, а «сукиного сына» Карна деду простил. — Всех убьешь. И в землю закопаешь. Пей, дурак!

Удивительно: при этих словах дед вдруг обмяк, счастливо ухмыльнулся запавшим ртом и дал себя напоить.

После чего заснул.

Или потерял сознание — кто его разберет?

Обрадованный минутой передышки Карна с золой вымыл шкуры и раскидал вокруг ашрама — сушиться. К сожалению, надвигался вечер, и шкуры не успели высохнуть, их пришлось оставить на ночь, к утру они вновь намокли от ночной росы и окончательно просохли лишь к завтрашнему полудню.

Заскорузнув и треща от прикосновения.

Пришлось долго мять их, отбивать палкой и расчесывать колючей веточкой.

Нож с третьей попытки удалось довольно-таки прочно примотать к выломанному стволу орешника длиной почти в посох. Самодельное копьецо оставляло желать лучшего, но усилия вознаградились сторицей — парень через час завалил лохматого горала, похожего на самца-антилопу с короткими рожками. Печень была незамедлительно отварена и скормлена деду. С превеликим трудом и ежеминутными подтверждениями своего брахманства.

Помогало, но слабо.

Зато на закате старик угомонился. Карна натаскал еще воды про запас, наполнив все имеющиеся в распоряжении емкости, подогрел одну бадейку, раздел старика и тщательно вымыл исхудалое тело. Скелет, обтянутый пергаментной кожей. В чем душа-то держится? Видать, крепко отшельничек жизнь любил, что она его отпускать не хочет! Вон который день небось помирает, под себя ходит — а все живой…

— Ты брахман? — хрипит.

— Угу.

— Точно?!

— Угу.

— А кшатра подохла?!

— Угу. Начисто.

И в ответ — блаженная улыбка.

Ночью у деда начался жар. Не Жар-тапас, заработанный тяжкой аскезой, способный даровать лучшие сферы, а обыкновенный жар. Как у всех смертных. С бредом, судорогами и лошадиным храпением. Карна совсем измучился, бодрствуя до самого утра, а деда то рвало желчью, то выгибало мостом, и прижимать его к шкурам стоило чудовищных усилий.

Урвав с утра часок мутного сна, полного загнанных лошадей и ухмыляющихся братьев-Пандавов, Карна снова вытащил деда на свежий воздух. Постоял над мощами. Разогнал мошкару. И отправился собирать сушняк для костра.

Скорее всего для погребального.

На обратном пути парень споткнулся о корягу и со всего маху приложился башкой о ствол ближайшего дерева. Хворост рассыпался, сам Карна некоторое время обалдело тряс головой, потом прикусил язык и чуть не заорал.

Рот наполнился жуткой, вяжущей горечью, а слюна превратилась в адову смолу.

Карна выплюнул проклятый кусок коры, попавший ему в рот, и долго смотрел на дерево. Вытирая лопухом кровь, струившуюся из рассеченной брови. В детстве он однажды подхватил лихорадку, и мать заставляла его пить отвар коры хинного дерева. Вкус у отвара был примерно таким же. Даже гнуснее. Попробовать, что— ли? Хуже все равно не станет — куда уж хуже?!

Рискнем.

Костер был разведен, кора выварилась в котелке, обнаруженном у очага в ашраме, после чего настой чуть-чуть остыл. Не варом же поить старика? Пока котелок исходил струйками пара, Карна напряженно размышлял. Рядом с котелком им был найден глиняный сосуд, тесно оплетенный лианами, и в сосуде плескалась медовуха. Крепкая, стоялая медовуха. Ошибка исключалась: парень хоть и не любил хмельного, но подружки пару раз заставляли его прихлебнуть глоточек. Чаще всего именно медовухи. Такой напиток делался из особых лиан «мадху» и весьма ценился любителями крепкого-сладкого.

В частности женщинами.

И, по всей видимости, престарелыми аскетами.

Карна утешил себя знакомой истиной «хуже не будет» и, зажмурясь, вылил в котелок примерно четверть сосуда-находки.

Принюхался.

Закашлялся.

И направился поить деда.

— Ты брахман? — спросил дед, горячий, как положенный в очаг камень.

— Брахман.

— А где кшатрии?

— Нету.

— Совсем нету?

— Совсем.

— Это хорошо, — прошептал дед. — Папа, ты слышишь, я…

И больше не сопротивлялся.

* * *

Ночью старик начал задыхаться, и Карна на руках, словно дитя малое, вынес его под звездное небо.

Небо жило своей обыденной жизнью: благодушествовала Семерка Мудрецов, бесконечно далекая от суеты Трехмирья, шевелил клешнями усатый Каркотака, багрово мерцал неистовый воитель Уголек, суля потерю скота и доброго имени всем рожденным под его Щитом, двурогий Сома-Месяц желтел и сох от чахотки, снедаемый проклятием ревнивого Словоблуда, и с тоской взирала на них обоих, на любовника и мужа, несчастная звезда со смешным именем Красна Девица… * Сын возницы сел прямо на землю, привалясь спиной к стволу ямалы.

