В ПТУ в это время ожидали большую ревизию, и обстановка приближалась к фронтовой: «вылизывая» отчетность, Клава дневала и ночевала на работе. Директор, овдовев, растерялся совершенно; Клава помогала ему, чем только могла, заботилась совершенно обо всем, включая угощение и подарки для ревизоров. Забегая домой, наскоро готовила суп и рыбные котлеты, складывала в эмалированные судочки и несла Олегу Викторовичу, у которого от потрясения ложка валилась из рук.

Дочка Олега Викторовича к безвременной смерти матери отнеслась до неприличия легко – уже на другой день видели ее раскатывающей на велике, в знаменитых американских линялых штанах, под аккомпанемент закрепленного на багажнике кассетного магнитофона – штуки совсем уж невиданной в спокойных Ольшанах. Вслед за Богданой – так звали директорову дочку – длинным хвостом тянулись окрестные пацаны. Неизвестно, что их привлекало больше: велик, магнитофон или обтянутая джинсами Богданина мякоть.

Соседи строго осудили Богданино поведение, но, повозмущавшись, смягчились и простили: совсем юная девка, вдобавок трагически осиротела. Олегу же Викторовичу и вовсе было не до того: он искренне горевал о жене, одновременно принимая в своем учебном заведении контрольно-ревизионную группу из пяти суровых человек.

Справили сороковины.

Клавдия Васильевна вела себя осмотрительно: знала, что за ней наблюдают. Ведь ни для кого в округе не была тайной ни ее долгая безответная любовь к директору, ни самоотверженная помощь и поддержка, которую Клава оказывала Олегу Викторовичу после смерти жены. Будучи от природы человеком порядочным, Клавдия Васильевна ничего нескромного себе не позволяла, наоборот, как бы отдалилась от директора – не пила с ним чай в кабинете, не оставалась надолго после работы, даже снедь в эмалированных судочках носить перестала – пришло, мол, время юной Богданке испытать себя в роли хозяюшки…

Но Богдана, как докладывали соседи, была из тех, кто «ни за холодную воду не возьмется». Отец давал ей деньги – то ли задабривая, то ли желая скрасить сироте жизнь; девица покупала себе пирожки и мороженое (а злые языки утверждали, что и сигареты покупала) и больше ни в чем не нуждалась. Олег Викторович, щадя дочку, к домашней работе ее особенно не принуждал: сам мыл посуду и сам готовил, сам полол маленький огород и вытряхивал во дворе ветхие голубенькие покрывала. Соседи роптали все громче: вот ведь растет нахлебница, вот когда штаны американские аукнулись!

Директор, горевавший по супруге неожиданно глубоко и искренне, прятался от тяжелых мыслей в работе. Затеял в училище ремонт, выпросил у властей землю под настоящий большой стадион, самолично проводил каждую субботу общее построение учащихся, где ругал нерадивых и награждал отличников. Клава жалела его; глядя, как он идет из училища домой, понурив голову, опустив плечи, она всякий раз себя спрашивала: ну за что, за что такому хорошему человеку такая печальная судьба?

Вопрос этот задавала себе не одна только Клава. Все вокруг гадали: как долго директор продержится холостяком? Дом ведь женской руки требует, и мужчине нужно женское внимание, и дочка, гляди, совсем от рук отбилась, должен же кто-то ее окоротить? Олег Викторович, говорили, мужик не из последних: нет, долго одиноким ему не быть. Вот только – кто?

Внимательно присматривались, пытаясь раньше соседа догадаться: к кому ездит? Кому пишет? Кому звонит со служебного телефона? Что за красавицу привезет из области?

Миновала зима; близились окончание учебного года и практика. На Первое мая собрались, как обычно, в буфете за сдвинутыми столами. Олег Викторович, против обыкновения, от первой чарочки не отнекивался, зато после третьей – завязал и в рюмочную, как бывало, не пошел. Вместо этого на глазах всего коллектива предложил Клаве проводить ее домой.

Клава зарделась, как девочка, и не знала, куда деваться. Боязливо, кончиками пальцев оперлась о согнутый локоть директора и засеменила рядом, с трудом примериваясь к его широким шагам.

