Не заботясь о том, что поняли коллеги из его бессвязной речи, мейстер Филипп вновь покинул залу. Лишь дойдя до середины дворика, заметил: фратер Августин следует за ним.

— Не хочу их слушать, — ответил цистерцианец на безмолвный вопрос. — Душно там. Воздух. Слова. Не могу больше. Здесь хорошо.

Похоже, монах был изрядно не в себе: никогда раньше он не говорил столь отрывисто и бессвязно.

Два начала боролись, сражаясь за разум и душу. Ослабленная, но все еще сопротивляющаяся воля — и властный зов праязыка, который стремился окончательно войти в плоть и кровь, перекроить монаха под себя. Все силы уходили на эту борьбу. На связную речь их уже не оставалось.

«День-два — и он проснется новым гильдейцем», — подумал Филипп ван Асхе. Удивительно: эта мысль не доставила удовлетворения. Наоборот: хенингский Душегуб ощутил странную горечь. У него на глазах великая, но слепая сила ломала упрямого человека. Человек еще сопротивлялся — но надолго его не хватит.

— Пожалуй, я тоже пройдусь. Отдышусь.

Они молча миновали двор.

Вышли за ворота.

Солнце наполовину скрылось за горизонтом. По морю к богадельне тянулась дорожка расплавленного золота. Когда они покидали обитель цистерцианцев, там тоже полыхал закат, хотя багровое солнце выглядело совсем иначе, чем здесь. Но ведь время в богадельне течет по-другому, нежели в Хенинге! — дошло вдруг до мейстера Филиппа. Сейчас здесь должна быть ночь! утро! что угодно, но только не закат!!!

Мир качнулся, делаясь плоским. Солнце рывком приблизилось, по половинке диска, исчезающего за морем, ринулись тонкие трещинки. Воздух стал колючим, холодным, состоящим из бесчисленного множества хрупких иголочек льда. Тронь, вздохни — осыплется сверканием осколков…

…Кукла!.. хочу!..

Все вернулось на круги свои. Закат. Море. Тишина.

— Вы видели?!

— Видел.

— Интересно, что там? По другую сторону?

В голосе цистерцианца не было страха. Зато было любопытство ученого. Прежнего Мануэля де ла Ита.

— Не знаю. Хотя иногда мне кажется: ответ прост. — Филипп ван Асхе вдруг понял по-настоящему, что испытывают люди на исповеди. — У нас… у гильдейцев время от времени случаются некие проблески. Мгновенные ощущенья, не имеющие касательства к окружающему. Звуки. Краски. Запахи. Обрывки каких-то картин… Мне вдруг пришло в голову: что, если это — фрагменты иного бытия, спрятанного за гранью? Желающего прорваться к нам? Жизнь, которая могла бы быть. Которая есть — но не здесь. Не сейчас. Я не знаю, так ли это…

— И я не знаю, — кивнул (…звук дождя похож на овацию…) монах.

Они стояли, глядя на закат. Потом мейстер Филипп глубоко вздохнул, повернулся — и застыл. На фоне лилового бархата неба, изломанного окружающими богадельню горами, четко вырисовывались силуэты верблюдов. Погонщики мерно качались в седлах. Грузно висели тюки.

Караван.

Филипп ван Асхе протер глаза.

Караван. Удаляется… исчез.

Никогда, никогда раньше в окрестностях богадельни не видели посторонних! Почему-то явление каравана взволновало больше шуток времени, отказавшегося идти по-разному, больше осыпи бытия и провала Обрядов. Спать. Скорее спать. Пока рассудок, надежный и уверенный поводырь, не упал, задыхаясь.

Спать…

Добравшись до первой попавшейся кельи, он рухнул на жесткое ложе. Провалился в черный омут сна без сновидений.

Казалось, прошло лишь мгновенье, когда его разбудил отчаянный крик:

— Мейстер Филипп, скорее! Он там! В Запрудах! Да просыпайтесь же, мейстер!..

Кричала Матильда.

XCIII

Когда мельника Штефана отрывали от ужина, он начинал звереть.

— Лю-у-у-у-ди! Люди-и-и-и добры-ы-ые! Славный шмат окорока — ах, хряк Барбаросса, вечная тебе память! — застрял в горле. Пришлось залить сверху пивом. Увы, внутрь окорок пошел уже безо всякого удовольствия. Подмастерья живо заработали ложками. Сейчас мельник погонит на мороз, к воротам, а когда вернешься, каши в горшке останется на донышке. Давись тогда завидками.

