Не впервой дядьке.

Вит с гордостью оглядел плоды ратных подвигов. Подбоченился. И вдруг встретился взглядом с Матильдой. Девушка в последние дни часто выбиралась из богадельни: следила за мужскими забавами, тихонько бренчала на цитре. Рисовала углем — по мнению Вита, все лучше и лучше. Иногда просто сидела, глядя в небо. В такие моменты она своей отрешенностью напоминала фратера Августина. Монах тоже, если не горбился над книжками, так бродил по коридорам, болтая вслух с невидимками. Как Матильда раньше. Небось ангелов видит. Совсем святой стал.

Сейчас в глазах девушки явственно читалась тревога. «За меня испугалась, — возгордился Вит. — Боялась, что посекут. А шиш они меня посекут!»

— Видала?! Эк я их!

— Видала… Бацарь! — Матильда мимо воли улыбнулась наивной мальчишечьей похвальбе. Но улыбка вышла растерянной, жалкой. — Глянь, что я тут… думала вас нарисовать…

Вит мигом оказался рядом. Глянул на Матильдин рисунок. Вздрогнул. Облик существа был смазан, расплывчат, словно глаз художницы не успевал отслеживать его движения. Однако из стремительного вихря ясно проступали угловатые руки-ноги, разбрасывая сонную, медлительную челядь. Руки? ноги? Скорее — лапы «травяного монашка». Шипы, зазубрины, колючки…

Но более всего поразила Вита бесстрастная, нечеловеческая морда, взглянувшая на него с рисунка.

Букашка!

Подружка!

Сбитых с ног людей Вит рассматривать не стал. Лишь отметил: сбоку за побоищем с интересом наблюдают два косматых медведя. Очень похожие на братцев Базильсонов.

— Здорово! Я себя тоже так вижу, когда дерусь.

— Но ты же другой. Вит! Ты человек! А получилось…

— Полно, душенька! — Руки Филиппа ван Асхе легли обоим на плечи. Сразу стало спокойнее; девушка, взведенная натянутой тетивой, расслабилась. — Вот он, Витольд. Перед тобой. А в бою он меняется… ненадолго. Ты ведь тоже меняешься, когда пророчишь. Это у вас в крови: у тебя, у Витольда. Ничего тут страшного нет.

На миг Вит ощутил себя одним целым с этими двоими — Матильдой и Душегубом. Будто трехглавый дракон из сказки. Чувство было волнующим и приятным. Нахлынув, оно исчезло, оставив воспоминание: манящее, сладкое.

Очень хотелось испытать это снова.

— …герой! витязь! А теперь Якун Васильич зовет тебя в круг, — донесся сбоку голос веселого Кости. — Сам-на-сам тешиться. Не сробеешь, княжич?

— Я? Да я!.. — взвился мальчишка. И только потом испугался. На Якунища Лохматого выйти?

Поздно.

Слово сказано.

LVII

Они стояли друг против друга: босиком, голые по пояс.

Якун Васильич, сын посадничий, и Витка из Запруд, мытарев убивец.

Медведь и «травяной монашек», вымахавший до размеров сухощавого паренька. Но все равно: камешек против горы. Верно Матильда нарисовала! Насквозь видит, вещунья. Сейчас Якун выглядел отнюдь не добродушным увальнем, каким обычно казался. Развел лапищи, пригнулся. Весь ядреной гилищей взбугрился; глазки буравчиками. Как бы половчее комара-надоеду сцапать? Схватит — раздавит. Не зевай, букашка: на ладонь посадят, другой прихлопнут! Мокрого места не останется… Влево. Вправо.

Шиш тебе, комарик. С маком. Не обмануть мишку. Замер мохнатой глыбой. Глазки-буравчики в самую душу въелись. Зоркие, острые. В лоб на такого кидаться — смерть. Обойти бы хитро…

Опоздал Вит с хитростями. Одно успел: прочь метнуться, когда медведь заревел. Упал на мальчишку рев, оглушил. Упала вдогонку из рева лапа: тяжкая, быстрая. Упал Вит от рева с лапой. Небо, земля, камни, деревья — кувырком, больно ударяя отовсюду. Якун Васильич случайной плюхой едва душу не вышиб.

Или таки вышиб?!