Шли молча. Прошли две улицы; у калитки Клавиного дома директор остановился и выпустил ее руку.

– Клавдия Васильевна, – сказал резко, отрывисто, но Клава прекрасно понимала, что это от смущения. – Прошу вас быть моей женой.

– Я согласна, – сказала Клава быстро, будто боясь, что прозвенит будильник, обрывая чудесный сон.

Олег Викторович ничего не ответил. Только шумно вздохнул.

* * *

Свадьбу сыграли тихо – все-таки и года не прошло со смерти крашеной блондинки, так что особенных празднеств устраивать не решились. Расписались, выпили в буфетной, сдвинув вместе столы, и проводили молодых на супружеское ложе.

Затянувшееся Клавино девичество счастливо закончилось. Мужа своего она обхаживала как могла: приносила завтрак в постель, обстирывала и обшивала, никогда не говорила ни слова поперек. Олег Викторович такое отношение ценил, новую жену любил и баловал подарками. Правда, Клаве пришлось уйти с работы: начальство намекнуло, что директор и бухгалтер в супружестве – это слишком для одного учреждения. Но, возможно, все к лучшему – Клава получила возможность заниматься исключительно мужем, домом и огородом, продавая овощи на базаре и дополнительно поддерживая семью. Хозяйство, пришедшее было в упадок за время вдовства Олега Викторовича, под рукой Клавдии восстановилось и расцвело: везде в доме порядок, на лампах липучки от мух, в шкафах нафталиновые шарики, на полу – чистые половички.

Единственная проблема, можно сказать, беда, заключалась, конечно же, в Богдане.

Девица, которой к тому времени исполнилось пятнадцать, приняла мачеху в штыки. О том, чтобы называть Клавдию «мама», не было и речи; даже «тетю Клаву» не удавалось выдавить из упрямой девчонки. «Мачеха», – говорила Богдана, глядя Клаве в глаза, вкладывая в это слово все смыслы, издавна на нем наросшие, и даже сверх того.

Клавдия пыталась поначалу воздействовать на девицу лаской, мягкостью и терпением. Богдана бросала колготки на обеденном столе – Клавдия покорно убирала, укладывала в шкафчик, а если надо – и стирала, и сушила; Богдана ходила по дому в грязных туфлях, нарочно вытирая их о свежевымытый пол, – Клавдия перемывала все заново и опять увещевала, уговаривала, держа в уме и долю сиротскую, и переходный возраст. Богдана возвращалась за полночь, влезая к себе в комнату через окно, Богдана прогуливала школу, расшвыривала вещи, включала на всю мощность свой проклятый магнитофон; Богдана, наконец, плевала в кастрюлю с «подходящим» на дрожжах тестом (Клавдия ее однажды застала за этим делом), – ответом на все были увещевания, уговоры и ласковые просьбы.

Тем не менее время шло, а Богдана не становилась лучше. Наоборот, войдя во вкус безнаказанности, она грубила все наглее, училась все хуже и вела себя все развязнее; за ней вечно таскались табуны парней, и Богдана дразнила их, не понимая, чем такие игры могут кончиться. Клавдии пришлось серьезно поговорить с мужем. Олег Викторович, оказывается, прекрасно чувствовал свою вину – он давно уже не занимался воспитанием дочки, боясь доставить сироте хоть малейшее огорчение. Чем такое попустительство могло закончиться, страшно было представить.

 

Итак, Олег Викторович вспомнил свои обязанности по отношению к дочери. Велосипед был на время заперт в сарае, магнитофон унесен в училище, в сейф, а джинсы, коротенькие юбки и отвратительные прозрачные майки отправились высоко на антресоли. Богдане оставили в назидание только школьную форму – до тех времен, пока она не опомнится и не возьмется за ум. Клавдия Васильевна искренне надеялась, что это случится самое большее через неделю.

Куда там!

Вместо раскаяния девчонка обозлилась. Скоро Клавдия обнаружила, что на нее косятся соседи; выяснилось, что Богдана, обиженная сирота, направо и налево рассказывает людям «всю правду» о «злобной мачехе».