Захлопал коровьими ресницами дурачок Лобаш, сын любимый.

— Лю-у-у-у!.. ди-и-и! Откройте!

Грохнув кружкой о столешницу, Штефан встал. Грузный, косматый. Мишкой-шатуном качнулся из горницы к сеням. Посылать других — только зло копить. Сейчас обложу незваных гостей тройным окладом, и сразу полегчает. Сердце толкнулось в грудину. Напомнило о себе злым укусом. В последнее время сердце кусалось часто. Штефан дивился: вместе с болью всегда являлась память о байстрюке Вите. Дурная память, дурные мысли. Вот помру, значит, кому мельницу оставлю? Лобашу? Дурачок живо колеса в обратную сторону завертит… Старшему сыну? Горький пьяница и баламут, старший жил с супругой в Хмыровцах, у жениных родителей. Когда Штефан представлял его хозяином мельницы… Уж лучше спалить самому. Дотла. Вот и вспоминался байстрюк. Жаль, батя Юзеф, кремень-старик, так и не признался, кто Жеське дите сделал.

Оставлю ему мельницу. Пускай судачат, небось поживу еще… про мытаря забудут…

И Лобаш при парне не пропадет.

Крыльцо отозвалось всхлипами. Надрывался кобель Хорт, звеня цепью. Визгливо вторила Жучка. В ворота колотили крепко, с душой. Плотней кутаясь в кожух, мельник пытался совладать с кусачим сердцем. Странно: злость на чужаков не росла, а угасала. Двор сделался плоским, рисованным, грозя осыпаться в пекло. Штефан тряхнул головой, гоня наваждение прочь. Надо было взять шапку. Башка мерзнет, вот и мерещится.

— Кого черти несут?

— Хозяин! Хозяин! Богомольцы мы, из Хенинга! Хозяин, тут человек помирает… Засов обжег руки.

— Помирает? Или помер? Если помер, несите куда подальше!..

— Не-а! Живой покамест! Брюхо ему пучит… отлежаться бы…

И надрывно, еле слышным шепотом:

— Прошу вас… денег дам!.. вот кошель… В черном провале ворот объявился рослый детина. Протянул руку: на ладони блеснули монеты. За детиной маячили еще две тени. Та, что поменьше, корчилась. Охала.

Еще дальше фыркали лошади.

— Хозяин! Пусти переночевать!

— Всех, что ли? Сколько вас там, богомольцев?

— Не надо всех! Болящего пусти! Очухается, догонит… мы ему кобылу оставим!..

— К святому Ремаклю шли?

— Ага! Шли, да не дошли. Дядьку скрючило… У него женка на сносях! Просить ехал, святого-то…

— Ладно. Несите в дом.

Больной едва переставлял ноги. Глядя, как он висит на плечах спутников, мельник Штефан ощутил некое томленье души. Вот, человек помирает. Может, совсем помрет. И он, мельник, тоже помрет. Рано или поздно. И герцог наш помрет. И все помрем. Однажды. Добрее надо быть. Добрее. Правы монахи: добро — оно…

В смысле всегда зачтется.

Ишь, бедолага: шкандыбает…

Не забывая охать, бедолага Максимилиан ап Нанис внимательно присматривался к хозяину. К женщине на крыльце. Крупной, костистой. К дому. К верхним окнам. Ловчий собирался выпросить каморку на втором этаже. Откуда так удобно подать сигнал горящей свечой. Добряк Магнус с Юлихом обещали караулить на берегу. В очередь: пока один бегает в лагерь богомольцев греться, второй ждет знака. О значении разных сигналов договорились заранее,

Утром мельник с подмастерьями уйдет на работу.

Скоро утро.

Поднимаясь на крыльцо, главный эшевен Хенинга старался не взглянуть в лицо женщине. Маленькое, простительное суеверие. Смерть — она без лица. А значит, без лишних воспоминаний.

— Тащите его в хату, — с состраданием в голосе сказала Жюстина. — Я отвар согрею…

XCIV

Городские ворота Вит миновал на закате. Солнце как раз краснело от стыда, больше всего желая спрятаться от постылого мира с его мышиной возней. По пути от дома Дегю никому и в голову не пришло остановить безоружного. Заговорить? Проверить наличие сословной грамотки? Наряд Вита кричал во всеуслышанье: «Юный дворянин озабочен своими делами! Юный дворянин очень спешит! Прочь!..»

