Цистерцианец сосредоточился. Отличия от канона лишь теперь стали заметны. Глаза этого ребенка были полузакрыты, тогда как Божьему Младенчику полагалось взирать на мир ясно и светло. Отсутствовал постамент: священный лик обычно, располагался чуть выше голов прихожан, вынуждая паству смотреть снизу вверх; здесь же кудрявая головка находилась едва ли не на уровне колен фратера Августина. Темная накидка сползла с плеч, упала, закрывая нижнюю часть тела, тогда как по канону статуя должна быть одета в короткую тунику. Но суть различий крылась все-таки в другом. — Красиво…

Монах не ответил Виту. Он вспоминал сотни Божьих Младенчиков, виденных им в различных храмах. Везде это был вопрос, обращенный к тебе. Всюду кроткий взгляд Агнца преследовал тебя, самой беспомощностью, добротой своей вопрошая: ну что же ты, сын мой?! блудный сын мой, что же ты?! — и ты стоял пред Ним, потупя взор, стоял ответом пред вопросом: вот я. Милосердный! такой, каков я есмь!.. Здесь все выглядело иначе. Дитя, погруженное в раздумья, дышало столь великим покоем, столь упоенным счастьем, не нуждающимся в свидетелях, что ты торчал у входа в апсиду нелепой башней, дурацким вопросом: ну что же ты. Агнец? ведь это я, сын твой! я пришел, а ты? подыми голову, взгляни на меня! пусть снизу вверх, только взгляни!..

В храмах на постаментах возвышалась опека воздаянья.

В базилике на полу сидела безмятежность судьбы.

Держа за руку присмиревшего Вита, фратер Августин уходил из базилики. Уходил, уходил, уходил… У порога обернулся. Свет дня, разбившись насмерть об узкие прорези свода над колоннадой, осколками рухнул на пол. Вспыхнул, чтобы быстро угаснуть. Дрогнули свечные фитили, отдавая умирающему последние капли огня. Пятна, тени… Острые блики струились по камню пола, затекая в нишу; ночным, полным звезд небом ложились под немое дитя и все никак не могли оторвать от земли, поднять ввысь, туда, где тщетно ждали круги рая. Затворив дверь, люди тихо вышли прочь.

— А… — сказала Матильда, когда монах с Витом вернулись в трапезную. — Вы видели девочку. На красных облаках…

— Откуда ты знаешь, что это девочка?! — Без улыбки мейстер Филипп казался голым.

— Знаю. Я тоже видела.

XLVIII

Этим утром Вит проснулся с предвкушением праздника. Камнем из пращи вылетел во двор. Зажмурился. Ну, утро. Ну, солнце. Сквозь ресницы радугой брызжет. Ну, небо голубое… Хоть плюнь и протри, все равно голубее не станет! Птицы… Вчера тоже летали, глупые. И позавчера. А праздника не было.

Зато сегодня — вынь да положь!

Однако ломать голову над причудами сердца Вит не стал. Эй, душа, чего хочется? Наружу?! Мальчишка сунулся к колодцу. Опрокинув на себя ведро студеной воды, завопил от восторга. И припустил в трапезную — босиком, мокрый, шлепая пятками по гладким, прохладным с ночи плитам двора. Есть хотелось до умопомрачения, аж брюхо к спине прилипло.

Матильда сегодня превзошла сама себя: пирожков гору напекла. Мамка и та обзавидовалась бы — румяные, поджаристые! Пальчики оближешь! А на Дне ни разу не стряпала… Выходит, на все руки мастерица? На цитре бренчит, судьбу угадывает и углем рисовать горазда. Душегуба вчера ойфово намалевала: как живой! Только прищур чужой, бесовский… Рука, видать, дрогнула. Вит думал: обидится мейстер Филипп. Не-а, не обиделся… смеялся. Матильда на него глядела-глядела и сама расхохоталась. Точно мамка: улыбнется — будто изнутри кто свечку запалил! Пирожков Виту больше всех положила, с корочкой. Ешь, мол, худоба, поправляйся…

Вит рад стараться: наворачивает. Он ведь тоже молодцом: столбун сгинул, дергунец удрал… кукиш вам от сглаза! Наверное, мейстер Филипп обоих уже лечить взялся, исподтишка…

Беда, если кусок пирога в горле застрянет. А чего ж ему не застрять, горемычному, когда дверь мало что с петель не сорвалась?! Была трапезная, стала людская: шумно, ярко и… как это, когда толпа народу вваливается?.. Толписто! Первым объявился давешний Костя, чью длиннющую «гремуху» Вит успел забыть. А за ним… благородные! всамделишные! да еще и не наши! Двое их, которые без оружья. Сразу видать — братья. Оба здоровенные, как три дядьки Штефана каждый. В дверь бочком да по очереди. Бородищи лопатой, хоть и молоды; ряжены, опять же, на один манер. Наряд петушьим хвостом пестрит: шаровары — рябина зимняя, кафтаны — луг васильковый, кушаки — серебро с чернью.