Богдана жаловалась в школе, жаловалась на улице, жаловалась в магазине; выдумки ее вовсе не были наивны – нет, плела она их тонко, с недетской изощренностью. Школьная форма, которую Богдана теперь не снимала, оказалась знаменем ее обиды: всю одежду продали, говорила Богдана. На вырученные деньги купили мачехе колечко. Когда придет, присмотритесь – оно у нее на пальце (а на пальце у Клавдии действительно появилось скромное колечко, второе кольцо в ее жизни после обручального, крохотная серебряная змейка – подарок мужа). И все вещи матери, говорила Богдана, снесли в комиссионку, даже французский кружевной лифчик, который покойница надевала только по праздникам. А на вырученные деньги поставили мачехе золотую коронку – вон она, присмотритесь (а Клавдии в те дни в самом деле пришлось поставить коронку – передний зуб сломался)…

Соседи, еще недавно называвшие сироту «нахлебницей» и «паршивицей», вдруг прониклись к ней сочувствием. Клавдия, узнав, в чем дело, сперва нервно смеялась, потом доказывала с пеной у рта: ложь! Да врет она, вы ей, сопливой, верите, а мне нет?!

К сожалению, все обстояло именно так. В Богдане проснулось дьявольское искусство лжи: ей верили. Клавдии – нет.

Уже говорили, что она окрутила вдовца ради его дома и денег. Что она все эти годы только и думала, как бы выскочить за директора; что она и в смерти блондинки повинна (не уточняли, правда, каким образом). И вырастала, крепла, передавалась из уст в уста новая легенда о жестокой мачехе, сживающей со света юную падчерицу…

Однажды, вернувшись с базара, Клавдия села у входа на низкую табуретку, уронила кошелки и разрыдалась, не в силах больше сдерживаться. Ее счастье распадалось прахом. Косые взгляды, злобные шутки, насмешка и ненависть от вчерашних добрых знакомых – да за что же?!

Случилось так, что Олег Викторович вернулся в тот день с работы раньше обычного. Открыв дверь своим ключом, он застал Клавдию рыдающей, кинулся утешать, обнимать, а потом и расспрашивать: кто обидел? Клялся стереть с земли, разобраться как следует: кто посмел?!

Клавдия не смогла скрыть от мужа то, что знал уже весь город и только он, Олег Викторович, не знал. Она-де, Клавдия, выскочила за него из-за денег, а падчерицу заживо хоронит, чтобы не с кем было делить наследство…

Поняв, в чем дело, Олег Викторович побледнел. Крепко обнял Клавдию, побежал на кухню, нашел в аптечке какие-то таблетки, принес жене со стаканом воды. Клавдия проглотила безропотно, умылась и легла в постель. И долго лежала, глубоко дыша, слушая, как восходит в животе, будто солнце, таблетка и распространяет вокруг себя покой и безмолвие.

В тот день Богдана вернулась домой часам к одиннадцати. Отец, ни слова не говоря, крепко взял дочь за руку и повел в ее комнату; там, не обращая внимания ни на крики, ни на слезы, снял ремень и задал дочке ту самую порку, которую она давно заслужила.

* * *

Соседи, разумеется, все узнали. Жалея Богдану (и страшась, конечно, новых чудовищных обвинений), Клавдия уговорила мужа вернуть девчонке велосипед, магнитофон и шмотки. Может быть, умелое сочетание кнута и пряника принесет наконец плоды…

После порки Богдана в самом деле изменилась. Сделалась послушнее и тише, не огрызалась, не грубила, не пропускала школу, не возвращалась за полночь. Радоваться бы – но у Клавдии Васильевны все тревожнее становилось на душе. Она едва удерживалась, чтобы не вздрагивать всякий раз, встречаясь с падчерицей глазами.

Богдана смотрела странно и страшно. Зеленые тени жили на дне ее глаз – там сидела злоба такая глубокая, такая неистовая, что Клавдия невольно ежилась под этим взглядом. Не раз и не два говорила себе: да пусть ее, пусть делает что хочет, пусть пропадает где вздумается, ей-то, Клавдии, что за дело, зачем взялась воспитывать чужую дочь? Зачем вмешалась, зачем сделалась врагом, ну ее, чур ее, вон как смотрит… Ведьма…

Отводила глаза, с Богданой старалась не встречаться и не разговаривать, но никак не могла отвязаться от мысли, что воздух в доме давит. Что Богданина ненависть висит в нем, как удушливое облако пропан-бутана. Что хочется вырваться и уйти – хотя бы к матери, за три скрипучие ступеньки, избавиться разом и от шепота за спиной, и от ядовитых Богданиных глаз.

