Пахло кожей сапог, мокрой тканью, перегаром, редко мытыми телами. Участием, хитрецой, любопытством. Вопросами. Нетерпением пахло. Родиной, домом. Было сладко и чуть стыдно: так бывало, когда мамка вдруг обнимет при Пузатом Кристе. Начнешь вырываться: «Я сам! я большой!..» — а втайне хочется, чтоб не отпускала. Подольше.

— Я вас! всех…

Слова застряли в горле, когда паутина накрыла Вита с головой. Вихрем пронеслось перед глазами: кучка людей в одинаковых, песочного света пальто — как у сельского франта Адама Шлоссерга. Спешат, торопятся; длинные полы плещут крыльями. С рукавов скалят клыки броши: псы борзые, из серебра. Вокруг людей редеет толпа… исчезает. Будто в лицо горсть песка сыпанули. Пусто становится, плохо. Наверху, за парапетом набережной — двое на лошадях. Рыцари. Один — белая сорочка, полосатые штаны. Шершень в снегу. Другого Вит разглядеть не успел.

LXXI

Жерар-Хаген полагал себя первым мужчиной, испытавшим беременность.

Такое странное на первый взгляд сравнение явилось недавно, около двух месяцев назад. Оглядываясь на события этого времени, следя за происходящим и пытаясь угадать будущее, граф цу Рейвиш все больше укреплялся в своей правоте, какой бы смешной она ни казалась. Начальное сходство возникло в отцовском замке, после тайного разговора с Густавом Быстрым и верным Эгмонтом; укрепилось же оно сразу по отбытии из замка в Хенинг. Явиться под настоящим именем было безумием: суета магистрата свела бы на нет любые поиски, утопив все во лжи и подобострастии. Жерар-Хаген предпочел избежать суматохи. В лицо его знали единицы, опознать же в иной одежде, при мимолетной встрече, скорее всего, не сумел бы никто. Особенно учитывая, что город граф посещал редко, в основном при официальных визитах, когда глазеют не на человека, а на одежду. Герцог Густав, например, это не лицо — мантия и корона. Лишенный инсигний[38], одевшись синдиком ремесленного цеха или мелкопоместным дворянином, герцог легко затеряется в толчее рынка. Так и Жерар-Хаген: мало кому взбредет в голову увидеть в случайном встречном графа Гейвишского.

А кому взбредет, тот промолчит. Во избежание.

Разумеется, Жерар-Хаген серьезно ошибался, и его отцу оказалось бы крайне сложно сохранить инкогнито в толчее. По целому ряду причин. Но развеять туман графских заблуждений было некому, ибо умница Дегю справедливо решил избежать лишних споров. Просто дал совет нарядиться членом ордена иоаннитов-госпитальеров — во время исполнения части обетов им предписывалось закрывать лицо холщовой вуалью с прорезями для глаз.

Эгмонт Дегю рассудил верно. К рыцарю-госпитальеру в свите юстициария хенингцы отнеслись с почтительным равнодушием.

Это действительно напоминало первые дни зачатия. Во всяком случае, Жерар-Хаген представлял себе это именно так. Ни о каком ребенке еще речи нет. Есть лишь смутное беспокойство, о котором нельзя сказать однозначно: к добру или злу? Ты начинаешь беспричинно менять одежды, краски делаются ярче, звуки — громче, а вкус еды — острее. Прислушиваешься к себе, по крупицам собираешь знание: кажется, да!.. или нет?.. Все вокруг замечают, что ты изменился; знакомые пытаются угадать повод для перемен. А ты с радостью погружаешься в глубины неведомых досель ощущений… Да? Нет?

Бургомистр, иссиня-бледный от внезапного визита Дегю, сказал: да. Розыск по убийству мытаря Клааса Фрее ведется. Сведения крайне подозрительны; свидетели многократно допрошены. Воз можно, несчастный случай. Стража путается в показаниях — пьют, знаете ли, много пьют…

Стражник Якоб Фрее-Гельдерод, племянник убитого, сказал: не знаю. Не знаю, господин мой, а врать боюсь. Конечно, рядом. Вот как перед вами стоял!.. все видел. А заметить опоздал. Пастух рванулся, дядя охнул, рукой за бок… Хорошо, я не буду плакать. Спасибо, господин мой! я столько деньжищ отродясь… Знаете, дядино полукафтанье — бычьей кожи, его и шилом-то не сразу проткнешь! Может, ножом пырнул, стервец, так ножа не сыскали… Кроме нас? Горстяник был, мейстер Мертен… он дядю врачевал, да зря… Нет, не знаю, господин.

