Уходил Кондратьев – была война. И Берлин взяли, и союзников у Торгау встретили, но все равно: расслабляться рано. А вернулся в мир. Даже не поверил вначале. Третий день мир. Соврали десантники-американы, не в Реймсе подписали – в Карлхорсте, в Берлине, в логове, так сказать. Разницы, конечно, никакой, просто обидно. Врать-то зачем? Или перепутали янки?

Что такое мир, лейтенант Кондратьев понял очень быстро. Раньше пьяных при штабе не увидишь, крепко народ держали. Если и пили, то по землянкам и блиндажам, завесив вход одеялом. Теперь же – не пройти. Третий день Победу отмечают, без устали.

– Ты чего, эсэсман?! А, Кондратьев! Тю, живой! Давай за Победу! Пей, говорю, тебе майор приказывает!..

Майор – ладно. Начальство ничем не лучше оказалось, только организм крепче. Генералам отдельные нормы природой и уставом положены. Личность красная и глас на рык походит. Но разговаривать можно, и на том спасибо.

Рапорт генерал слушать не стал, знал заранее. Группа вчера с грузом прибыла. Физиков на самолет и в Москву, остальным – отдыхать по полной.

– Все, Кондратьев! Тебе – Героя, Ленке – орден Ленина, посмертно. Садись за стол. Ради тебя коньяк берег, цени! За Победу!

А когда выслушал, обхватил по-медвежьи за плечи, потянул на лавку. Усадил, дохнул в ухо перегаром.

– Все понимаю, Петро. Догнала нашу Лену война, на излете достала. Рад бы помочь, только чем? Выживет, дома распишетесь. А здесь – извини, загса у нас нет, ближайший – за Брестом.

Кондратьев спорить не стал. Повторил – медленно, чтобы генерал расслышал и не озлился. Тот гулко вздохнул, мотнул головой, плеснул коньяка в кружку.

– Понимаю. Больно тебе, Петро. И мне больно – за всех, кто не дожил. И за сержанта больно, хорошая она девчонка. Если хочешь, чтобы женой твоей законной считалась, в приказе объявим. Так иногда делают, вроде помолвки при царе. Договорились?

– Нет. Помолвка меня не устраивает.

– В отделе кадров оформить можно, – задумался генерал. – Так, мол, и так, впредь до регистрации считать мужем и женой. Правда, если строго по закону, и это не в масть. При проклятом старом режиме, между нами, проще было. Зови полкового попа – и в ближайшую церковь. Венчается раб божий…

Петр Кондратьев закусил губу. Скверно, очень скверно.

– Товарищ генерал, разрешите отлучиться по личному делу?

Не выдержал, забежал в госпиталь. Боялся, не пустят – пустили. Лена лежала тихо: чужая, белая, восковая. Лишь простыня на груди еле заметно подрагивала.

Выскочив на крыльцо, Кондратьев врезал сам себе по щеке: для бодрости. Оцени обстановку, разведка! К члену Военного Совета? Что с него возьмешь, с бабника бровастого? К командующему фронтом? Нет, не пробиться. Да и нет при товарище маршале загса. Самолет угнать, чтоб до Бреста? Угнал бы, так Лену не довезти.

Значит, куда, товарищ лейтенант?

Значит, в штаб.

Не ошибся Петр Кондратьев. Нужный человечек оказался на месте, не улетел вслед за физиками. Словно ждал дорогого гостя. А может, и впрямь ждал? Золотые рыбки слову своему хозяева. Охрана, правда, заартачилась. Занят гость московский, с документами важными работает. Только уговорил их разведчик Кондратьев – всех троих по очереди. Хорошо уговорил, ласково: не пикнули.

Иван Иванович, штатский человек, оторвался от бумажек, встал из-за стола. Махнул дланью начальственной, отослал побитую охрану вон.

К гостю повернулся:

– Чего тебе надобно, старче?

А как выслушал, на телефон посмотрел. Но трубку не снял.

– Может, чего иного пожелаешь, Кондратьев? В Москву переведу, в центральный аппарат. Академию закончишь, будешь науки разведывательные преподавать. Какой из тебя бухгалтер, если подумать? Соглашайся, большим человеком станешь.

Не стал спорить Петр Кондратьев. Не ко времени.

Молчание не всегда – знак согласия.

Гость московский пожал плечами, протянул руку, набрал средним пальцем номер.

