…Уходили молча. Кричал что-то вслед опомнившийся Эврит, сбивчиво проклиная безумцев и насильников, поправших законы гостеприимства и поднявших руку на хозяина дома; недоуменно моргали женихи, уступая дорогу и стараясь не встречаться взглядами; дождевым червем корчился на ступенях затоптанный коротышка с разорванным плечом, песок двора радостно впитывал воду и вино из опрокинутых в суматохе жертвенных треножников, фыркал белый конь, косясь на рассыпанный овес; уходили молча, как зверь в берлогу.

Отвечать?

Доказывать?

Бессмысленно.

Дика-Правда, дочь слепой продажной Фемиды, была безумна, как Геракл.

Кто поверит?

Уходили молча, не боясь удара в спину; ничего уже не боясь.

И поэтому не видели (да и никто не видел), как непонятно откуда взявшийся человек, которого Иолай и Лихас впервые повстречали в Оропской гавани, где он с улыбкой наблюдал за нанимающимися в грузчики близнецами — как этот человек, не смешивающийся с толпой, словно масло с водой, приближается к балюстраде, наклоняется и незаметно для остальных поднимает сломанный в свалке массивный лук из дерева и рога; поднимает и смотрит, как смотрят на старого, давно не виденного приятеля.

Безвольно раскачиваются обрывки витой тетивы.

— Миртил-фиванец? — бесцветно спрашивает странный человек у обломков, словно те должны ему что-то ответить. — Ну-ну…

И швыряет сломанный лук обратно.

…Уходили молча; один Лихас пытался огрызаться, но Ификл, так и не задавший ни единого вопроса, трогал парнишку за локоть, и Лихас умолкал.

Только внизу, много позже, когда терракотовые черепицы крыш Эвритова дворца окончательно скрылись из виду, Алкид заговорил.

— Папа, — еле слышно сказал Алкид, — я больше не могу с этим жить. Может быть, хватит — жить?

Лихас злобно оглянулся на скалистые утесы Эвбеи, потом посмотрел в небо, явно адресуя непонятные слова Алкида туда, наверх; парнишку трясло, он то и дело отирал со лба холодный пот — сейчас Лихас был очень похож на того заморыша шестилетней давности, которого лишь по чистой случайности не успели скормить клыкастым кобылам Диомеда.

— Дубину там оставили, — Лихас мотнул взъерошенной головой назад, и голос парнишки сорвался на всхлип, — у гадов этих… И невесту… жалко.

— Кого больше — дубину или невесту? — без тени усмешки спросил Алкид.

— Дубину жальчее, — честно ответил Лихас и шмыгнул носом. — Невест-то кругом — валом…

12

Ветер раненой птицей ударил в грудь, хлестнул крыльями по щекам и сполз в бессилии, подрагивая у ног — а Алкид все стоял на тиринфской стене и бездумно смотрел вниз на клубящуюся вдоль эстакады пыль, длинным хвостом уходящую чуть ли не к самому горизонту.

Полугода не прошло, как закончилась работа — подвиги, горько усмехнулся он — завершилась постылая служба Эврисфею; зарубцевались, лишь изредка напоминая о себе, раны — и телесные, и те, которые не видны прозорливым лекарям. И вот снова: Лихас на алтаре, ломающийся с сухим хрустом хребет жреца, испуганно-ненавидящий взгляд басилея Эврита…

Алкиду вдруг отчетливо вспомнился кентавр Хирон: каким он был на Фолое, после побоища, когда недоуменно глядел на левую переднюю ногу, оцарапанную отравленной стрелой. Нет, это сделал не Алкид, а Фол-весельчак, кентавр-Одержимый… уже подыхая, Фол исхитрился выдернуть из себя омоченную в лернейском яде стрелу и зацепить наконечником Хирона, явившегося на шум.

И с тех пор на Пелионе умирает и все никак не может умереть бессмертный кентавр Хирон, сын Крона-Павшего.

Вот уже скоро десять лет.

А вся Эллада привычно винит в этом безумного Геракла.

— …Алкид? — неуверенно раздалось за спиной.

Алкид не сомневался, кому принадлежит этот вопрос. Еще сверху он опознал в необычайно рослом вознице своего бывшего учителя Ифита Ойхаллийского, чья колесница совсем недавно медленно катила вдоль стены по наклонному пандусу, пока не скрылась за тяжелыми внешними воротами.