Для графа цу Рейвиш, хорошо знающего боевые достоинства своей семьи, это «не знаю» звучало как «да» самой чистой пробы.

Горстяник Мертен сказал: да. Присутствовал. По существу дела ничего добавить не могу. Похоже на удар стилета. Доложить? Куда? кому?! Розыск учрежден, а остальное — не мое дело. Вот поймают злодея, тогда и палачу работенка сыщется. Кто родители? Мать парнишки — крестьянка из села Запруды, в прошлом бродяжка. Живет в доме мельника из милости. Старый мельник когда-то подобрал: замерзала она…

С этой минуты «беременность» Жерара-Хагена стала явной.

Он носил ребенка в сердце, сгоравшем от нетерпения. Ощущая ежесекундно. Упавшее, как молния, бесплодие было трагедией для сына Густава Быстрого. Шесть лет после проклятого турнира в Мондехаре он гнал прочь страшные мысли. Обвинял в бездетности жену: гордая Инесса никогда не плакала, только совершала одно паломничество за другим, посещая святые места. Думал о разводе; уже почти решился отправить прошение в Авиньон, на имя Его Святейшества — заранее будучи уверен в отказе. Наконец понял: я. Я виноват. Я — сухой побег Хенингского древа. Вымолил прощение у супруги, замкнулся в собственном горе, как отшельник — в пещере. Посвятил всего, себя делам графства.

И вдруг…

Графу казалось, что люди оборачиваются на него, тая смех.

В Запруды отправились втроем: сам Жерар-Хаген, Эгмонт Дегю и юный Ламберт, которого граф не отпускал от себя ни на шаг. Видя в ученике слепца талисман удачи. Всю короткую дорогу Жерар-Хаген вертелся в седле, чувствуя на языке медный привкус. Незнакомый, ибо доселе не знал вкуса страха. Хотелось бокал вина: смыть липкую медь. Но все оказалось проще простого. Разговор с мельником, а потом с его приживалкой Жюстиной, вел верный Дегю; сам же граф стоял в стороне. Молча глядел на женщину. Узнавая и не узнавая. Детская влюбленность сгинула без следа, даже память отказывалась навевать сантименты. Широкая в кости, располневшая селянка в грубом чепце не вызывала у Жерара-Хагена никаких чувств.

Кроме одного: это она.

Помню.

Дитя заворочалось в глубине: я здесь! я есть! она уже родила меня — отец, теперь твоя очередь!..

— Пойдем, — сказал Жерар-Хаген, оборвав на полуслове разговор юстициария с бывшей любовницей. Шагнул прочь, за ворота. Тайный сын звал отца: иди! ищи! тут меня больше нет! Садясь в седло, когда шутник-ветер на миг откинул с лица вуаль, граф заметил — Жюстина с крыльца смотрит на всадников. Лицо ее в этот момент очень походило на лицо Инессы после очередного незаслуженного упрека в бездетности.

Наверное, оскорбленные женщины похожи друг на друга.

Но думать об этом было некогда: близился срок родов.

В городе Жерар-Хаген через Дегю вызвал к себе старшего эшевена[39] по прозвищу Ловчий. К этому человеку и его сыскарям, носившим на рукаве знак борзой из серебра, обращались только при государственной надобности. Даже для приватной беседы сперва требовалось разрешение Хенингского Дома. Но Ловчий не стал спрашивать верительных грамот. Просто с порога поклонился лжегоспитальеру под вуалью и лишь потом отдал поклон Эгмонту Дегю.

— Я к услугам вашей светлости! — шепнул эшевен.

Вечно болея горлом, он даже кричал шепотом.

