С трудом оторвавшись от созерцания этой пары, фратер Августин повернулся к вошедшим.

На пороге стояли Костя Новоторжанин и Вит. Но теперь Вита никто бы не рискнул назвать малышом. Обнаженный по пояс юноша в узких темно-синих штанах до колен заново оглядывал базилику, словно оказался здесь впервые. Да, впервые! Раньше сюда заходил наивный мальчишка Вит, а сегодня явился строгий и подтянутый юноша Витольд. Все изменения, которые монах наблюдал во взрослеющем мальчике изо дня в день, вдруг проявились в полную силу. Тени делали лицо, и без того худое, изможденным. Впадины щек, складки в уголках красиво, может быть, слишком красиво очерченного рта. И ночь глубоко запавших глаз. Из глазниц вчерашнего Вита глядела жизнь, сознающая свою участь.

Монах узнал этот взгляд.

Именно так смотрит на мир тот, кто побывал в Чистилище и выдержал муки. Кто пережил ночь Искупления. Неважно, сколь грешен был человек, ложась спать накануне…

Но не одно это поразило цистерцианца. Витольд изменился не только внутренне, но и внешне. Сухощавое тело звенело как струна, переполненное ноной упругой силой. Мышцы и сухожилия тугими канатами оплели руки; торс юноши весьма смахивал на стальной панцирь… или на жесткую броню насекомого. Сравнение неприятно кольнуло монаха изнутри — словно вредная букашка ужалила мимоходом.

Сейчас Витольд двигался нарочито неторопливо, но во всех его жестах, в походке, в манере держаться сквозила тайная стремительность и смертоносность.

«Фамильная кровь сказывается», — попытался успокоить себя отец-квестарь.

Костя Новоторжанин что-то шепнул юноше. Вит согласно кивнул, прошел к алтарю и присел рядом. Фратеру Августину почудилось: при этом ноги и руки Витольда сложились не вполне по-человечески, как лапки кузнечика. Цистерцианец мотнул головой, заморгал, гоня наваждение прочь. Костя же набросил на юношу плащ черного бархата — и Витольд застыл траурным сугробом. Даже дыхания не удавалось уловить.

Или это ткань скрадывала малозаметное движенье?..

Фратер Августин постарался отвлечься от непрошеных мыслей и сосредоточился на работе. Подбросил угля в печь. Мимоходом отметил: Пелгусий справляется вполне успешно. Мехи работали мощно, ровно, пламя в горне обрело нужный голубоватый оттенок, сделавшись почти невидимым, прозрачным. Монах осторожно зацепил крюком ушко тигля, слегка наклонил. Из-под тусклых оплавков, скопившихся в горловине, блеснул живой, маслянистый металл. Пора сбрасывать шлак. Ухватив щипцами тяжелый тигель, он ловко подцепил оплавки миниатюрной ложечкой из стали. Сбросил в заранее поставленную рядом керамическую чашку. Как пенку с молока снял. Сунул тигель обратно в печь, пока расплав не успел застыть.

Подумалось: вот так и эти двое. Витольд с Матильдой. Сбросили лишние оплавки, накипь, шлак — обнажив истину сердцевины.

Сегодня монаху везде чудились некие символы.

LXIV

Душегуб задерживался.

Солнце пятнало стены базилики веселой мозаикой лучей. Танец искрящихся пылинок завораживал, приковывал взгляд, наполняя сердце сладостным предвкушением чуда. Люди ждали молча. Костя Новоторжанин, братья Буслаевы, их челядь, почтительно заняв боковые нефы. Цистерцианец, в десятый раз проверяя расплав золота, поглядывал на дверь. Мерно качал мехи бессловесный Пелгусий. Тишина звенела от напряжения: рой голодного комарья, пыльная радуга меж колонн — лишь скорбно вздыхали мехи, да гудело пламя в горне.

Душегуб задерживался.

Он явится вовремя. Как является слепой летний дождь. Как разрешается от бремени женщина. Как приходит госпожа Смерть. Вовремя. В свой срок. Сколько мысленно ни подгоняй, сколько ни проси обождать минуточку.

Время разбрасывать камни, и время собирать камни.

Время жить и время умирать.

Время Обряда.

Когда само слово «время» теряет всякий смысл, становясь пустым звуком.