Но, повернувшись, Алкид увидел перед собой изнуренного старика с глазами затравленного зверя.

Видеть таким Ифита-лучника было мучительно.

Вот когда впору было порадоваться, что ни Иолая, ни Ификла сейчас нет в Тиринфе: Иолай, по дороге рассказав близнецам о Салмонеевом братстве и той роли, которую заговорщики отводили Алкиду и Ификлу в грядущей Гигантомахии, уехал через три дня после возвращения. Сказал — искать Автолика. Зачем? Да не все ли равно… А Ификл зачастил к окрестным лекарям и знахарям, хотя был абсолютно здоров, потом его не раз видели в компании местных юродивых; и наконец он отправился по Дромосам в Афины — там якобы остановился сам Асклепий, сын Аполлона, земной бог-врачеватель.

— Ты случайно не из-за этих дурацких табунов приехал? — поинтересовался Алкид, чтобы хоть что-то сказать, и понимая, что говорит глупости. — А то Эврит дымит на весь мир: Геракл-вор, Геракл-разбойник, Иолу не получил, так коней угнал…

Ифит-лучник не ответил.

Ветер побитой собакой подполз к его сандалиям и заскулил, кружась волчком.

— Мой отец собирался убить тебя, — слова срывались с растрескавшихся губ ойхаллийца словно помимо воли. — Я видел лук… я видел… я знаю. Он нарочно злил тебя, Алкид.

— Да, — Алкид отвернулся, не в силах глядеть на бывшего учителя. — Ты прав. Но то, что замышлял твой отец, гораздо хуже, чем просто из ревности застрелить обозленного Геракла.

— Что может быть хуже?

— Смерть многих невинных.

— Неужели мой отец…

— Нет. Их убил бы я. В припадке безумия.

— Безумия?! Но Гера…

— Гера ни при чем.

Алкид чувствовал, что его несет, что он не сможет остановиться, пока не разделит с кем-нибудь тяжкий груз, лежащий на душе…

И он замолчал лишь тогда, когда рассказал стоящему перед ним человеку все.

— Вот, значит, как, — пробормотал ойхаллиец, и выжатого, как тряпка, Алкида передернуло от этого надтреснутого голоса. — Да, сейчас я понимаю, что имел в виду мой отец, когда в разговоре с Авгием обронил фразу: «Геракл — это неудавшаяся попытка. Теперь мы знаем, какими должны быть Гиганты: неуязвимые для богов и бессильные против нас.» Извини, Алкид, но для Одержимых и Павших ты и впрямь «неудавшаяся попытка»; возможно, что и для Олимпийцев — тоже. Поэтому я и пришел к тебе — просить, чтобы ты остановил их.

— Кого — «их», учитель? Салмонеевых братьев? Павших? Олимпийцев? Кого?!

— Нет. Останови Гигантов. Наших… наших детей.

— Ваших детей?! — Алкид решил, что ослышался.

— Наших детей, — тихо повторил ойхаллиец, подняв на Алкида слезящиеся глаза, полные нечеловеческого страдания. — Моих, Авгиевой сестры Молионы, Нестора, сына Нелея Пилосского, Подарга, сына Лаомедонта, Филея Авгиада и других… А также, — Ифит сглотнул, и острый кадык судорожно дернулся, словно кусок застрявшего в горле яблока, — а также сестер-Горгон, Сфено и Эвриалы,[53] убитого тобой Трехтелого Гериона, его отца Хрисаора Золотой Лук и прочих потомков Павших и древних титанов, о которых люди предпочли забыть.

— Вы, — изумление мешало Алкиду говорить, — вы… решились?!

— А кто нас спрашивал?! — хрипло выкрикнул Ифит. — Никто… не спрашивал… никто! Наши отцы просто втолкнули нас в Дромосы («Ты знаешь, что это такое?» — «Знаю», — кивнул Алкид) и захлопнули дверь за нашими спинами! А сами мы не умели их открывать… да и сейчас не очень-то умеем. Вот так, Геракл, глупые дети хитроумных отцов оказались на Флегрейских полях…

— А… Те? Горгоны, Герион… другие? Их что, тоже втолкнули?!