Прочь так прочь. Если костюм можно купить в лавке, прикинувшись знатью, то подделать стремительность походки… Стража в воротах лишь проводила путника взглядами: куда собрался на ночь глядя благородный отпрыск? Впрочем, это его дело. Короче нос, длиннее жизнь.

Не суй, не прищемят.

Оставив башни Хенинга за спиной, Вит припустил быстрее. Смутное беспокойство подталкивало в спину, заставляя спешить. Ничего, к рассвету он непременно доберется до Запруд. Он сильный. Он быстрый. То-то мамка обрадуется, увидев сына в таком наряде! Вит тебе, мамка, все расскажет. Все-все. Плюнешь в глаза сельским кумушкам, а те утрутся да в ножки! в ножки падут!.. А обратно мы уже поедем на телеге. Даст мельник телегу, никуда не денется! А Вит ему еще и денег отвалит… Лобаш с Пузатым Кристом вообще от зависти лопнут. Надо будет их потом тоже в город забрать. Службу обоим придумать. Чтобы дел — с гулькин нос, а звон лопатой грести! Витольд друзей не забывает. Дразнились «байстрюком»?! А я вам звону, одежу новую… хоромы поставлю!..

Быстро темнело. Но сумерки отнюдь не мешали юноше прекрасно видеть дорогу. Наддай! еще! Где ты, «курий слепень»? А-у-у! Сгинул. Больше не вернется. Ну и слава богу!

Новые башмаки с бантами (ушлый Камердинер звал их чудным словом «туфли») мягко толкались в подмерзшую глину тракта. Виту казалось: он летит на крыльях. Бежалось легко, в охотку. Только когда попадались участки вязкой грязи и башмаки-туфли начинали противно чавкать, приходилось замедлять бег. Такие места юноша преодолевал с упрямой ожесточенностью. Зато студеный воздух, холодивший лицо, был даже приятен.

Тело жило само, двигаясь, одолевая пространство.

Позволяя рассудку скатываться в нору дремы. Ниже, глубже…

…Раскисшая дорога, по обочинам — снег. Грязный, ноздреватый. Нагие пригорки. Будто плеши в обрамлении…

…мамка! мамка моя!

Неужто сон и вправду вещий?!

Вит заставил тело отдаться бегу целиком. Как отдаются только по любви. Выдираясь из липких, глинистых объятий дороги, пытавшейся удержать беглеца. Расплескивая дальний хохот кошмара: заморочу! лишу сил!.. Врешь, злой ворон! Он успеет к рассвету, он спасет мамку… все будет хорошо!.. На небо выползла луна, и теперь впереди юноши бежала длинная изломанная тень. Они мчались наперегонки: кто быстрее. Отчего-то Вит считал очень важным обогнать эту фигуру: плоская, черная, она издевательски дергалась впереди, ускользая. Ветер хлестал по лицу узловатой плеткой, глаза слезились, Окружающее виделось размытым, лживым. Мир готов был вот-вот осыпаться черепками разбитого горшка. Явить свое настоящее лицо: зубастый оскал Зверя, усмешку букашки-гиганта, от которой и спрячешься, да не спрячешься…

Еще дважды юноша засыпал прямо на бегу. Пейзажи, искаженные призрачным светом луны, мешались с видениями, где-то далеко выли волки, вторя хохоту пугала-сна. Несколько раз Виту слышался голос Матильды. Жаль, слов не разобрать. На что жалуешься. Тильда? О чем упреждаешь? торопишь, да? Я бегу, Тильда, я спешу, как могу, как умею, спешу к тебе, к мамке, я успею… Ссохшиеся губы шевелились, словно в бреду. Я устал. Я очень устал. Сейчас бы присесть, отдохнуть… хоть на минуточку… Нельзя! Нельзя останавливаться!

Надо бежать, бежать, бежать…

Когда Вит снова очнулся, край неба посерел. Луна исчезла, предрассветная мгла неохотно редела, а впереди, совсем рядом, лежало родное село. Добежал! успел! успел к рассвету! На негнущихся, чужих, деревянных ногах, сбросив изорванные вдрызг туфли, босой юноша двинулся по знакомой улице — вниз, под гору, к реке.