Дверь открылась. Впервые — с надрывным, режущим ухо скрипом. Мейстер Филипп (…горечь осенних листьев: хочется плакать от счастья…) шел вприпрыжку, никуда не торопясь. Смешной грач нес перед собой ларец, обтянутый пергаментом с росписью. Глядя в щель между створками ширмы, фратер Августин вдруг поймал себя на уверенности: он знает, что сейчас сделает Душегуб! Знает, что в ларце. Знает…

Словно монах тенью шел следом, а до того — заглядывал через плечо, когда Душегуб замешивал глину, лепил, обжигал готовую форму. Опускал в ларец, на обитое войлоком дно, полую фигурку из глины. Сейчас мейстер Филипп раздвинет ширму, являя взорам собравшихся монаха-плавильщика и гудящий горн, потом откроет крышку ларца… Пора. Крюк, щипцы.

Тигель выходит из устья печи: чистилище, отпуская грешника на волю, рдеет искупительным огнем. Оказывается на единственно возможном (…женский напев вдали, в камышах…) месте: удобная каменная подставка возле горна. Шелестя, раздвигается ширма. Ларец с формой ложится рядом с дымящимся тиглем. Взгляд — усталый, понимающий: подернутые седым пеплом угли — глаза в глаза. В руках Душегуба: скорлупа-голем. Грубая глина тела, вместилище для благородного металла души. «И сотворил… по образу и подобию…»

Непрочен сосуд тела человеческого. Хрупок. Из праха выйдя, в прах возвратишься. Пахнуло жаром. Руки все делали сами, не дожидаясь приказа шута-рассудка. Золотая змея скользнула в аккуратное отверстие на темени голема. Почему ты не удивляешься, монах? Форма должна раскалиться, обжечь ладонь мейстера Филиппа — а он спокойно продолжает сжимать голема голой рукой, ничуть не изменившись в лице. И вместо смрада паленой плоти ноздри ловят аромат увядания. Почему ты спокоен, человек в рясе? Может быть, потому, что внутри тебя поет праязык? Открывается тайная дверца, впуская свет знания? Не давая до конца проникнуть в суть Обряда, но позволяя идти на шаг впереди совершаемого?!

…Да возрадуется взыскующий Красного Льва, да будет вознагражден он желаемым! Да соединятся чистые металлы в жаркой купели, рождая новое, доселе невиданное соединение: великий союз, лишенный прежних изъянов! Вот ответ тебе, о вопрошающий: дух и плоть — тайна Магистерия. Сера и ртуть. Красный Эликсир. Откроется тайна, коль будешь настойчив и тверд на пути постижения. Но бойся ослепнуть от сияния незамутненной Истины! Да возликует дух, ото сна пробудясь, смиряя слабость плоти и устремясь к сверкающим высотам! Да возликует плоть, лишась вечного надсмотрщика, как вольный конь лишается ярма и обузы! Да свершится таинство, укрепляя Столп Вавилонский…

…что это? откуда?!

И поперек, свежим ветром выдувая из головы безумство видения, глотком воды орошая пустыню рта, прохладой горного льда касаясь огня щек — звон струн.

Берегись, монах!

Зрение лжет, слух шутит шутки.

Матильда Швебиш еще только поднимается с колен, еще только берет цитру, и складки ее платья не успели опасть, шурша, чтобы лечь облаками звездного света, — а ты уже слышишь чарующий напев. Сегодня Матильда играет как никогда раньше — ангельски, божественно… Тонкие пальцы коснулись струн, звуки серебряной капелью прошлись по залу, сливаясь с первой, несуществующей мелодией, которую слышал ты, — и пыль замерла в лучах солнца, чтобы секундой позже вернуться к бесконечному танцу.

Душегуб высоко (…дикое сияние выжигает глаза…) поднял над головой раскаленного голема. Размахнулся. Швырнул через всю залу.

Дрогнула базилика. Словно нечто или некто хотело потянуться к смешной кукле, но в последний миг раздумало. Впрочем, одного этого желания хватило, чтобы качнуть пол морской волной. Очертания статуй в нефах странно исказились. Грубо намеченные маски проросли лицами: испуг, смятенье, восторг!.. Монаху почудилось, будто краем глаза он уловил движение в глубине апсиды…

Наважденье возникло и сгинуло. Как не бывало. Молчат люди, тишина окутывает базилику, и даже голем, беременный золотом, не преодолел и трети пути от Душегуба к Витольду.