— Нет. Их убедили. Убедили в необходимости продолжения рода, в необходимости притока свежей крови, как это делают Олимпийцы. Ведь их дети друг от друга рождались чудовищами, с сознанием и повадками Зверя: запугать до смерти какую-нибудь Лерну или Немею, добиться человеческих жертвоприношений и осесть в смрадном логове, пока не придет…

— Какой-нибудь Мусорщик, — жестко закончил Алкид без боли или иронии; просто подводя черту.

— Какой-нибудь Геракл, — отрезал Ифит, и что-то в его голосе, в отвердевшем лице, в холодном прищуре напомнило о былом. — Потому что боги выжидают, Геракл приходит сам, Зверь охотится или спит, а мы, сыновья и младшие родичи Одержимых… о небо, нас просто использовали! Как племенной скот, тупую, бездушную скотину, годную лишь на одно — размножаться!

Воспрянувший ветер комкал сказанное Ифитом в горсти, рвал в клочья и обрывками швырял в Алкида.

— Страшно… поначалу это было страшно. Многие не выдерживали; четыре женщины умерли родами. Молиона повредилась рассудком, родив от Трехтелого двух сросшихся идиотов, чуть не разорвавших ей чрево — но детей не отдала, кричала, кусалась… сейчас они в Элиде, у Авгия. Полиба-лаконца милашка Сфено просто разорвала, не удержавшись в миг оргазма! Мне повезло: Попрыгунья, ее сестра, оказалась сдержанней… Позже к нам прислали еще людей, в том числе и мою сестру Иолу. Я пытался…

— Иолу?!

— Да. Но отец почти сразу забрал ее, сообразив, что она не вынесет… впрочем, того, что Иола успела увидеть, ей хватило — с тех пор она перестала разговаривать и испытывать боль.

Алкид вспомнил Иолу-невесту: леопарды, кровь, крик, и сгусток ледяного, нечеловеческого равнодушия на носилках.

— Четыре года, — почти беззвучно бормотал Ифит, — четыре с лишним… человек — странное существо! Он способен привыкнуть ко всему, привыкнуть, притерпеться… нас даже начало тянуть друг к другу, возникли какие-то болезненные привязанности… мы даже ревновали! Я думал, что начинаю понимать их, потомков титанов, не ставших чудовищами, но и переставших быть чудом!.. так, эхо, отзвук былого величия. Они одиноки, Алкид, безмерно, невероятно одиноки на забывшей их Гее. «Лучше уж Тартар», — сказала однажды мне Сфено. И была права. Уйдя от мира живой жизни и не превратившись в беспамятные тени, они живут как в полусне, отгородившись в своих замкнутых мирках от всего, погрузившись в иллюзии и воспоминания… Встреча с нами была для них не меньшим потрясением, чем для нас — с ними; вот почему позднее Герион предпочел погибнуть, но не пустить тебя к одному из Флегрейских Дромосов.

— Что ж он мне сразу-то не сказал?! — растерянно пожал плечами Алкид.

— Сказал? Тебе?! Для них Геракл — кровавый призрак, ужас бессонных ночей, убийца-герой, живая молния Зевса! А на Флеграх к тому времени дети не только рождались, но и выживали! Необычные, в чем-то ущербные — но дети! Наши дети! — хотя их почти сразу отбирали Одержимые, воспитывая отдельно…

Кажется, ойхаллиец плакал.

Вдруг он качнулся к Алкиду и обеими руками вцепился в фарос собеседника, сломав серебряную фибулу в виде эмалевой бабочки.

— Они убили их! — истерически выкрикнул Ифит, брызжа слюной. — Убили! Они принесли их в жертву! Они…

— В жертву? Кто — они?! Кого — их?! — холодея, прошептал Алкид, незаметно стараясь отвести возбужденного ойхаллийца от края стены.

Ответа он не услышал.

Лишь странные слова неожиданно возникли в сознании: «Я, Аполлон-Тюрайос…» — и над Тиринфом запахло плесенью.

13

— Прими гостя, мудрый Автолик, — негромко произнес Иолай, стоя на пороге мегарона, куда его проводил молчаливый крепыш-слуга, и ничего не видя после яркого солнечного света.

— А почему ты не говоришь мне «радуйся», друг мой Амфитрион? — донесся от холодного очага насмешливый старческий голос. — Или ты полагаешь, что я слишком дряхл, чтобы радоваться?

Глаза мало-помалу привыкли к сумраку, и Иолаю наконец-то удалось разглядеть ложе больного, рядом с которым на крепком буковом табурете сидел… Гермий.

