Еле «Маузер» удержал. Помотал головой, воздуха холодного глотнул. Ясное дело, чудится. Видать, от болезни. Только бы Леонид Семенович не заметил. Подумает еще! Нет, не заметил. Взял сероглазый у Пьеро пистолет, кинул быстрый взгляд на банки-мишени. Бах! Навскидку, почти не целясь.

Улетела последняя банка далеко-далеко.

– Что попал – молодец, – улыбнулся. – Только не цель это, братец Камушек, баловство одно. Стрельба, она науку любит!

Помотал ладошками братец Камушек, тяжесть стальную с пальцев стряхнул. Усмехнулся в ответ:

– А научите, Леонид Семенович!..

Схитрил Пьеро насчет «научите». Учили его, когда в банде Сеньки Жадика три месяца кантовался. Там младенцы грудные не к хлебной «жевке», а к «Нагану» тянулись. И пострелять пришлось, и учителей послушать: про мушку, про целик, про то, как дыхание задерживать. Главное, оружие первым вынимать следовало – и первым курок спускать. Выстрелил – убил. Все прочее для солдат и для господ, что охоту любят.

Не выучиться хотел Пьеро, просто стрельнуть еще разок. Но Леонид Семенович очень серьезно к просьбе отнесся. «Маузер» под куртку спрятал, достал что-то маленькое, вороненое, а в руки не дал. Подумал, обратно в карман сунул.

– Стрельба науку любит, – повторил. – А наука разная бывает. Самое сложное в ней – не железо, а человек. Слыхал, братец Камушек: оружие – продолжение твоей руки? Такое часто говорят. И еще говорят: научись чувствовать, что без пистолета ты вроде как не весь, не целый. Оружие любить нужно, словно родича или друга. Согласен?

Вздрогнул Пьеро. Откуда ему знать? Испытывает его сероглазый. Однако ответить попытался:

– Я, Леонид Семенович, слышал, что, когда стреляешь, надо себя гранитом представить. Каменный ты, ни единой щелочки. И мысли каменные. Слышал, а представить не могу. Люди не камень, верно? Мне говорили: убивает не оружие, а желание. Прицелился – смерть глазами послал.

Сказал и понял: плохи дела. Опять мысли длинными и тяжелыми стали. И слова трудные: слишком взрослые.

Леонид Семенович Пантелкин в ответ сжал губы, словно обидел его чем-то братец Камушек. Кивнул резко:

– И так говорят. Видишь, сколько слов накрутили? А почему? Не хватает их, слов – наших, человеческих. Вроде как не мы пулю посылаем, а кто-то другой. Мы лишь оружие, придаток к пистолету. Не мы решаем – за нас решают. Не мы – нами целятся. И убиваем тоже не мы.

Поглядел Пьеро вокруг. Пустырь заснеженный, железнодорожная насыпь, банки, пулями пробитые. Ясный день, а все равно не по себе, когда слышишь такое.

– Это я не к тому, что вины нашей нет. Есть вина! Пистолет и осечку дать может, и патрон перекосить. А раз мы, люди, стреляем без осечек, век за веком, значит, согласны чужую волю выполнять. Подписались, так сказать. И кровь не на ком-то – на нас… Ты уже понял, братец Камушек, к кому в гости попал?

Смотрели серые глаза в упор. Кивнул Пьеро, ответил спокойно, по-взрослому:

– Кто ж Леньку Фартового не знает, Леонид Семенович? Я пока в Петербург ехал, наслушался. Честно скажу, не похожи вы на бандита. Или я уркаганов не видел?

– Потому и про чекиста спросил?

Отвернулся Пантелкин, руки в карманы куртки сунул. Будто холодом его пробрало.

– Не чекист я, Камушек. Был грех, служил, только не удержался. Адова работа! И бандит из меня никудышный. Лихости одной мало, а фарт – он ненадолго. Дезертир я, братец…

Ага, так мы вам сразу и поверили. Навидался Пьеро дезертиров: грязные, в шинельках вшивых, небритые, хлеб клянчат, могут и обрез достать. Разве Леонид Семенович грязный? И война кончилась.