– Добавочный… Да, это я. Соедините с приемной товарища Калинина. Срочно!

И Кондратьеву, равнодушно:

– Сейчас все данные продиктуешь. Родился, крестился, отчество, как кошака домашнего звали. Свои – и ее. Помнишь, надеюсь?

Он помнил.

 

Лена открыла глаза на следующее утро. Улыбнулась яркому майскому солнцу, попыталась сесть.

– Здравствуй, Петя! А я, знаешь, в лесу была.

Свидетельство о браке, подписанное первым заместителем председателя Президиума Верховного Совета СССР товарищем Шверником Николаем Михайловичем, Кондратьевы получили уже в Ташкенте. У почтальонши руки дрожали, когда пакет вручала. Тяжелый, весь в печатях, на каждой – герб с надписью.

Усы старший лейтенант запаса Петр Кондратьев не сбрил. Жена посмеялась, да и привыкла. Героя так и не дали. Через год в военкомат вызвали, вручили Боевое Красное Знамя, второе. Кондратьев спрятал красную коробочку в ящик комода.

Елена Кондратьева умерла двенадцатого мая в три часа пополудни. Ровно через тридцать лет после того, как на свидетельство о браке упала синяя печать.

«А что взамен, тирмен, тирмен?..»

11

В лесу пели птицы. Щебетали, булькали, закручивали немыслимую трель, чтобы оборвать на верхней ноте. Солнце, косыми лучами пробиваясь сквозь листву, строгало лес аккуратными ломтями. Стволы деревьев бугрились корой; местами кора была содрана, открывая сочную, текущую смолой или соком мякоть. Под ногами пружинила давняя, желтая хвоя. А птицы все захлебывались летом, жарой и любовью.

Данька уже бывал в этом лесу.

Когда его избивали спортсмены на Динамовской.

Только в прошлый раз на деревьях вместо листьев росли фотографии, а сейчас – просто листья. Лапчатые, фасонные, кругленькие – всякие. Но он знал, что на самом деле это снимки: лица, лица… Они притворяются: листья – фотографиями, фотографии – листьями. Это такой лес.

Здесь он был счастлив, как нигде и никогда.

– Опусти ствол, – сказал дядя Петя. – Чего ты в меня целишься, ей-богу…

В руке у себя Данька действительно обнаружил пистолет. «Беретта 9000S», подарок Калинецкой. Он опустил руку, уставив ствол в землю, и покраснел. Как маленький, право слово… ага, а старик тоже вооружен…

Петр Леонидович держал длинноствольный «Маузер С-96». Модель 712, гитлеровская, с переводчиком режимов огня и отъемным магазином на двадцать патронов. Допотопная, но классная штука: на ста пятидесяти метрах без приклада дает вполне приемлемую точность стрельбы. И дальше дает, но хватка нужна железная.

С «Маузером» усатый дядя Петя напоминал революционного командарма.

– Осмотрись, – велел старик. – Часы слышишь?

– Часы?

– Ну, музыку. Слышишь музыку?

Теперь Данька заметил, что в пение птиц вплетается музыка. Знакомая: нервная, тягучая. Барабанчики и флейта. Сейчас к ним присоединились еще какие-то инструменты: кажется, виолончель, в компании с насморочной дудкой. Тук-тук, ты-ли-тут? Мы идем, братец, мы рядом. Если хочешь, дождись, но потом не жалуйся. И флейта: не бойся, это барабаны шутят. Ждать не надо. И жаловаться не надо.

Делай дело и уходи.

– Слышу.

– Это часы. Ну, вроде как часы. Шаги Командора. Все время прислушивайся. Здесь надолго задерживаться нельзя. По музыке станет понятно, когда срок вышел. Потом натаскаешься, будешь сразу чуять: сколько отведено. У нас сегодня времени навалом… Раз далеко звучит, значит, время есть. Но лучше поторопиться.

В лесу было хорошо. Но Данька не возражал поторопиться.

Такой это лес.

Такая это музыка.

– Теперь ищем цели. – Старик завертел головой, осматриваясь. – Цели-цели-прилетели, на головку сели… ладушки запели…

Дурацкая песенка, как ни странно, помогла Даньке сосредоточиться. А то киселем растекся. Лечь бы под березку, блаженно закинуть руки за голову, уставиться в листвяную россыпь над лицом, словно в семейный альбом: мама, папа, дедушка, бабушка, дяди-тети… И пусть птички поют. Птички пели по-прежнему, но «ладушки» дяди Пети вдруг усилили дальнюю музыку. Она надвинулась рывком, окрепла, зазвучала сильнее, отчего в висках толкнулась кровь.