Глядит вышибленный Вит со стороны и чуть сверху: букашка наружу высовывается. Жужжит во злобе. Откатилась, на задние лапки встала. Медведище — грязно-белый, косматый, страшный — на нее! Вот-вот задавит. Вит бы точно со страху штаны обмочил. Перед смертью не стыдно. Только внизу уже не Вит — букашка с медведем бьется. А букашка о страхе не знает, не ведает. Это людям страшно бывает, а букашкам — нет. Нырнула под лапы загребущие: вот оно, брюхо косматое! И заходили лапки «травяного монашка» туда-сюда, туда-сюда, глазом не уследишь.

Был бы кто другой на месте Якуна — пал бы замертво. Жестко букашка била.

Жестоко.

Насмерть.

Опоздал Виг придержать дуру. Замешкался с перепугу.

А медведю хоть бы хны: взревел и всей тушей на врага навалился — к земле прижать, раздавить! Вывернулась букашка, отскочила. Юлит вокруг косолапого: поди-поспей! Прыг-прыг, удар-укус! — и назад, пока не сграбастали. Осерчал Якун-медведище, ох осерчал! Досталось ему от букашки на орехи. Рычит мишка, рявкает, достать норовит. Зацепил-таки лапой. Букашка — кубарем. Едва вскочить успела — во второй раз чуть не заломал ее косолапый. Куда там челяди с оружьем позорным: Якун Васильич десятка таких стоит, а то и двух!

Только и Вит с букашкой не пальцем деланы. Снова танец завели: прыг-прыг, укушу-отскочу. И по кругу — тяжело мишке вертеться. Кто раньше выдохнется: медведь или букашка? Оба двужильные, оба усталости не чуют. Хотя нет. Вроде утомился медведь. Букашка скачет-жалит, а он лишь ревет — даже лапами махать бросил. Без толку. Увертливый комаришко, вытечет звоном…

Сдох косолапый! скис!

Вот на этом букашки и горят ясным пламенем.

На желанье куснуть напоследок.

Ожил дохлый медведь. Сгреб лапищами, стиснул — ага! Брыкается букашка. Наизнанку выворачивается, а толку — чуть. Уж и ребра трещать начали. Все, конец «травяному монашку». Раздавит косолапый, бросит на траву комком бесформенным, кровавым. А Вит навсегда здесь, на стороне и чуточку сверху, останется. Потому как возвращаться — некуда…

Фыркнул мишка. Моргнул на букашку. Ухмыльнулся-оскалился. Поплыла морда звериная, личиной потешной съехала. Исчезла. А из-под личины — лицо. Якун Васильич наружу идет. Хмурится на Вита шутейно, смеется по-человечьи. Хватку свою медвежью ослабляет помаленьку. Отпустил. С травы подымает.

Вит кряхтит-охает, а сам не замечает: хохочет в ответ. Да, помяли! да, изрядно! Но кости целы, а мясо нарастет. Подумаешь — синяки-ссадины! Зато и Якуну тоже досталось. Вон ручища левая плетью, болтается. И плечи — горбами. Хотя дураку ясно: захоти человек-медведь — быть Виту мясной начинкой для кулебяки.

— Бу-у-у! У-у-ббу! бубуб!..

Всякому «бубуб» свое время. Вырастет парнишка, в силу войдет, тогда заново потолкуем. Пойдут от мишки клочки по закоулочкам. Правда, Костя?

Ухмыляется новгородец:

— Якун Васильич хвалит: молодец! Славно бился.

Вит совсем задрал нос от гордости. А зря. Потому что Костя не преминул добавить:

— А еще Якун Васильич говорит: рано тебе с ним тешиться. Ты сперва его меньшого брата одолей!

LVIII

Вечер юлил вокруг. Разминал затекшие плечи ладонями ветра. Ронял звезды, тихим мерцанием утешая взгляд. Глаза уставали от постоянной необходимости излучать веселье и уверенность. Скоро — Обряд. Завтра. Или послезавтра. Как славно было бы потом вернуться в Хенинг, домой, залечь на месяц, ничего не делая, ни о чем не думая… Пустые мечты. Придется наблюдать. Делать выводы. Вести записи. Подмечать малейшие изменения и отклонения. И надолго забыть о вожделенном отдыхе, ибо цель оправдывает средства.

Вечный адвокат — цель.

Следя, как катится очередная звезда, мейстер Филипп (…стук топора: горько пахнет смолой…) загадал желание. Пусть все пройдет хорошо. Пусть сбудутся надежды хенингского Душегуба. Да, не суеверен. Да, не верит в силу падающих звезд. Да, не верит в гораздо большее, нежели исполнение желаний в час звездопада. Но как хочется, как иногда хочется верить — до тошноты, до колокольного благовеста в затылке!