А тут еще со здоровьем начались проблемы. Клавдия смолоду была крепкой и даже карточки в поликлинике не держала – а теперь узнала в одночасье, где у нее сердце, и что такое давление, и как ноет спина, и как набухают вены… Даже золотая коронка во рту, кажется, потускнела. Мать качала головой: сглазили тебя. Точно, сглазили. Поехать бы к бабке, снять порчу, а то ведь все хуже и хуже…

Жаловаться мужу не решалась. По-прежнему летала по дому, всюду успевала, но без огонька, без прежнего энтузиазма. Радость погасла совсем.

– А чтоб тебя! – сказала однажды в сердцах, слушая вопли соседского мальчишки, второй час канючившего под окном девчонкиной комнаты: «Богда-ана… Богда-ана!..» – Чертдана, не иначе!

Никто не слышал.

В ту ночь Клавдии приснился страшный сон. Тем более страшный, что сочетался с явью; она то задремывала, то просыпалась. Снилось (или мерещилось), что из темного угла их с мужем комнаты выходит собака, светло-желтая, будто кость. И идет к ней, Клавдии, посверкивая глазами, поцокивая когтями по деревянному полу. Казалось бы, чего страшного – собака приснилась. Но чем ближе она подходила, тем яснее становилось Клавдии, что с собакой что-то не так. Крылось в глазах ее, в движениях, в тени на полу – непростое, не звериное и не человеческое; да и откуда взяться в комнате собаке? Собакам место на дворе…

Клавдия хотела выбраться из сна, ворочалась, трясла головой, поднималась на локте; вот проснулась, в комнате темно и тихо, рядом похрапывает директор, и время облегченно вздохнуть: «Куда ночь, туда и сон»… Глядь – из угла смотрят два горящих глаза, и все начинается сначала: крадется странная собака, тянется за ней изломанная тень, останавливается сердце: проснуться!..

С каждым разом тварь подходила все ближе. Наконец прыгнула на кровать; Клавдия проснулась с криком, принялась толкать мужа локтем в бок, будить на помощь. Муж спал как мертвый; Клавдия попыталась встать, не оглядываясь на темный угол. Хотела добраться до выключателя, включить свет…

Собака была тут как тут.

– Пшла вон, проклятая!

Вскочила все-таки с кровати. Схватила за ножку деревянный табурет (где только силы взялись!) и угостила бестию изо всей силы. По голове, как метила, не попала: тварь увернулась. Но угодила, кажется, по лапе; собака дико взвизгнула, и Клавдия Васильевна очнулась наконец в постели рядом с мужем на рассвете: ночная сорочка прилипла к спине, сердце молотит, захлебывается, и душно, душно… Ночью, оказывается, случайно закрылась форточка, и в комнате такой спертый дух получился, что не только сучка – черт приснится…

Было воскресенье. Падчерица, как выяснилось, поднялась раньше всех, села на велик и укатила куда-то, накорябав отцу небрежную записку.

Вернулась днем, бледная и без велосипеда. Рука в гипсе; каталась, значит, по старой дороге над песчаным карьером, куда и взрослым, и детям ход строго-настрого запрещен. Земля осела, и Богдана свалилась. Шею, по счастью, не свернула, а поломала только руку. Выбралась, на шоссе «проголосовала», довезли ее до больницы. А велосипед там и остался, в карьере: рама лопнула.

Олег Викторович опять повел себя, по мнению Клавы, непедагогично. Вместо того чтобы объяснениями связать в Богданиной голове непослушание и несчастье – побежал сломя голову в карьер, чтобы велик вытащить и раму сварить и вообще все, что нужно, поправить.

Не нашел велика. Засыпало песком; но обещал Богдане, что в понедельник пойдет с лопатой и откопает.