Не господа — диво дивное, заморское. Следом повалила челядь, одетая больше по-палачески, в красное. Оружьем с ног до головы увешаны. Мешки всякие тащат, котомки, а у последнего на плечах — цельный бочонок.

— Встречайте гостей!

Хорошо, Матильда Вита по спине огрела. От души. Вскочил Жеськин сын из-за стола, мало лавку не опрокинул. Кусок проклятущий из горла воробьем:

— Здра!.. б-бухдь!..

Ох, стыдоба! Решат небось: заика. Вит от срама гостям в пояс — а гости в ответ норовят до земли поклониться! Смеются басом. Бороды встопорщили: «Бу-бу-бу! Бу-у-у!» Хорошо, Костя рад стараться. Толмачит:

— Якун Васильич и Ондрий Васильич Буслаевы тебе доброго здравия желают, Витольд. А также всем честным хозяевам.

Точно, потешаются! Где ж это видано, чтоб к селюку-простаку вперед других?! Спасибо мейстеру Филиппу: выручил. Встал навстречу гостям, за стол пригласил. Засновала челядь красная по трапезной, снедь из мешков повытряхивала. Вит наладился было удрать, так старшой, который Якун Базильсон, лапищу на плечо положил. Сбеги тут, если бревном придавило! Пошел пир горой. Ясно теперь, отчего они медведями выросли: на завтрак столько съедают, сколько иной за весь день не осилит! Даже вечно голодный Вит к концу трапезы лишь икал от сытости.

— Благодарствуем за хлеб-соль! — объявил Костя, подымаясь с лавки. Словно забыл, чьи хлеб-соль кушал. — Самое время жирок растрясти!

«Растрясти ему! Из-за стола бы встать…» — Давя икоту, Вит полез наружу. И сразу оказался между братцами-Базильсонами. Как меж двух дубов неохватных. В левое ухо: «Бу-у-у!» В правое: «Бубу-бу!» Не ровен час, оглохнешь. И чего им от бедняги надо?!

На этот раз спас не Костя — мейстер Филипп.

— Витольд, они спрашивают: к каким забавам ты привык? По-благородному, на кулачках? на поясах? Против оружных смердов биться? Или еще чего желаешь?

— Я?! ж-желаю?!

Душа ухнула в пятки. Взгляд суматошной мухой заметался по трапезной, ища путь к бегству. На кулачках?! на поясах?! С этими? Убьют, как Круг свят, убьют — и не заметят! «Вот т-те, злыдень, и праздничек!.. — злорадно каркнули откуда-то из прошлого. — Вот т-тя, ведьмачину окаянную, и обласкают!..»

— М-мейстер! Мейстер Филипп… скажите им!..

Рука Душегуба мягко тронула солому волос. Улыбка Душегуба легла на сердце теплым одеялом. Укутала, согрела. Голос Душегуба нес в себе покой и безопасность:

— Не бойся, малыш. Ничего не бойся. Ты понял меня? Ничего и никого. Пошли купаться, дурашка…

XLIX

Братцы-Базильсоны чуть море из берегов не выплеснули.

Бесились зверьми-левиафанами: с фырканьем, с молодецким гиканьем, норовя притопить друг дружку. Теплу и воде гости радовались совершенно по-детски. Мейстер Филипп плавал неподалеку, «собачкой», щурясь на солнце. Вит старался держаться поближе к нему. Потом, голышом вывалив на берег, затеяли пускать «блинцы». Тут Виту честь и хвала: его «блинец» аж семнадцать раз скакнул! В качестве награды победителя, раскачав, забросили на глубину — и побежали топить для верности. Навалились гурьбой: «Бу-у-у!» Юркий мальчишка выскользнул угрем, поднырнул между ног Базильсонов; расхрабрившись окончательно, изо всех сил дернул волосатую ножищу, норовя опрокинуть. В этом, правда, не преуспел — проще корову на горбу унести!