Уложил деда рядом, пристроив кудлатую седую голову себе на колени.

И провалился в беспамятство.

3

ЧЕРВЬ

Карне снился кошмар. Обступал со всех сторон, подхихикивал из-за спины, щекотал шею скользкими пальцами. Но шевелиться было нельзя, иначе могло случиться страшное. Приходилось терпеть все выходки кошмара, стиснув зубы и окаменев в неподвижности. Вокруг царила непроглядная тьма, она знала все на свете, потому что сама никогда светом не была, знала и щедро делилась своим знанием с заблудившейся в ней песчинкой. «Твой отец умирает, — шептала тьма. — Ты оставил его наедине со всеми этими Грозными, и теперь он умирает! Слышишь, мальчик: ты тоже убийца!» «Заткнись!» — одними губами ронял Карна, теснее прижимая к себе мокрую от пота голову отца. Сердце подсказывало: до тех пор, пока его руки баюкают Первого Колесничего, тьме не совладать с ними, не пресечь нити хриплого дыхания. «Отдай! — грозила тьма, наливаясь блеском полированного агата. — Отдай по-хорошему! Или хотя бы отпусти… Иначе я буду вечно стоять за твоим плечом, ожидая прихода мертвого часа! Я черная, я красивая, почему ты не слушаешься меня, дурачок?!» Молчать было трудно, не отвечать было трудно, стиснутые зубы крошились, заполняя рот горечью хины, Карна лишь перебирал липкие волосы отца и молился невесть кому, чтобы все закончилось, ушло, перестало гнусавить из мрака….

Все еще только начиналось.

Из тьмы пришла боль.

Она явилась маленькая, чахлая, куцым ростком пробиваясь наружу, и почти сразу налилась соками темноты, расправила крону, рванулась вверх пожелай— деревом пекла. Карну едва не выгнуло дугой, но мышцы закаменели, повинуясь приказу, и парень лишь еле слышно зашипел разъяренным бунгарусом. Боль осыпалась листопадом, каждый лист тек медленным ядом, налипая на кожу, словно Карна был тигром, которого живьем берут опытные звероловы… Даже тьма попятилась, удивляясь человеческому упрямству: глупец, отдай, сбрось, оттолкни, ну хотя бы просто вскочи на ноги!

Боль.

Тьма.

И недвижный человек во тьме и боли.

* * *

Веки раскрылись рывком, единой судорогой, и свет хлынул навстречу тебе.

Солнечный свет.

Утро.

Ты сидел под деревом, в пяти шагах от ашрама, нянча на коленях голову деда-брахманолюба. Лоб деда был мокрый и холодный. К сожалению, боль никуда не ушла, но теперь она гнездилась в левой ноге и была земной, обычной болью, которую терпеть трудно, но можно. Скосив взгляд, ты увидел: на твоем бедре, рядом с дедовым ухом, поблескивает красным цветком язвочка. Клещ забрался, что ли? Да нет, не бывает от клеща такой боли… Червь-костогрыз? Ах, тварюка, опять начал! Точно сверлом крутит! Ну погоди, сейчас я тебе…

Уцепить червя пальцами не удалось. Забрался, пакость, по самый хвост, и жрет в три горла! Ты некоторое время сидел, снося червивые проделки и не желая тревожить сон деда, потом решился. Сколько ж можно?! С предельной осторожностью приподняв затылок отшельника, ты совсем было собрался отодвинутьс в сторонку — пусть дед поспит без живой подушки, пока ты разберешься с прожорливым гадом! — но так и не сделал этого.

Потому что дед раскрыл глаза.

Трудно, медленно шевелилась плесень старческих ресниц, морщинистые веки— черепахи тряслись студнем, прежде чем двинуться в путь, и ты как завороженный смотрел в лицо дряхлого аскета.

Словно ждал чего-то.

Глаза старика наконец открылись, и тебе показалось: ночной пот, дитя хинного отвара пополам с медовухой, насквозь промыл дедов взор. На тебя двумя адовыми жерлами смотрела бездна Тапана, геенна нижнего мира. Варила смолу, закручивала пенные барашки, приглашала провалиться в себя и стать частью огненной лавы.

Ты не выдержал.

Отвернулся.

— Ты брахман? — спросил дед, еле ворочая непослушным языком.

Как ни странно, знакомый вопрос успокоил тебя.

Даже боль в бедре малость поутихла.

Чтобы мигом позже взвиться пылающим смерчем.

— Не то слово! — прошипел ты севшим спросонья голосом, обеими ладонями придерживая затылок аскета.

Руки дрожали.

Хотелось разорвать собственную плоть и залить пожар водой.