Не иначе, умел сероглазый мысли читать. Кинул через плечо:

– Тех, кто с войны бежит, еще простить могут. А я… Я дезертир Смерти, нас не милуют. Было у меня дело в руках: важное, не каждому поручат. Одного из тысячи выбрали, поверили, а я деньгой соблазнился. Деньгой и кровью. Был тирмен Пантелкин, стал бандит Пантелеев. Сорвался бешеной собакой с цепи, только и осталось – пристрелить. Ты вот оглядывался, Камушек. Чего видел? То-то, что ничего, снег да грязь. А я… Не отпускают, по пятам идут, ночью, днем…

Пьеро слушал, понимал с пятого на десятое и думал, что самое время пугаться. По-настоящему. Нет, не шел страх, задержался в пути. А Леонид Семенович ладони из карманов вынул, кулаки сжал, голову запрокинул.

Уставился в серое небо.

– А все равно не по-твоему выйдет! Слышишь меня? Слышишь? Не по-твоему!..

Эхо пошло гулять над рельсами.

– Извини, Камушек! – оскалился улыбкой Ленька Пантелеев, странный человек. – И в голову не бери, забудь. Но не до конца. Главное помни: раз мы – оружие, раз нами стреляют, значит, мы тоже – чья-то рука. Без нас этот «кто-то» неполон. Когда целимся, когда курок жмем – мы не просто люди. И думать должны иначе, и чувствовать. Представь, будто ангел ты, людишек перебирать послан. Без гнева, без злости, долга ради. Не пистолет наводишь – стрелу огненную пускаешь, чтобы миру порядок дать. Понял, Камушек?

Скользнула ладонь в карман, не сама вернулась. Знакомый черный вороненок.

– «Бульдог паппи». Револьвер бельгийский, фабрики Франкотта. Как раз для тебя. А теперь – стреляй, Петр!..

Надо же, по имени назвал!

Думал Пьеро, что после разговора такого пальцы трястись будут. Обошлось. Взял револьвер, барабан для верности прокрутил.

Повернулся.

Есть банки? Нет банок. Ага, вот одна, на боку лежит, спряталась, думает! От ангела не спрячешься. Тело само собой повернулось, и рука вверх поднялась. Сейчас вниз, поймать мишень на мушку. Ничего трудного, просто банка…

…Не банка, не жестянка ржавая. Красная пропитая рожа под зеленой фуражкой со звездой, тоже красной, с плугом и молотом. Знакомая рожа! Товарищ Катков, начальник Губчека. В ту ночь, когда упала под прикладами дверь, первым вошел с «Наганом» наперевес.

«С кем имею честь?» – сухо и ровно спросил отец.

Нажал на спуск ангел Пьеро.

И рассмеялся.

 

Стреляли еще два раза. Первый там же, за Лиговским, второй – далеко за городом. Или в другом городе, если честно. Леонид Семенович объяснил, что Детское Село, хоть и маленькое, но тоже город. Раньше оно было Царским, и жил там поэт Пушкин. Они гуляли в большом парке около дворца, здесь и стреляли – отошли подальше, за старую башню.

Но вообще-то виделись редко. Приходилось целыми днями ждать Леонида Семеновича у Лельки на квартире. Ее (квартиру, не толстуху) надо было называть «хазой». Мальчику это слово не нравилось. И те, кто туда приходил, пока сероглазый отсутствовал, не нравились. Особенно Сенька Гавриков. Пьеро едва посмотрел на него, сразу понял: Сенька и есть. А вот Лелька Сеньке радовалась, хотя тот сережек ей не дарил, а приходил сильно выпивши.