Но Андре Базильсон ничуть не обиделся на подобную вольность. Вот ведь, благородные — а забавляются, будто с ровней! Видать, люди шибко хорошие. Везет ему, Виту, на хороших людей!

«Хорошие люди» тем временем совсем разошлись. Затеяли кидаться друг в дружку мокрой галькой. Чисто огольцы в Запрудах. Как-то так само собой вышло, что скоро вся галька полетела в Вита — вертись-поспевай! Вит сперва боялся, а там приноровился. Даже разок в ответ засветил в лоб доброму Андре. А челяди ихней — и не раз! Игра все-таки…

Молодым козленком он скакал по пляжу, не заметил, что в него летит уже не галька, а изрядные каменюки. Заметил только, когда вдруг понял: не уткнуться. Корявый обломок песчаника ввинтился и воздух едва ли не со свистом; Виту показалось, что душа от страха выскочила через макушку. Глупая, насмерть испуганная душа трепетала в лучах солнца, готовясь улететь навсегда, а тело, оставшись без души, вдруг разучилось бояться. Просто не знало, как это делается. Телу было хорошо, телу было весело, тело дышало, играло, жило, тело сжимало кулаки странными, угловатыми шишками, заставляя руки плясать в обнимку с медленным, ленивым, неуклюжим камнем: два ткацких челнока взбесились, заметались — туда-сюда-обратно, туда-сюда-обратно… майская гроза, дробь по крыше…

Душа ахнула и упала.

Вит сидел на песке. Кашлял. Моргал. Кругом валялись каменные осколки. Один больно врезался в тощую ягодицу. Надо бы встать или просто подвинуться, да кашель, пакость этакая, одолел.

Костя Новоторжанин с уважением качнул кудлатой головой:

— Ишь ты!

— Бу! бу-у! — азартно рявкнул Якун Базильсон, выворачивая из песка глыбу с самого Вита размером. Мальчишка задушенно пискнул и бросился наутек.

Грянул дружный хохот.

— Стой, Виталя! — донеслось вдогонку. — Вертайся! они ж шутейно!..

Вит с опаской покосился через плечо. Обнаружил, что никто в него больше ничем не швыряется, а мейстер Филипп приветливо машет рукой. И, слегка пристыженный, повернул обратно.

Шуточки у них, у лбов заморских!..

Душегуб очень внимательно смотрел, как малыш возвращается. Даже улыбаться забыл. Именно сейчас Филипп ван Асхе с обжигающей остротой почувствовал: дело сладится. Как задумывал, так и сладится. С девицей (…алмаз в венчике тюльпана: светится…) все сразу было ясно. Кровь давняя, звонкая; не кровь — песня. А за этого бастарда, пасынка случая и упрямства, Душегуб волновался. До той минуты, пока душа не взлетела к солнцу, а телу стало лучше лучшего. Сладится дело.

Сладится тело.

Теперь видно.

L

Нашествие гостей оставило фратера Августина равнодушным. Работа над переводом всецело поглотила цистерцианца — не воздав должного роскоши завтрака, он поспешил тихонько удалиться. Однако в библиотеке монаха ждал сюрприз. Над столом с грудой фолиантов склонилась долговязая фигура незнакомца. Белая, вышитая золотом риза. Святой паллиум, закрепленный булавками, чьи головки — гиацинты. Тиара в виде тройной короны. Сердце екнуло: не может быть! Сон, греза! бред!.. Память услужливо шепнула голосом мейстера Филиппа: «…если здесь кто-нибудь объявится, сохраняй спокойствие…» Как же, сохраняй! Легко ему, Душегубу, советовать, когда…

Человек обернулся, и сомнений больше не осталось. Это лицо монах видел во дворце Фернандо Кастильского, на картине безумного живописца Фонтанальи: «Иннокентий II в базилике св. Лаврентия возвещает „Медную Буллу“.

Но ведь папа Иннокентий, примиривший Гильдию с церковью, давно мертв! — Ваше Святейшество?..

На груди мертвого папы дюжиной драгоценных камней блеснуло Святое Круженье. Пальцы правой руки задумчиво перебрали четки. Отец-квестарь неожиданно отметил: пальцы у понтифика длинные и тонкие, как у музыканта. Говорят, превосходно играл на арфе.