Но костистый затылок деда был по-детски хрупок и беззащитен: убери ладони — и все. Ударится оземь, треснет сухой тыковкой… не для того же ты старика из лап смерти тащил?!

Дрожь в ладонях.

Боль в бедре.

Затылок.

Вдруг припомнилось вчерашнее удивление: когда ты перед купанием распустил узел-капарду на дедовой макушке, старик оказался чудовищно волосат. Седые пряди рекой змеились вдоль тощей хребтины, доставая до крестца. Вымыть их как следует стоило большого труда, едва ли не большего, чем вымыть всего деда.

Щеголь ты, старичина…

Черный глаз моргнул, искоса разглядывая язву на твоем бедре. Будто чудо заприметил. Диво дивное. Ты закусил губу, пережидая новый приступ боли, потом отодвинулся и уложил деда на траву.

Нечего этой вороне коситься.

— Ты погоди, — голос отказывался повиноваться, пробиваясь наружу смешным сипением, — я сейчас шкуру вынесу. Роса кругом, а ты у меня хлипкий, комар носом перешибет! Эх, вчера не допер…

— Не надо… шкуру.

Старик напрягся и с усилием сел. Было видно, как он заставляет тело подчиняться. Так опытный табунщик смиряет жеребца-неслуха. Так владыка смиряет охваченные бунтом земли. «Так мудрецы смиряют богов», — мелькнула в твоем сознании совсем уж неуместная мысль.

Костлявые пальцы машинально нащупали прядь седых волос. Дернули раз, другой… третий. Тебя покоробило: та же привычка терзать кончик чуба была у Грозного.

Ты, понимаешь, перед ним ниц валяешься, а он чубом играется, обидчик!

Но смоляной взгляд по-прежнему не отрывался от твоего левого бедра. И червь попритих. Хоть за это спасибо, дедуля… А насчет шкуры — тут ты не прав. Шкуру я вынесу.

Посиди, я сейчас.

Когда Карна выбрался из ашрама наружу, волоча следом самую лохматую из шкур, дед уже стоял на ногах. И даже почти не качался.

Этак денек-другой — и можно дальше идти.

Искать.

— Ты не брахман. — Обвиняющий перст уперся в Карну. — Ты мне соврал. Брахман не может быть столь нечувствителен к боли. Ты кшатрий, да? Кто тебя подослал? Говори!

Последняя капля.

Последняя соломинка.

Из тех, что переполняют чашу и ломают спину слону.

— Брахман?! — заорал Карна во всю глотку, надвигаясь на спасенного им старика. — Кшатрий?! Сутин сын я! Сутин-рассутин! Потому что тебя, гиацинта божьего, спасал! Что, отшельническое дерьмо только брахманы выгребать горазды?! Да хоть загнись ты тут, на Махендре своей, мизинцем больше не шевельну! Все вы одним миром мазаны: и ты, и сука Дрона-пальцеруб, и Грозный! А Рама-с-Топором, учила ихний, небось из всех сук самая сучара и есть! Вот найду и в рожу плюну! И ему, и тебе, и всем вам! Задавитесь, сволочи! Сдохните!

Он захлебнулся собственным гневом и той чушью, которую нес без смысла и рассудка, одним сердцем, вовсю полыхавшим от боли. Бешенство было сладостным, оно приглашало окунуться в отчаянную пляску жизни и смерти, найти виноватого и отплатить за все обиды, бешенство называло себя свободой, оно и впрямь походило на свободу, как одно дерево походит на другое, но тщетно дожидаться яблок от гималайского кедра… тщетно и ждать, когда на бильве-дичке вырастет хвоя. Карна сам себе казался раскаленным светилом, которое свернуло с наезженной колеи, направив бег коней к земле, — и вот: кипят моря, земля трескается, обнажая кровоточащие недра, живое вопиет к белым небесам, а боги кидаются врассыпную с пути огненной колесницы. Гони, Заревой Аруна! Мчитесь, гнедые жеребцы! Гори, пламя, ярись, тешься самозабвением мести!..

— Кончай орать, придурок, — тихо сказал аскет, и Карна осекся, прикусив язык. — Нога болит небось?

— Болит.

Слово получилось странным: болит?

Что это такое?

И связано ли с истинной болью?.. Когда жизнь из милости, наука с царского плеча, а дорога ложится под ноги исключительно буграми да колдобинами!

— Черви у тебя, дедуля… червяки. Достали, проклятущие… Ты не сердись, ладно? Я сейчас уйду. Уйду я… совсем.

— Черви? — Казалось, старик не слышал последних слов Карны. — А ну-ка посмотрим, что за черви у меня водятся…

И губы старика разлепились двумя рубцами, выплюнув всего три слова.

Палаческое шило пронзило бедро, Карна не удержался, взвыл полной грудью, но вой скомкался мокрой тряпкой, кляпом заткнув глотку.

Между Карной и дедом стоял бог.