(…угловатая лапа не ловит — просто берет на лету…)

Сугроб у алтаря взорвался навстречу черным вихрем. Клочьями тьмы упал тяжкий плащ. Фигурка летела и летела, нелепо кувыркаясь; это могло длиться вечно, пока узкая рука, оплетенная тугими жгутами, действительно не взяла из воздуха медлительного голема.

Юноша колебался, глядя на алтарь.

«Разбить. Надо разбить. Чтобы засияла… Алтарь? Нельзя — об алтарь!.. грех!..»

Чужие мысли жужжали в мозгу цистерцианца, сводя с ума.

А мелодия цитры все лилась, и монах упустил такт, когда в музыку вплелся второй голос — альтовая виола, которой не было в руках Филиппа ван Асхе. Но разве это имело сейчас значение: было? не было?! Сегодня творились чудеса и исполнялись мечты. Сегодня был день Обряда. Уникального Обряда, какого еще не случалось в истории Гильдии! Цистерцианец знал это, на шаг опережая события, как знал многое другое, струящееся из тайной дверцы. «Чего не случалось? В чем — отличие?» — хотелось спросить фратеру Августину, но он знал: ответа не будет. Рано. Перевод еще не завершен. Новое знание волновало, оставаясь в то же время ущербным, куцым, как…

Как?!

Нужное сравнение вертелось на языке, не даваясь перевозбужденному рассудку.

Двое шли навстречу друг другу. Плыли, текли, каплями ливня просачивались между нитями пространства. Они никуда не спешили, эти двое, они были вместе: вчера, сегодня, завтра. От начала и до конца времен. В этой и любой другой жизни. Имеют ли значение несчастные секунды, разделяющие их, — если все давно произошло?

Так, наверное, могла бы видеть и чувствовать Матильда.

Каждый из двоих еще не успел двинуться, а монах уже видел: встретились! юноша опустился на правое колено! перед девушкой, протягивая ей… Они стояли на месте. Они шли навстречу друг другу. Шли, постепенно ускоряя шаг, бежали, летели, и казалось, этому не будет конца. А потом Витольд исчез у алтаря, чтобы возникнуть рядом с Матильдой Швебиш, преклонив колено. Следующего жеста монах не сумел заметить. Брызнули глиняные осколки, на лету истончаясь, превращаясь в бурые капли, исчезая… Золотая статуэтка вспыхнула огнем в руке юноши: подобье в подобном. Матильда осторожно потянулась навстречу, их пальцы переплелись…

Люди, статуэтка, базилика, пронизанная солнцем насквозь, камень стен, музыка — все вдруг стало единым целым. Золотой Витольд, освободясь от корки глины, скользнул в ладони Матильды. Девушка едва не выронила бесценный дар — столь тяжела оказалась ноша. Порыв.

…кукла! хочу!..

На этот раз монаху не почудилось. Девочка в нише едва заметно шевельнулась, потянувшись навстречу!

Море встало дыбом. Птицы в небе рассыпались многоточиями фраз, оборванных на полуслове. У скал истлели корни. Диск в небе наметился детским профилем; вот-вот откроются глаза. Стены базилики пошли трещинами, невозможно четким узором мельчайших фрагментов. Трещины? фрагменты? атомы, индивиды[33] бытия? Хрупкое равновесие. Сместись единственная пылинка — лежать Творению в развалинах!

…кукла?.. а-а-а…

Миг иллюзии истек.

Статуэтка остывала в руках Матильды. Пальцы девушки налились золотым блеском, свеченье быстро распространялось дальше: ладони, запястья… Девушка прижала фигурку к себе, как мать, оберегающая дитя, и монаху явственно привиделось: бабочка складывает крылья, трепеща на цветке. Фратер Августин зажмурился, а когда зрение вновь вернулось к нему — золотая статуэтка исчезла. Глубокий вздох прошел по залу. Монах так и не понял, кому он принадлежал: людям. Творению или Творцу?