— Он знает, — негромко бросил юноша-бог. — Я ему рассказал. Как раз перед твоим приходом.

И Иолай понял, что Автолик умирает.

Дело было даже не в том, что старый друг уже давно перевалил через шестидесятилетний рубеж, что голова его облысела, лицо исполосовали морщины, а и без того грузное тело бывшего борца стало откровенно жирным и неподъемным.

Дело было не в этом.

— Извини, что не встаю, — знакомо ухмыльнулся Автолик. — Вот, отец говорит, что перед смертью вставать вредно… и недостойно. Да и кто он такой, этот Танат, если ему наш мальчик бока намял?! Встречусь с Железносердым, припугну Гераклом — глядишь, и вернусь…

— Вернешься, — юный отец сидел над умирающим сыном. — Вернешься. С Владыкой все оговорено.

Иолай невольно скрипнул зубами.

Он хорошо помнил свое собственное возвращение.

И знал, что у дочери Автолика, острой на язык Антиклеи, и Лаэрта, басилея с острова Итака, несколько лет назад родился сын. Лаэрт назвал мальчика Одиссеем, что значит «Сердящий богов», потому что кого боги хотят наказать, того они лишают рассудка — короче, мальчик родился умственно неполноценным.

Иолаю не надо было объяснять, что это могло значить для умирающего Автолика.

— Мы еще встретимся? — Иолай не рассчитывал на ответ.

— Нет, — отрезал Гермий. — Дядя Аид на этот раз даже мне не говорит, что задумал. Так что ни к чему вам встречаться.

Помолчали.

— А мне Ифит-ойхаллиец на днях лук подарил, — ни с того ни с сего заявил Автолик. — Как выкуп за табуны, которые Геракл у его отца украл. Ну, я об этом, понятное дело, не знаю, не ведаю — но обещал разобраться. И разберусь. Если не помру раньше.

«Ах ты, старый плут, — удовлетворенно усмехнулся Иолай, садясь на свободный табурет. — Даже не скрываешь, что табуны — твоих людей работа! Нет уж, Лукавый, тут ты погорячился… чтобы покойный Амфитрион с покойным Автоликом не встретились?! Не по Ифитову луку узнаю, так по характеру… Неужто такие люди, как мы, часто рождаются?!»

— Значит, табуны вернутся к Эвриту? — весело спросил он.

— Вряд ли, — хмыкнул Гермий. — У меня недавно братец старшенький гостил, Аполлончик… все Эвритом интересовался. Ну, я ему кое-что и рассказал: про Миртила-фиванца, и все такое-прочее… Так что, думаю, возвращать табуны будет некому. Или — уже некому.

— Но ведь Эврит — Одержимый! — вскочил Иолай.

— Правильно. Вот пусть и валит в Эреб, на задушевную беседу с дядей Аидом.

— Но тень Эврита добровольно не пойдет в Аид! Ты что, не помнишь, как уходила Галинтиада и другие Одержимые?! Или Аполлон тоже Психопомп-Душеводитель, как и ты, Гермий?!

— Тартар в Эреба мрак! — Гермий изменился в лице. — Как я сам не сообразил!

Но кинуться к выходу Лукавый не успел.

В полутьме мегарона еле слышно прозвучало:

— Я, Аполлон-Тюрайос…

14

— Радуйся, ученик! Я, Аполлон-Тюрайос,[54] пришел открыть для тебя последние двери смертных — врата в Аид!

Эврит Ойхаллийский резко обернулся.

Позади него, за белой балюстрадой террасы, зияла пропасть; перед ним стоял тот, кто тайно наблюдал за близнецами в Оропской гавани, кто разговаривал с обломками лука во внешнем дворе, когда Геракл покидал негостеприимную Эвбею, — перед Эвритом стояли волк и дельфин, лавр и пальма, стрела и кифара, Дельфы и Дидимы,[55] обещавшие Совету Семьи в течение полугода следить за свободным Гераклом.

И в беспощадных глазах Аполлона ясно читался приговор.

— Мой брат Гермий сказал мне, что ты любишь приносить человеческие жертвы Гераклу, — сухо добавил бог, и сверкающая стрела легла на тетиву лука. — Что ж… Внемлите, Крониды на Олимпе и Павшие в Тартаре: я, Феб-Аполлон, Олимпиец, приношу басилея Эврита, своего ученика, Одержимого, в жертву сыну Зевса Гераклу! Да будет так!