Элизе Реклю успел надоесть вместе с благородным разбойником Ринальдини, зато можно было стоять у приколотой к стене «Петроградской правды» и вволю щелкать курком. Это называлось упражнением «Белый лист». Газетный лист белым, конечно, не был, но Леонид Семенович объяснил: не это важно. Главное – в центр целься и плавно спускай курок.

Щелк! Щелк! Щелк!..

Щелкал Пьеро из «щеночка»-«паппи», но без патронов. Целился, щелкал, пальцем старался не дергать, снова щелкал. Ничего необычного и трудного ничего. Тем более ствол направлялся прямиком в портрет товарища Зиновьева на первой странице. Может, из-за этого, когда по-настоящему стрелять приходилось, мальчик вместо жестяных банок-мишеней тоже лица видел. Не товарища Зиновьева – другие, знакомые. Мальчишек, отнявших у него последние сухари на вокзале в Николаеве. Бандитов Сеньки Жадика. Чекистов, что ломились в квартиру вместе с товарищем Катковым.

Стрелял Пьеро спокойно, ничуть не волнуясь, стараясь не дергать курок. Те, кого посылают на землю порядок наводить, не злятся, не плачут от бессилия. Пусть он маленький, но он – Чья-то рука. Он спасает мир. Он – огненная стрела!

Последним, кого увидел Пьеро в очертаниях мишени, был Сенька Гавриков. Прямо в лоб пуля угодила. Будет знать!

А потом его стали отпускать гулять. Наверное, потому, что Сенька стал заходить к Лельке-толстухе каждый день, иногда по утрам. Леонида Семеновича все не было, и мальчику стало скучно. На улицах ничего интересного не случалось, и Пьеро глазел по сторонам, запоминая: Казанская, Садовая, набережная Фонтанки. В голову складывал. Ждал, что можно будет вернуться и вволю пощелкать курком.

На углу Английского проспекта и хорошо знакомой ему Садовой шкет-беспризорник бесцеремонно ухватил мальчика за рукав вычищенной и подшитой шинельки. Пьеро не успел испугаться – в ладонь нырнула маленькая, вчетверо сложенная бумажка.

Почерк Леонида Семеновича он увидел впервые.

Как и адрес, куда следовало приехать.

 

– Жив, Камушек? Молодец!

Встретились не в квартире, не на «хазе» – в пустом гулком дворе. Черные окна, груда пустых бочек, телега без двух колес.

Снег…

– Я вот… А Сеньку Гаврикова взяли.

 

То, что «вот», Пьеро понял сразу. На Леониде Семеновича была не знакомая куртка, а огромная доха, надетая странно, боком. Мальчик всмотрелся. Понял.

– Вам руку перевязать надо, Леонид Семенович. К доктору бы!

Он пытался выговаривать слова твердо, по-взрослому. Кажется, получалось. Сероглазый усмехнулся в ответ, хоть и не без труда. Простреленную левую руку держал на весу, аккуратно, словно младенца.

– Доктора найду. Не волнуйся, Камушек! Только плохи дела, со всех сторон обложили…

Мальчик быстро оглянулся. Снег, бочки пустые, окна с битыми стеклами. Никого нет. Кто обложил?

– Плохо дезертиром быть, Камушек! Если станешь тирменом, меня вспоминай почаще. И вообще… Вспоминай, братец младший. А сейчас… Сейчас один ты мне помочь можешь. Понял?

Не шутил Леонид Семенович, прямо в глаза смотрел. Подобрался Пьеро, губы обветренные сжал:

– Понял!

Пантелкин двинул раненой рукой, застонал еле слышно. Достал из кармана листок бумаги: сложенный, как давешняя записка.

– Письмо. Отнести нужно сейчас и дождаться ответа. Ясно? Обязательно дождаться ответа. Если тот человек… Его Серегой Кондратьевым зовут, не спутай. Сергей Иванович Кондратьев… Если заартачится, шуметь станет, ты ему скажи, чтобы письмо еще раз прочел. Повнимательнее.