Надо спешить.

Где цели?

Ага, вот они. Впереди и чуть левее.

За поляной, сплошь поросшей одуванчиками с седыми головками, в воздухе висели пять шмелей. Ярко-желтые воротнички, золотистая полоска на брюшке, оранжевая юбочка. Франты, щеголи. Честно говоря, для обычных шмелей, луговых или садовых, они были крупноваты – раза в два-три больше. Но и расстояние до насекомых немаленькое: двадцать метров до ближнего, тридцать пять до дальнего.

Шмели еле слышно жужжали, вплетая басовитый рокот в музыку.

Уж-же, уж-же, на рубеж-ж-же…

В том, что это – цели, Данька не усомнился ни на секунду.

Дядя Петя поднял «Маузер», повел длинным стволом и ловко сшиб самого дальнего шмеля. Собратья погибшего закачались, будто на невидимых ниточках, и снова замерли. Музыка сделалась отчетливей, птицы смолкли.

«Беретта» ожила, толкнулась в ладонь: а я? Тирмен, а как же я?!

– Не спеши, – предупредил старик. – Я скажу, когда твоя очередь.

Еще два выстрела. Пара шмелей, оставшихся в живых, сделала круг над поляной. Налетел ветер, растрепал седину одуванчиков. Снежный фейерверк взметнулся и понесся вдаль, чтобы там опасть в траву.

– Давай!

Данька вскинул пистолет. Он знал, что не промахнется. Когда такой лес, когда такая музыка… когда такой шмель: жирный, мохнатый… Мохнатый шмель на душистый хмель, пел Никита Михалков, цапля серая – в камыши, а очкастый телеграфист стрелял в невесту из турецкого пистолета…

Бах!

– Моя школа, – одобрил дядя Петя сбитого шмеля. – Ворошиловский стрелок. Хватит, хватит, на сегодня достаточно…

И, не глядя, завалил последнего мохнача.

Музыка стихла, остались лишь барабанчики. Тук-тук, тут-как-тут: на мосту, на посту… Из леса, с той стороны поляны, вышла женщина. Толстая домохозяйка с круглым добродушным лицом. Китайский плащик, стоптанные каблуки туфель. Шляпка с цветком на ленте. Женщина моргала, словно недоумевая: почему она здесь? Что она тут делает? Шла в магазин за хлебом и молоком, мимо «Пирожковой», хотела свернуть на Иванова, в «Гурман», и нате вам: лес, птички, шмели, люди с пистолетами…

Дядя Петя пошел ей навстречу.

Данька держался за стариком, стараясь не высовываться.

– Кто вы? – спросила женщина, глядя на тирмена. – У вас усы, как у Буденного…

Петр Леонидович улыбнулся с пониманием.

– Кто я? Я – твой друг.

Женщина засмеялась в ответ, как если бы только сейчас догадалась, кто она и зачем находится здесь. Закинув руки за голову, она сняла с шеи нательный крестик. Нет, не крестик, хотя Данька был поначалу уверен, что это крестик: серебряный, на кожаном шнурке. Но пока женщина протягивала крестик дяде Пете, предмет изменился. Теперь это скорее походило на солдатский именной жетон.

 

Четыре буквы на жетоне оказались знакомыми.

Мене, мене, текел, упарсин.

Исчислено, исчислено, взвешено, измерено.

Дядя Петя с необычайной бережностью принял жетон от женщины. Кивком поблагодарил, крепко ухватился и с натугой разломал жетон на две неравные части. Ту, что побольше, отдал женщине; ту, что поменьше, оставил себе.

– Я – твой друг, – повторил он.

– Я – твой друг, – эхом отозвался Данька.

Он очень хотел быть другом пожилой доброй женщины с половинкой жетона.

– Спасибо, – ответила женщина. – Ну, я пошла…

Двое мужчин смотрели, как уходит в лес домохозяйка в китайском плаще и стоптанных туфлях. Смотрели, пока лес не закончился и опять не начался сад с фонтаном и скамейками.

Возле игроков в нарды стояла девчушка лет трех, в синем комбинезончике с капюшоном.

Засунув палец в рот, она разглядывала тирменов, будто слонов в зоопарке.