Верить, надеяться… не в себя, не на себя.

Не только: в себя и на себя.

— О чем думаешь, Филипп?

— О разном. В том числе и о тебе. Помнишь, святой отец: здесь мы стояли в самый первый день?

— Помню.

Фратер Августин подошел беззвучно. Встал за спиной, за левым плечом, где уж никак не полагалось стоять монаху. Обернуться? надеть подходящую улыбку? Где взять силы? Мейстер Филипп говорил правду: пять минут назад он и впрямь думал о цистерцианце. С бывшим фармациусом все складывалось иначе, чем с остальными. Поначалу Душегуб был уверен: монах рано или поздно закончит перевод, ни о чем не догадываясь, и знание придет к нему без помех, холодно и ясно, как к любому новому гильдейцу. Меньше всего ожидалось, что знание явится к монаху даже не на середине — в первой трети пути. Явится неполным, ущербным, обрывочным, но ярким и болезненным.

Выдержит?

Дойдет до конца?!

— Не надо беспокоиться за меня, Филипп. Я в состоянии сам о себе побеспокоиться.

Душегуб все же обернулся. Забыв про улыбки. Когда-то он сразу поверил, что раскаявшийся отравитель действительно выдержал муки за грехи семьи. Но если сомнения и затаились — сейчас они развеялись по ветру. Прахом, хлопьями пепла. От полубезумного монаха, бродящего по закоулкам богадельни и толкующего с призраками, не осталось и следа. Строгий и спокойный, фратер Августин смотрел в далекое небо. Гладко выбритые щеки. Складки у рта. Умный, слегка усталый взгляд: как у самого мейстера Филиппа.

Сумел остановиться на краю? Удержал бешеную упряжку?

— У тебя все происходило так же, Филипп?

— Поначалу — да. Гильдия внимательно следит за людьми вроде нас с тобой. Бунтарями. Реформаторами. Желающими изменить мир. Способными вырваться за пределы общепринятого. Совет Гильдии лишь в одном случае имеет решающее слово: приобщать новичка или нет. И тут влияние Гильдии используется целиком. Меня вынули из застенков инквизиции. Костю Новоторжанина спасли ценой жизни новгородского Душегуба. Запри тебя аббат в подземельях обители — мы бы вывели узника на свет. Из тюрем, казематов, темниц… В этом наши с тобой первые шаги похожи. Но после…

Люлька месяца качалась на волнах, уносясь вдаль по золотой тропе.

— Ах, Мануэль… Можно, наедине я стану звать тебя прошлым, мирским именем? Когда я попал сюда, то остался в одиночестве. Мой учитель появлялся, снабжал едой и вновь исчезал. А я переводил текст рабби Йоэля на эллинский. И читал Платона. Я очень люблю Платона, друг мой… Думается, он был одним из нас в те времена, когда Гильдии не существовало. Знаешь, Мануэль…

— Знаю. Шестой век. Врач Бурзой, умница-лазутчик. Он был первым.

— Вот видишь. Бурзой по прозвищу Змеиный Царь… Ты уже знаешь это. А я узнал, лишь закончив перевод. Встал из-за стола, потянулся… зевнул. И пошел спать. Я узнал ночью. Во сне. Но все и сразу.

— Да, Филипп. Ты — все и сразу. А я — обрывками. Но изо дня в день. Мне до сих пор темен смысл Обряда. Ваша конечная цель. Я не знаю, почему этот Бурзой, или его неприкаянная душа, зовет статую в базилике — дочерью. Я…

— Зовет? Дочерью?! Ты говорил с Бурзоем?!

Священный ужас отразился на лице Душегуба. Лицо мейстера Филиппа меньше всего предназначалось для ужаса, тем паче священного; лицу пришлось тяжко, но оно (…тяжелые капли дробят отражение в глади озера…) выдержало.

— Я говорил с Бурзоем, Филипп. Верней, это он говорил со мной. Ты удивлен? почему?!

— С тобой все иначе, Мануэль. Мы, гильдейцы, умирая телесно, остаемся здесь, в богадельне. Не душой, нет. Не сердцем. И уж тем паче не плотски. Чистым знанием. Уходят чувства, радость, боль, все то, что составляет личность… Остается голая, будто доступная девка, — память. Я, отдыхая здесь, способен получить любое знание, некогда известное Иннокентию II или Силе-новгородцу. Повторяю: чистое знание. Тянусь и беру. Словно книгу со стеллажа. Могу открыть с любой страницы, могу закрыть, не дочитав. Тебе же они являются не знанием, но людьми. С радостью, болью, смехом и стоном. Я думал: это невозможно, А ты мне отвечаешь: Бурзой Первый, Змеиный Царь. Говорил с тобой.

