Пьяница, сунувшийся в подворотню – отлить излишек пива – бегом ретировался. Зрелище не для слабонервных: тетка с пацаном клянут друг дружку, и хохочут от счастья. Пора бросать пить, решил пьяница. Иначе зеленые гули-гули из щелей полезут. И держался до самого вечера.

Так Хулио познакомился с Бальзаминой Пондинг, сестрой-наставницей «Школы Злословия». Его одиночеству пришел конец. Сестры-наставницы отыскивали по городам и весям самых отчаянных ругателей, собирая птенцов под общей крышей. Отбор проводился строгий. В «Школу Злословия» попадали те, кто не в силах был сдержать охальные слова, щедро даря их по поводу и без, зачастую с ущербом для себя.

В Хулио и ему подобных таился особый дар.

Дар кастигария.

Мудреное слово Остерляйнен впервые услышал от сестры Бальзамины. Так по-научному звались сквернословы, кто бранью отгонял бедоносные флюиды от хулимого объекта. Мастерству кастигария, своего рода анти-малефициуму, и учили в «Школе Злословия». Хулио припомнил, как мальчишкам, дубасившим его, все сходило с рук, как Валдис без труда осуществил коварный план, избавившись от пасынка; как хорошо пошла торговля у мясника Руперта…

Никогда больше он не поминал отчима злым словом. Напротив, во всеуслышанье желал тому добра и удачи. Он не знал, к чему это приведет. Пытался выяснить у сестры Бальзамины, но женщина отмолчалась.

За три года обучения он привык не обрушивать всю мощь благодатной ругани на каждого встречного-поперечного – и не доводить дело до рукоприкладства. «Глупо колотить дубиной, – говаривала сестра Бальзамина, – если достаточно уколоть булавкой.» Издевка, мелкая шпилька позволяли «спустить пар», не нарываясь на серьезные неприятности.

А от пустячных обид рос запас маны Хулио.

Временами «злословцы» работали на заказ. Ускорить выздоровление больного, помочь выпутаться из долгов, наладить отношения в семье… В таких случаях приходилось держать ухо востро – дабы не «отблагодарили» дрекольем. Ибо анонимность усиливала благотворный эффект. Клиент, о чьем благоденствии беспокоились друзья или родичи, часто понятия не имел, за что грубиян-незнакомец желает ему гореть в геенне до скончания времен!

И серчал не по-детски.

– У тебя талант, охломон ты этакий, ни дна тебе, ни покрышки! – ласково говорила птенчику сестра Бальзамина. – Тебе учиться надо, убоище лупоглазое!

Сугубые практики, «злословцы» звезд с неба не хватали. А Бальзамина видела: малец далеко пойдет. И кляла любимца, к которому искренне привязалась, вдоль и поперек.

Авось, сложится судьба у парня!

Она не ошиблась. На собрании «Школы» решили отправить Хулио в реттийский Универмаг. Требовались деньги: обучение стоило дорого. Кастигарии поскребли по сусекам и приуныли. Однако не прошло и недели, как феей на белом единороге в Ластице объявилась… Кончита Остерляйнен! Слезы, объятия, пир горой – как и положено в сказках со счастливым концом.

Мать приехала в Ластицу с новым мужем – рыбацким старшиной, похожим на медведя, заросшего до глаз рыжей бородой. На радостях Хулио обложил нового отчима таким загибом, что рыбак проникся к пасынку громадным уважением.

– Где Валдис? – боясь услышать ответ, спросил парень.

Валдиса зарезали в порту. Удача отвернулась от него, и в картах, и в любви. К счастью, растранжирить состояние Тойво ему не удалось – основной капитал был вложен в дело. Валдис играл в долг, попался на крапленых картах; вскоре труп его всплыл в заливе – камень плохо привязали. Убийц не нашли, да особо и не искали.

После этого Кончита словно проснулась. Сердце чуяло: сын жив. Валдис уверял, что его друзья ведут поиски сбежавщего пасынка, и Кончита, как ни странно, верила. Любовь – загадочная штука. После смерти второго мужа вдова наняла легавого волхва. Идя по следу, волхв столкнулся с Хулио на рынке. Парень и представить не мог, что желая незнакомцу феникса в задницу, приближает встречу с матерью!