Слушал мальчик. Запоминал. Прикидывал, что надо патронов попросить к «бульдогу паппи». И о раненой руке думал. Не застудил бы ее Леонид Семенович на морозе!

– Ну, беги, братец младший!

Ленька Фартовый выбросил вперед здоровую руку, словно стрелять собрался. Не выстрелил – по голове мальчика погладил, по шапке-ушанке. Снял бы, так вторая рука подвела. Не на снег же шапку бросать!

– Беги!

Дернулось что-то в груди у Пьеро, болью зашлось. Хотел возразить, переспросить, остаться…

Побежал.

Долго бежать пришлось. Бежать, трамваем ехать, на поезде пригородном до станции Славянка. Хорошо, что несколько «лимонов» в кармане нашлось. Толстуха Лелька на конфеты дала. На станцию лишь ночью добрался. Дальше просто – барак двухэтажный, в угловой комнате, что на первом этаже, свет горит. Значит, все правильно. На месте.

Нашел дверь, письмо в кармане шинельки нащупал. Постучал.

– Мне Кондратьева!

А вот и Кондратьев, такой, как Леонид Семенович описывал: маленький и очкатый. При галифе, в сапогах, но без рубашки. Поглядел на него Пьеро внимательно, оценил. Хуже Сеньки Гаврикова!

– Назовитесь полностью, пожалуйста.

Это для верности. А еще чтобы не слишком нос задирал.

Изумился очкатый, однако спорить не стал:

– Кондратьев Сергей Иванович, инспектор 1-й бригады. Чего тебе, мальчик?

Похолодел Пьеро. Понял, какой бригады – не паровозной, ясное дело. Только делать нечего. Достал письмо, протянул:

– От Пантелкина Леонида Семеновича.

Долго читал инспектор Кондратьев, видать, не один раз. После очки снял, наклонился, щами дохнул:

– А с чего это Фартовый вообразил, что я тебя, урка малолетняя, спасать стану?

Думал ответить Пьеро – смолчал. Зажмуриться хотел – не зажмурился. Так и стоял. Ровно.

Фыркнул инспектор Кондратьев, развернул письмо, к свету поднес:

– Что это, знаешь?

Взглянул Пьеро, удивился. Вроде буквы, а вроде и нет. Буквы, наверное, только не наши. И не французские. Знакомые? Может, да, а может, и наоборот совсем. Сколько их? Раз, два три…

Из домзака Пьеро вышел через два месяца. Не на свободу, понятно. Выписали ему бумагу в колонию Макаренко, под город Полтаву. Объяснили: самая лучшая, недаром именем пролетарского писателя Горького названа. Не убежишь, даже не пытайся!

Фамилию и отчество, дабы в бумагу внести, будущий коммунар назвать не смог. Забыл напрочь. Пришлось инспектору Кондратьеву собственной фамилией поделиться. С отчеством же не вышло. Уперся Петр, словно и вправду камнем стал: пишите Леонидовичем.

Переглянулись, хмыкнули. Записали.

И послали под конвоем.

Через месяц к коммунару Кондратьеву после утреннего построения подошел хмурый дядька. Широкоплечий, бритый наголо, в кожанке комиссарской. Поманил пальцем, в сторону отвел.

Взглянул внимательно, словно аппарат-рентген:

– Ну что, Петр, постреляем? Стрельба науку любит!

И они пошли стрелять.

 

Про своего первого учителя – который звал его Камушком – Петр Леонидович много потом читал, а еще больше слышал. И лишь плечами пожимал. «Ленька Пантелеев – черные глаза»! Хорошо еще, не красные. Лишь один раз дернуло, ударило по сердцу, когда попался в руки питерский журнал со стихами Елизаветы Полонской. Не Леонид Семенович вспомнился – серьги в ушах у Лельки-толстухи. Те самые, с огоньками зелеными. Красивые, не в каждой лавке ювелирной увидишь.

«Полюби меня немножко, молодца! Подарю тебе сережки с мертвеца!..»