XCV

Ночью Жюстине не спалось.

Женщина ворочалась на кровати. Дважды вставала, открывала окно. Долго вдыхала морозный воздух. Снова ложилась. Ничего не помогало. Больной паломник из Хенинга, свалившись под вечер снегом на голову, разбередил душу. Казалось бы: чужой человек. Отлежится — и съедет. Поминай как звали. Так нет же: настой от «заворота» согрела, сама напоила, и постелью озаботилась, и щели оконные паклей заткнула — не дай бог, продует беднягу! Больной от женского внимания сильно смущался. В лицо смотреть избегал, только благодарил шепотом. А племяши-провожатые, прежде чем в лагерь уйти, расплатились щедро. За ночлег, а сверх того — за заботу о прихворнувшем дядюшке.

Что тут особенного? Ничего. В первый раз, что ли, чужие люди в доме ночуют? Однако Жюстина нет-нет, да и возвращалась мыслями к паломнику, уснувшему наконец под двумя овчинами. Вот так поедешь в чужие края, а тебя болячка по дороге — хвать! Хорошо, если люди добрые попадутся. Приютят, выходят. А если нет? Сдохнешь в придорожной канаве, и никому до тебя дела не будет… Хоть в селе, хоть в городе.

Кто ее Вита приголубит? Кто согреет? Жюстина часто вспоминала о сыне. Но сегодня ночью от этих мыслей, как никогда, щемило в груди. Бабы сердцем думают. Едят себя поедом. И зря. Ведь приезжал осенью этот… ван Асхе? Из Гильдии. Вежливый, обходительный. Про Витольда рассказывал: мол, не беспокойтесь. Хороший парнишка. Опеку над мальцом взял: Жюстина грамоту нужную с грехом пополам прочла, расписалась. Денег оставил — Штефан от счастья два дня пил. Рад был мельник: и деньгам, и за мальца. Обещал Душегуб пристроить Витольда на хорошую службу. Не соврал, похоже. Пристроил. Позже еще двое заезжали. Рыцари. Тоже сыном интересовались. Видать, сынок в услуженье к этим господам попал. Чего ж еще желать? От Бога дулю? Про мытаря-то убитого все небось давно позабыли…

Что ты места себе не находишь, дура-баба?! Все разумные доводы, призванные унять растревоженную душу, пропадали втуне. Сон бежал женщины. Временами Жюстине вообще мерещилась чертовщина: стены комнаты вытягивались в одну линию, начинали трескаться, осыпаться древесной трухой. Тьма за окошком редела, шла клочьями… Хоть бы с сыном повидаться! Обнять, приласкать… Парой слов перекинуться: про житье-бытье. Тогда б она спокойна была, и грудь ныть перестала бы. Может, и впрямь пасть в ножки Штефану — отпусти в город! Хоть на денечек! Найду Душегуба, спрошу: как там мой Витанечка?

Вставали в доме мельника рано. Вон уже слыхать, как топают внизу проснувшиеся мужики. Не зажигая свечу, Жюстина спустилась вниз по скрипучей лестнице. Молча занялась завтраком. С утра наедаться — день портить. Подала хлеб с сыром, кувшин молока. Заглянув в бочку с водой, собралась было отправить Лобаша с ведрами к Вешенке (благо недалеко).

Но вмешался Штефан:

— Сама сходишь. Мне Лобаш на мельнице нужен. Колесо перекосило. А нам еще молоть сегодня.

Пока мужчины одевались, Жюстина успела прибрать со стола. Ополоснула в корыте посуду — бочка совсем опустела. «Как бы постоялец болящий не проснулся. Ему ведь тоже завтрак нужен…» Женщина прислушалась. Нет, тихо наверху. Ничего, успею.

Подвесив ведра на коромысло, она вышла из дому. Дорога, сползая в приречную низину, совсем раскисла. Занимался рассвет — хмурый, зябкий. Жюстина поежилась на ходу. Поскользнулась, едва не упав. Зачем-то оглянулась. В окне второго этажа, где поселили богомольца, ей почудился огонек. Наверное, встал уже. Свечку запалил. Вернусь, спрошу: может, горяченького?

Вот и берег. Корка ноздреватого, подмытого течением льда. Дотянуться бы до воды — не ровен час, оступишься. Жюстина сняла коромысло. Примерилась: как бы половчее зачерпнуть воды ведром…