Прожив месяц в родном доме, Хулио уехал поступать в Универмаг. На средства отца, выделенные ему матерью. По пути в Реттию он заехал в Ластицу – попрощаться с милой сестрой Бальзаминой. Прощание вышло на славу. Очевидцы говорили, что на проводах Бальзамина превзошла себя, да и Хулио не оплошал.

Пир души, честное слово.

* * *

"Я, Джошуа Горгауз, королевский маршал на Строфадах, гниющий в резервации десятый год, в здравом уме и трезвой памяти, выпив все, что было в доме, и не допросившись у тетки Берты даже глоточка из ее запасов, заявляю острову и миру:

– Чтоб они сдохли, эти гарпии!

Мое прошение об отставке съели крысы из канцелярии…

Они предложили мне свои услуги. Хочешь, мы излечим тебя, сказали они. Овал Небес! Нет, я хитер. Я не сразу отказался. И не взялся за оружие. Чем я болен, спросил я, делая вид, что поддался на их уловку.

У тебя паразит на якоре, сказали они.

Не понимаю, ответил я.

Война закончилась давным-давно, сказал Стимфал. Остальные разлетелись, оставив его вести переговоры. Войны больше нет, а ты воюешь до сих пор. Ты бросил якорь в войну. В ненависть, вражду, кровь. В тела погибших друзей. В трупы убитых врагов. В простое, военное разделение: здесь-там, за-против, свой-чужой. Якорь зацепился намертво, цепь держит тебя.

Вы бы видели, с каким спокойствием он это говорил. Словно приказчик, делающий ревизию в лавке.

Да, сказал я. Цепь держит. И будь я проклят, если забуду те дни. Возможно, единственные, полные до краев дни, которые были в моей жизни. Боль, страх, ярость. Пожар души. Страсть, гнев. Радость побед, скорбь поражений. Они навеки со мной, до самой смерти.

Они навеки с тобой, согласился Стимфал. Якоря – ваше природное свойство. Это, в сущности, не смертельно. Иначе вы, люди, уже оставили бы Квадрат Опоры, и память о вас стерлась бы.

Это было бы хорошо, спросил я.

Это было бы ужасно, ответил он. Предположим на минутку, что вы исчезли. Вас нет, а мы есть. Не ухмыляйся, я не тешу себя несбыточными иллюзиями. Я всего лишь предполагаю. Вас нет. Мы – есть. И с этого момента мы заточены не в резервацию – в темницу. Наша свобода ограничивается так, как ты и вообразить не в силах. Вселенная перестает расширяться, крылья теряют смысл.

Не спрашивай, почему. Я не смогу тебе объяснить. У тебя – паразит на якоре войны. Любое мое объяснение ты воспримешь, как военную хитрость.

От крепкого якоря можно умереть, спросил я.

От якоря – нет, ответил он. Умирают от паразитов. Отягощенный мощным паразитом, якорь не просто держит – он тянет на дно. Мы не предлагаем уничтожить твой якорь. Мы предлагаем убить паразита. Рано или поздно он сведет тебя с ума.

Нам не хотелось бы твоей смерти.

Я сделал вид, что размышляю. У вас – не так, спросил я. У вас нет якорей, да? Он кивнул. И начал рассказывать. Вечный Странник! Слушая Стимфала, я верил ему. Потому что всегда знал: гарпии – звери. Животные. Нелюди. Хуже упырей. Туловище, голова, женские груди – ложь, притворство.

Между нами – пропасть, которую следует наполнить огнем.

Он хотел унизить меня, а унизил себя. Рассказать такое! – я бы сдох в мучениях, а не признался… Гарпии лишены того, что они зовут якорями. Воспоминания и надежды, прошлое и будущее – они ободрали все, что позади, и все, что впереди, как липку. Как перья в период отшельничества. Их память чиста от накипи чувств. Их чаяния свободны от сердечного трепета. Если гарпия испытывает чувства, то они ограничены сегодняшним днем.

Стимфал любит свою дочь. Но он любит ее, когда видит. Когда дочь – здесь, рядом. Стоит им расстаться, и он просто о ней вспоминает. С равнодушием, достойным подлеца или истукана. Он плачет над могилой соплеменников, погибших в бою. Но плачет, кружа в небе над этой, будь она проклята, могилой. Улетев прочь, он всего лишь их помнит.