Еще через неделю Ловчий подтвердил: следы мальчика-убийцы найдены в городе, на пресловутом Дне. Замечен интерес к разыскиваемому со стороны Йоста и Григора ван Раух, более известных как братья Втыки. Но разыскиваемый около месяца назад исчез при странных обстоятельствах, суть коих сейчас тщательно исследуется. Надо ждать. Затаиться и ждать. Пока сыскари Ловчего не подадут знак: дичь объявилась! Жерар-Хаген согласился ждать, хотя ожидание становилось день ото дня все мучительней.

Ребенок толкался под сердцем.

И вот час пробил.

Роды всегда проходят так: кровь, грязь и крики.

Жерару-Хагену не хотелось думать, что произойдет, если выяснится: ошибка. Выкидыш. Не хотелось. Думать. Но и заставить себя думать о другом — не получалось.

LXXII

— Дурень ты, Петер…

Наверное, впервые за всю жизнь красавец Дублон назвал себя настоящим, данным при рождении именем. А дурнем себя назвал уж наверняка впервые. Сын рыбника с Гентского въезда, он без сожаления бросил семью, едва ему исполнилось шестнадцать. Мать вскоре скончалась от сухотки; отец вслух отрекся от блудного сына. Невеста, бедняжка-швея, которую женишок совратил походя, даже не удосужившись ясно объявить день свадьбы, до сих пор ожидала его возвращения. Зато, едва честный город потерял Петера Зингреля, прелестного, словно статуя св. Бонифация, мутное Дно, в свою очередь, обрело Дублона, удачливого вора. Никто и никогда не замечал за этим малым признаков сострадания к ближнему или бескорыстия. Да он и сам полагал себя человеком блестящим, лишь по произволу судьбы рожденным среди черни, наподобие монеты, давшей красавцу прозвище и ценной даже в грязи.

— Дурень ты, Петер… дурнем и помрешь… Дублон вытащил из-за пояса секиру, прописанную ему в сословной грамотке. Бросил оружье, знак. Позорной слабости и худородства, под ноги. Бросил — так, чтоб звон пошел. Чтоб искры по булыжнику — веером. Постоял немного, глядя перед собой влажными глазами. Будто прощался.

А потом заступил дорогу первому сыскарю.

— Эх… — сказал Добряк Магнус. Сын кузины Большого Втыка, он с детства жил в относительном достатке, отлично зная, кто за этот достаток платит. И какими деньгами. Поэтому любой приказ благодетеля был для Добряка святым. Да что там приказ! — шутка! шевеленье бровью! намек!.. Сейчас верность семейным традициям властно советовала убираться отсюда. Подальше. Не ввязываясь в свару с властями. Исчезнуть, доложить Втыкам о случившемся, дождаться распоряжений… Действовать без указки Магнус не умел и не любил.

— Эх…

Дубовая палка со звездой на цепи — сей моргенштерн прописали Добряку Магнусу восемь лет назад — отлетела к лестнице, ведущей на набережную. Магнус еще успел подумать, что все это слишком похоже на толковище «по-благородному», когда подонки решают меж собой вопросы старшинства. Успел ухмыльнуться: криво, страшно. Прежде чем шагнуть навстречу троим сыскарям, обтекающим Дублона слева, между тюками и волнорезом.

А Молчун Юлих вообще ничего не сказал. Просто Добряк спиной понял, что идет не один.

— Беги, Витка!

Вражина Крысак, завопив дурным голосом, толкнул свой столик под ноги людям с серебряной борзой на рукаве. Покатились шарики, скорлупки; зазвенела, рассыпаясь, выручка. Рыжий Гейнц, подхватив горсть монет, швырнул их в глаза слишком ретивому сыскарю — и сразу, пользуясь минутой замешательства, стал опрокидывать штабель тюков. Дружки бросились на подмогу…

Путь в обход подонков оказался забитым наглухо.

— Витка! беги!..

Пальцы впились в камни стены. Мох, слизь. Мелкие, еле различимые щербины. Острые трещины. Впрочем, сунувшейся наружу букашке было все равно. Вит ринулся по стене, как лез тогда, впервые, по скале над теплым морем, желая подарить Матильде красивый цветок. Сейчас он желал подарить Матильде себя. Вернуться. Вернуться любой ценой. Убежать, скрыться, найти мейстера Филиппа, возвратиться в обитель, где скучно, но безопасно… Тильда с ума сойдет, если он не вернется.

В судороге броска достав основание парапета, Вит повис на левой руке.