— А с тобой? Пусть — чистым знанием? Страницами книги-невидимки?!

— Никогда. Нет члена Гильдии, кто мог бы дотянуться до Бурзоя. Змеиный Царь покончил с собой вечером того дня, когда в базилике объявилась статуя ребенка. Принял яд, оставшись за гранью доступности. Мануэль… ты никогда не задумывался, что вы со Змеиным Царем похожи?

— Я и Бурзой? Монах-цистерцианец и давно умерший врач, последователь Зороастра?!

— А если иначе? Фармациус и врач. Лазутчик и отравитель. Доверенные лица владык. Тайные преступники. Люди, единым махом изменившие свою жизнь. Ты ушел из мира, Бурзой тоже ушел… в мир иной. Оба — добровольно. У обоих были дочери, которых вы косвенно погубили…

— Замолчи!

От моря тянуло легкой прохладой. А казалось: холодом льдов. Дыханием зимы.

— Я рад, что так вышло, Мануэль. Сейчас я делаю небывалое. Этот Обряд перевернет представления Гильдии. Позволит сократить путь. Ты все-таки заверши перевод «Наставленья жизни человеческой». Пожалуйста. Тогда тебе откроется все, целиком. И если ты сумеешь пробиться в самое начало, к Бурзою… Любой риск окажется оправданным. Мы мало что знаем о Змеином Царе. Я обещаю тебе, друг мой Мануэль…

— Не надо обещаний, Филипп. Я пройду уготованную мне дорогу до конца. Но не уверен, что мы с тобой говорим про одну и ту же дорогу. И вдвойне не уверен, что хочу осуществления твоих обещаний. Еще живя в миру, я часто наезжал в Гранаду, за снадобьями. Тамошние аптекари — лучшие. Я был знаком с гранадским Душегубом.

— С которым?

— С мавром аль-Касабой. Он читал мне свои стихи. Часто. А финал его последней поэмы я даже перевел с арабского. У аль-Касабы возникли неприятности из-за этой поэмы: шейхи Гранады сочли ее богохульной. Там тоже крылось много обещаний.

Сейчас я понимаю, в чем трудность перевода поэтических текстов. Где залог успеха. Если хотя бы эхом услышать праязык, звучащий из-за вуали языков разделения… если найти слова, хотя бы частично отражающие эту тайную песнь…

— Ты помнишь стихи аль-Касабы?

— Помню.

Ветка можжевельника на изломе пахла горечью умиранья.

LIX

Я обещаю вам сады…

КоранЯ обещаю вам сады,Где пена белая жасминаТак беззащитна, что костьми намЛечь за нее — блаженство мираИ нежность утренней звезды.Я обещаю вам суды,Где честь в чести, а добродетельНе ждет — сорвутся двери с петель,И явится ее свидетельРазвеять кривды лживый дым.Я обещаю вам, седым,Весь опыт зрелости отрадной,Свободу рухнувшей оградыИ в небе ангелов парады,На фоне облачной гряды.Я обещаю вам следыДевичьих ног на той аллее,Что и печальней, и милееБеспамятства рассветной лениИ счастья лопнувшей узды.Я обещаю вам Содом,Где страсть, горя в очах порока,Равна огню в речах пророка,Когда невинности дорогаВедет детей в публичный дом.Я обещаю вам стадаБлагах овец, баранов тучных,В костре горящем ропот сучьев,И ежедневно хлеб насущный,И утром — «нет!», и ночью — «да…»Я обещаю вам судьбу,Надежду, мир, войну и ярость,Рожденье, молодость и старость,И смерти тихую усталость,И дальний шепот: «Не забудь…»Я обещаю вам себя…

— Помнишь, Мануэль, я спрашивал: не разучился ли ты плавить золото?

— И я ответил: эти навыки умрут вместе со мной. Ты спросил, я ответил, и мне казалось: я понимаю тебя. Но сейчас… Ты пугаешь меня, Филипп. Возвращаешь к былым заблуждениям. Золото? плавить? Когда я уже окончательно уверился, что Магистерия не существует…

— Магистерия не существует. Зато существует золото. Существую я. Ты. И индульгенции в твоей суме. Пойдем…