Прошлое для гарпий – бесчувственно.

Будущее для гарпий – бесстрастно.

Я слушал, молчал и втайне хохотал. Он не врет, понимал я. Он говорит правду, не стесняясь ее извращенности. С единственной целью – убедить меня согласиться на их вмешательство. Пустить гарпию в душу. Лазутчик под видом борьбы с паразитом вгрызется в мою сокровенную суть. Выжжет то, чем я дорожу. Коварно превратит жеребца в мерина.

И сделает Джошуа Горгауза подобным гарпии.

Война уйдет. Перестанет сниться. Я буду изредка вспоминать – зевая, без лишних страстей. Назову врагов друзьями. Буду гладить по головкам вражеских детей. Буду сюсюкать над вражьими внуками. Прощу смерть соратников. Извинюсь за причиненные – ха-ха! – обиды.

Обращусь в червя.

Ну что, спросил он. Уйди, ответил я. Уйди, или я тебя убью. И никогда – слышишь! – никогда больше не подлетай ко мне с такими предложениями. Я, королевский маршал в вашей резервации, до конца жизни – на войне. То, что я много пью и не стреляю из арбалета по вашей молодежи, ничего не значит.

Твое дело, сказал он.

Я видел, что он огорчен моим отказом. Еще бы! – Джош Кровопийца не поймался на их уловку. Ни завтра, ни послезавтра, ни в какой другой день Стимфал не возвращался к этому разговору. Забыл? – нет. Понял, что я непреклонен? – не в том суть.

Согласно природе гарпий, он стал равнодушен к моему отказу. И еще более равнодушен – к надежде когда-нибудь добиться согласия. Животное. Сволочь. Я бы убил его, если бы знал, как скрыть убийство.

Я до сих пор на войне."

Матиас Кручек отложил дневник в сторону.

«Мы неспособны к мести, – вспомнил он слова Келены. – Для мести нужны мощные якоря – в прошлом и будущем. Еще лучше – якоря, зараженные паразитами. У нас их нет, понимаете? Как у вас нет крыльев…»

У них нет якорей. Ни вчера, ни завтра – нет.

Возможно, поэтому они летают?

«Вас нет, а мы есть, – перечитал доцент слова Стимфала, гарпия, который сражался за свободу, был выкуплен из плена Шестируким Кри и сейчас доживал свой век на Строфадах. – Я всего лишь предполагаю. Вас нет. Мы – есть. С этого момента мы заточены не в резервацию – в темницу. Наша свобода ограничивается так, как ты и вообразить в силах. Вселенная перестает расширяться, крылья теряют смысл.»

Что хотел сказать Стимфал, оставалось загадкой.

– Доцент Кручек?

Клубочек ринулся накручивать спираль на связном блюдечке. Проявилось лицо секретаря Триблеца. У этого лика было два имени: озабоченность и усердие.

– За вами прибежал королевский скороход. Вас просят немедленно отправиться в дом Томаса Биннори.

– Зачем?

– Для присутствия на третьем сеансе лечения.

– У меня лекция по траекториям пассов!

– Мы уже договорились с профессором Гавриком. Он вас заменит, – секретарь понизил голос до шепота, став похож на заговорщика. Часть блюдечка недопроявилась, сохранив красочное изображение тюрьмы для магов. Триблец в этом обрамлении смотрелся очень символично. – Высочайшая просьба, сами понимаете! Спускайтесь вниз, вас ждет карета.

– Карета?

– Мастер Скуна любезно согласился, чтобы вы воспользовались его каретой. Но домой после сеанса вас отвезет извозчик. Оплата – за счет университета. Карета мастера Скуны должна не позже, чем через два часа, вернуться обратно. Иначе…

«Она превратится в тыкву,» – чуть не брякнул Кручек, раздосадованный внезапным изменением планов. Он и сам хотел присутствовать в доме Биннори, наблюдая за гарпией. Понимая, что все равно ничего не отследит, он шел на поводу своей педантичности, твердящей: иди до конца!

Но доцент не любил сюрпризов.