Случайно бросил взгляд через плечо.

Внизу начиналась бойня. Сыскари Ловчего, согласно Аугсбургскому «Новому уставу о сословиях», имели привилегию — им разрешалось ношение малых поясных ножей, именуемых «скенами». И швырять их наземь сыскари не собирались, ценя пользу куда выше нарочитого благородства. Узкие и остроконечные, скены порхали в пальцах блестящими стрекозами; раны или порезы от них были зачастую неопасны, но надолго выводили противника из строя. А что еще нужно при задержании? Руки Дублона, задетые в двух-трех местах, при каждом ударе брызгали кровью; схватился за ногу тощий Ульрих, с ужасом чувствуя, как распадается надвое сухожилие. Лицо Крысака напоминало маску из порезов. Но подонки еще удерживали проход.

Еще загораживали.

Собой.

Вит не понимал, да и не мог понять причин этого сумасшедшего героизма. По всем законам, явным и тайным, обитателям Дна давно следовало смазать пятки салом. Своя шкура дороже. Еще в сентябре так и случилось бы. Но селюк-простак, будущий Бацарь, однажды явился в Хенинг, спутав все нити. Вместе с ним пришла сказка, заставив поверить в себя даже тех, кто давным-давно плевался при одном упоминании о чудесах, принцах и заколдованных замках. Сказка творилась на глазах подонков. Смешной мальчонка из глуши обыгрывает записных игроков в «хвата», таскает монетки из огня, обретает покровительство Глазуньи, братьев Втыков и, наконец, Хенингского Душегуба… Лестница ведет селюка в небеса. На самый верх. Наивный, добрый, слегка хвастливый, он обрастает совпадениями и дарами судьбы, как песчинка внутри моллюска, делаясь жемчугом. Значит, можно? Из грязи — в князи?! Значит, так бывает?! Пусть не со мной, но ведь я рядом! видел! касался!..

…и если сейчас сыскари заберут Бацаря…

…если сказка вывернется наизнанку, становясь грязной обыденностью…

…если выяснится однажды и навсегда, что так не бывает, не было, не будет и не должно быть!.. если мы, украдкой прикоснувшись к мечте, навеки останемся копошиться в помоях обреченности… Подонки дрались не за Вита. За себя.

За детскую, нелепую веру в чудо. Вит вздохнул. Перед тем как разжать пальцы, мысленно извинился перед Тильдой. Жалко, конечно… За мытаря казнят небось, когда схватят. Ну и ладно. Казнят, значит, казнят. На миг задрав голову, он увидел над собой вместо неба — конские копыта и выше, над седлом, лицо. Верней, личину: из-под щегольского берета — полотно с дырками. Личина о чем-то спрашивала. Молча. Вместо ответа Вит прыгнул. Булыжник толкнулся в ноги… в лапы… в лапки. И люди с серебряной борзой на рукаве подавились своими ножами, когда букашка заплясала среди них.

PRELUDIUM

— Но когда говорят, что бог, будучи благим, становится для кого-нибудь источником зла, с этим всячески надо бороться: никто — ни юноша, ни взрослый, если он стремится к законности в своем государстве, — не должен ни говорить об этом, ни слушать ни в стихотворном, ни в прозаическом изложении, потому что такое утверждение нечестиво, не полезно нам и содержит в самом себе неувязку.

— Я голосую вместе с тобой за этот закон — он мне нравится.

Платон. «Государство».

I

— К чему скорбеть о судьбе бродяги?Дождь, и град, и пуста сума…Я гол и чист, словно лист бумаги— Ах, в пути не сойти б с ума!..

Обитель цистерцианцев располагалась на Дырявых Холмах, в предместьях. От черных кузниц, где по заказу магистрата ковалось казенное оружье, фратер Августин свернул левее, рассчитывая не позднее чем через час выйти к монастырю. Стемнело сразу, едва он оставил за спиной стены Хенинга. Выпав из богадельни, монах совершенно запамятовал о шутках времени, глумящегося над путниками в дверном портале. У теплого моря было светло (на юге летом — раннее солнышко), и в слякотном, промозглом Хенинге тоже было относительно светло. Это и смутило монаха: он успел позабыть, что зимой по утрам царят сумерки. Значит, день.