LXV

Здесь, где в крутизне склона обнаруживалась малая ложбинка, рос старик можжевельник. Скрученный в узлы, ржавый от возраста. Но живой. Цепляясь за камни, разорвав рясу в двух местах, фратер Августин сполз сюда, сам не зная зачем. Сел на мшистый валун возле дерева. Под ногами, превращая обрыв в приманку, плескалось море. Намекало: шагни разок-другой. Присоединись к вечности. Брызги лунного золота стелились к горизонту, неприятно напоминая о другом золоте. Из тигля.

Золотая статуэтка Витольда.

Золотые руки Матильды.

Простое, обыденное чудо. И никакого Магистерия.

Живя в миру под именем Мануэля де ла Ита, цистерцианец не считал себя особенным человеком. Боялся боли. Любил вкусно поесть. Пил вино; временами напивался. Понадобилась страшная шутка Фернандо Кастильца, чтобы из фармациуса-отравителя вышел наружу человек, способный простить. Отказаться от мести. Выдержать ночь Искупления. Сейчас фратер Августин был очень благодарен этому человеку. Наверное, иначе он не смог бы остановиться в начале пути. Подобно Улиссу, плывущему мимо сирен, заткнуть уши, дабы не слышать манящей песни праязыка, и привязать себя к мачте.

Оглядеться.

Уединиться со старым можжевельником, оставив богадельню за спиной.

Ветер донес от обители взрыв хохота. Праздник. Там пируют. Возглашают здравицы. Там жонглируют улыбками мейстер Филипп и Костя Новоторжанин. Якун Васильич басит хвалу «красной девице». Ондрий Васильич гудит славу «добру молодцу». Там по коридорам заблудшими тенями, неприкаянной памятью бродят члены Гильдии, готовые отдаться любому встречному, распластаться чистым знанием — только позови.

А здесь — море, скалы и можжевельник. Монах, раздираемый сомнениями на части. И поодаль, опершись на слюдяной нарост, — человек в башлыке, с которого все началось. Целитель, лазутчик, знаток языков. Первый; самый первый. Врач Бурзой по прозвищу Змеиный Царь. «Ну и что? — сказал мертвый врач Бурзой. — Да, я был первым. Что с того?»

— Ничего, — ответил живой фратер Августин. — Просто ты был первым.

«Иногда я думаю, — сказал мертвый врач Бурзой, — почему именно я? „Пятикнижие“ мог украсть кто-нибудь другой. Учебник праязыка. Осколок эпох, когда жили люди, не похожие на людей. Или вовсе не люди. Рычаг, с помощью которого можно перевернуть мир. Почему именно я налег на него всем телом? Ведь глупо: украсть книгу, и вдруг… У меня был товарищ, маг по имени Маздак. Служитель храма Огня. Я тайком дал ему прочесть оригинал. И узнал, что гении способны обойтись без работы над переводом. В следующие годы Маздак залил кровью весь Иран, переделывая страну к лучшему. Он выходил на площадь, говорил разные слова, а за словами брезжил праязык. Никто не понимал, что маг говорит на самом деле, но толпы сходили с ума. Начинали возводить Столп Вавилонский прямо здесь, на площади. Тогда я понял: сразу — нельзя. Сразу — смерть. Но и постепенно — нельзя. Побег яблони не привить к сосне, А надо сделать так, чтобы можно. Ты уже видел Обряд?»

— Да. Видел.

«Ты уже понял Обряд?»

— Нет.

«А-а… Это потому, что ты не закончил перевод. Закончишь — поймешь».

— Нет. Я не закончу, пока не пойму. Я не вернусь к переводу, пока не пойму. Я боюсь понять, когда будет поздно свернуть в сторону. Расскажи мне. Сейчас.

«Хорошо. Я расскажу тебе…»

Тень собеседника стала низкой, напомнив дряхлого орла: Бурзой присел на корточки. Чувствовалось: так он может сидеть долго, очень долго… вечно. Качнулись полы башлыка, открывая птичий профиль Лишь сейчас монах с пугающей остротой понял: да, похожи. Если смотреть со стороны, увидится простое: цистерцианец в рясе с капюшоном, и тень, им отбрасываемая. Никаких мертвых врачей; никаких сумасшедших откровений. Остро и страшно захотелось свободы. От искуса, выбора, от знания и поступков. Пусть тишина! покой! пусть все случившееся обернется призраком, растаяв с наступлением утра!..

На миг захотелось проснуться. Но миг взлетел и рассыпался звездным фейерверком: желания, желания…

Только успевай загадывать.