– …иначе мастер Скуна будет огорчен. Он ездит по городу исключительно в своей карете. А ректор не желает огорчать такого выдающегося…

Звук плавно сошел на нет. Доцент подавил желание запустить в блюдце увесистой книгой и выглянул в окно. Действительно, у центрального входа дежурила черная карета Скуны. На козлах сидел молодой ассистент с кнутом в руках. По всей видимости, в его услугах старик-гипнот сейчас не нуждался.

Кони фыркали и били копытом о булыжник. Их нервировал псоглавец – стоя поодаль, тот помогал гарпии забраться на пегую кобылу. Кручек сегодня не встречался с Келеной. Даже при его слабом зрении было заметно, что гарпия выглядит ужасно. Так, словно по ней ночью топталось стадо несвезлохов.

«С чего бы это? – удивился он. – Реакция на лечение барда? Естественный процесс? Заболела? Не знаю, сыщется ли в Реттии специалист по болезням гарпий…»

Когда оба всадника-миксантропа пустили лошадей шагом вдоль ограды, Матиас Кручек вздохнул и покинул кабинет.

* * *

"Нет, она, конечно, предупреждала, – скрипя пером, записал Абель Кромштель. – Сразу после второго сеанса. Так и сказала перед отлетом: если все пойдет нормально, поведение мэтра станет естественным. Не обольщайтесь. Это временное облегчение. И не поддавайтесь на его уговоры – в город больному нельзя. Возможно, он опять захочет сбежать. От себя не убежишь, но больные с паразитом, изолированным в карантине, испытывают странные позывы.

Считайте, он под домашним арестом.

– Когда послать за вами? – спросил я.

– Когда, – она ответила загадкой, – он перестанет откликаться на свое имя.

– Нельзя ли указать точнее?

– Нельзя. У каждого это случается по-разному.

Она была права. Мэтр ел, пил и спал. Играл на арфе. Сочинял. Разговаривал со мной. Читал книги. Совершал естественные отправления. Написал «Эпитафию ночному горшку». Довольно рискованную, на мой взгляд. Шутил; временами делался задумчив. Будь на моем место кто-то другой, не знающий мэтра досконально, он решил бы, что Томас Биннори выздоровел.

Но я видел: это ложь.

Домашний арест не вызвал у мэтра гнева. Обычный, знакомый мне Биннори переломал бы в доме всю мебель. Наорал бы на меня. Порвал струны. Полез в драку со скороходами – согласно приказу, у нас в прихожей день и ночь, помимо гвардейцев, дежурили трое посыльных.

В городской толчее они проворнее всадников.

Мэтр, равнодушно принявший ограничение свободы, стал для меня полной неожиданностью. Вторая несообразность оказалась менее заметной. Я и сам-то проморгал ее вначале. За эти дни мэтр ни разу не вспомнил о родине. «А ты помнишь? – вечно начинал он, несмотря на мои просьбы не терзать сердце. – Нет, Абель, ты помнишь?» Или строил планы возвращения. Несбыточные, безумные, они приносили ему облегчение.

Так вот, сейчас он вообще не касался этой темы.

Лишь замолкал посреди разговора, или сидел за столом, держа ложку у рта, и мучительно морщил лоб. Будто забыл что-то важное, и не в силах ухватить мысль за хвост. Будто кружит одинокой птицей, ища гнездо, которое сожгли злодеи – а может, гнезда и вовсе не существовало?

И наконец, он играл две мелодии, а третью – нет. Это требует пояснений. Музыканты Западного Эйлдона говорят: «У арфы – три мелодии. Одна – грусть и умиление. Вторая – покой и дрема. Третья – радость и возвращение.»

Мэтр отказался от третьей мелодии. Иногда пальцы его брали знакомые аккорды, и сразу прекращали игру. Без участия сознания, как отдергивают руку от раскаленного металла.

Сегодня же он перестал откликаться на свое имя. Он вообще ни на что не откликался. Замер в кресле, окаменел со страшной, кривой ухмылкой на лице. Пожалуй, я запомню его лицо до конца своих дней. Теперь мне нечего бояться – я видел мертвого Биннори. Лишь зеркальце, поднесенное ко рту, говорило: он дышит.