— Простите, Ваше Святейшество, что помешал Вам! Но меньше всего я ожидал…

Глубина карих глаз вдруг налилась светом. Узкие губы тронула улыбка, и папа, подобно таинственному мавру, произнес певучую фразу. Язык был цис-терцианцу неизвестен, но он прямо-таки источал доброжелательность.

— Я… я не понимаю… — растерялся Августин, сообразив, что папа мог, в свою очередь, не понять его, и переходя на латынь.

Однако Его Святейшество, пропустив благую латынь мимо ушей, продолжил говорить. Цистерцианец заслушался, не различая смысла — столь приятным и мелодичным оказался язык, на котором изъяснялся понтифик. Перебирая в уме все знакомые наречия (словно четки! четки Его Святейшества!..), монах находил в каждом из них отголоски, привкус, тень музыки сей речи — как в каждом из человеков, порой глубоко, кроется образ и подобие Творца. Достаточно увидеть, ощутить сердцем, и не останется места для смуты духа!.. Наверное, он мог бы слушать долго. Все время чудилось: еще чуть-чуть — и станет ясно, пронзительно ясно, о чем говорит удивительный гость! Но Иннокентий II внезапно оборвал тираду. Кивнул цистерцианцу, как старому знакомому, и направился к выходу из библиотеки.

Миг — и монах вновь остался один.

Фратеру Августину потребовалось десять минут, чтобы прийти в себя. Призрак? видение?! — или на самом деле сюда из Авиньонской усыпальницы изволил явиться покойный папа?! Воистину странные вещи творятся здесь, в странном месте под странными звездами. Чудны дела Твои, Господи! и пути непостижимы…

Наконец цистерцианец сел за стол. С усилием вернулся к своим штудиям. Шелест страниц — шелест волн. Ласкает, манит, притягивает. Нырнуть вниз головой, раствориться, забыться… Под гладью пергамента, под барашками-завитушками букв и знаков сокрыты бездны, тая секреты от робких, но доступные упорным. Не раз спускался сюда, знаешь дно в мелочах. Ан глядь — ветвятся ранее невиданные кораллы, открылся дальний грот, маня темнотой! Взять книгу — все равно что взять в жены привлекательную женщину. Если она понятна и доступна с первой попытки, если всякий раз, снимая с нее одежды, ты не испытываешь сладкого, священного трепета, если годы спустя она не кажется тебе любимой и уютной, как старенькие шлепанцы, которые ты не выбросишь ни за что на свете…

На миг оторвавшись от очередной книги, монах вновь погружался в текст.

Это напоминало тяжелый, беспросветный запой. Тайное знание исходника брезжило в сотне отражений, будто солнце в волнах. Зачерпни горстью — уйдут сквозь пальцы и вода, и солнце. Многократно сверяя слово за словом, фразу за фразой — теплится ли надежда извлечь первозданный смысл, тайную суть из-под позднейших напластований? Как ювелир заставляет алмаз играть сокрытым блеском, превращая его в бриллиант чистой воды? Для начала — восстановить хотя бы одну главу. А потом…

А потом монах впервые увидел Башню. Вавилонский Столп. Величие Столпа поражало воображение. Исполинским древом он тянулся к небу, раскинув по тверди мощь корней-опор. И мнилось: нет силы, способной остановить его рост, не дать подняться к ревнивым небесам. Но так могло казаться лишь земному тщеславию. Есть Тот, Кто превыше всего. В Его власти положить предел даже тому, чему предела быть не может. Не из камней и бревен возводился Столп Вавилонский — из самих людей (…людей?..), вознамерившихся сообща достичь звезд! Бренные создания ложились этаж за этажом, твердо зная отведенное место, цель, способ… Один человек подобен муравью, но вместе мириады букашек строят огромный муравейник. Однако на сей раз цель оказалась непосильной даже для Столпа-муравейника… Почему?!

«И сказали они: построим себе город и башню, высотою до небес, и сделаем себе имя, прежде нежели рассеемся по лицу всей земли. И сошел Господь посмотреть город и башню, которые строили сыны человеческие. И сказал Господь: вот один народ и один у всех язык; и вот что начали они делать, и не отстанут они от того, что задумали делать; сойдем же и смешаем там язык их, так чтобы один не понимал речи другого. И рассеял их Господь оттуда по всей земле; и они перестали строить город и башню…»