— Тартар! Слышу Тартар! — поддержали сразу два голоса. — Слышим, отцы наши!.. недолго уже… недолго ждать…

— Волею Павших приносим мы жертву ночную, безмолвную дань по обычаю пращуров наших — не тех, кто воссел на Олимпе, богами назвавшись, но тех, кто низвержен до срока…

— Тартар! Слышу Тартар!..

Жрец в накидке еще выкрикивал какие-то слова — непонятные, нечеловеческие — а двое его помощников уже опрокинули жертву спиной на алтарь. У обнаженного мужчины от жара затрещали волосы, хребет его, казалось, сейчас переломится, но он молчал и лишь глаза его расширились еще больше от невероятного ужаса.

— Кровь нашей жертвы, рекою пролейся, кипящей рекою, впадающей в Тартар; рекою от Павших к Герою, от устья к истоку, от прошлого к дням настоящим… о медношеие, о змееногие, о уступившие подлости ваших соперников — ваших детей…

— О-о-о… отцы наши… недолго осталось ждать!

Кремневый нож, тускло отсвечивающий бликами костра, с хрустом вошел в левый бок жертвы; тело дернулось, но ни звука не сорвалось с плотно сжатых губ. Лезвие ровно двинулось наискось вверх, взламывая ребра, потом словно наткнулось на какую-то преграду… неуловимое круговое движение — и тело жертвы обмякло, а жрец торжествующе поднял черный в свете луны, еще пульсирующий комок.

Сердце.

Кровь залила алтарь; часть ее попала в костер и негодующе зашипела, возносясь сладковатым смрадом.

— Я слышу Павших, — голос жреца резко изменился, рокоча, подобно львиному рыку. — Они довольны. Они благословляют Безымянного. И недалек тот день, когда Избавитель сам принесет Павшим обильные жертвы.

В это время в далеких Фивах маленький Алкид со звериным рычанием катался по ложу, разрывая покрывало в клочья и брызжа пеной, выступившей на губах, а рыдающая Алкмена вместе с двумя няньками все никак не могли утихомирить или хотя бы удержать его, пока в брата не вцепился горько плачущий Ификл.

— Алки-и-ид! Они плохие! Не отвечай им! Мама-а! Они плохие! Они зовут Алкида! Не отдавай его, мама-а-а!..

Но никто не вслушивался в странные слова, которые выкрикивал сквозь рыдания маленький Ификл.

Наутро мальчики никак не могли вспомнить, что случилось ночью. Наверное, обоим просто приснился плохой сон. Впрочем, ни Алкмене, ни нянькам тоже не хотелось вспоминать об этом кошмаре.

Но и забыть его они не могли.

А костер в арголидской деревушке уже угас, лишь слабо тлели угли, подергиваясь серым налетом пепла. Удалились трое, растворились в ночи, унося с собой тайну страшного жертвоприношения — и никто не заметил, как от растущего неподалеку дикого ореха отделилась юношеская фигура в потрепанной хламиде с капюшоном.

— Вот оно, значит, как… — задумчиво произнес юноша, обращаясь исключительно к самому себе. — Кровавая река от Павших к Герою? Никто из Семьи не мог предвидеть такого — ни отец, ни дядя… ни я.

Внезапно, словно приняв какое-то решение, юноша хлопнул в ладоши, легко подпрыгнул — и исчез. Взлетел? Скрылся меж деревьями? Или его вовсе не существовало? Примерещилось? — только кому, если рядом никого не было?

Кто знает?

10

По возвращению в Фивы Амфитрион незамедлительно пошел к Креонту договариваться о выделении земли в черте города под палестру — частную гимнастическую школу. Тут его ожидала приятная неожиданность: Креонт, хитро глядя на друга, заявил, что если Амфитрион не возражает против обучения в новой палестре детей некоторых знатных фиванцев (естественно, за немалую плату), то он, басилей Креонт, завтра же прикажет начать строительство на обширном пустыре в десяти минутах ходьбы от дома Амфитриона.

Причем две трети расходов возьмет на себя.

Амфитрион не сразу понял, причем тут его возражения и откуда взялась такая щедрость — не только же из дружеских чувств? — но потом сообразил, что палестра с известными на всю Элладу учителями сразу добавит славы Фивам и лично Креонту, а основная тяжесть расходов все равно ляжет на казну.

Они договорились, что открытие новой палестры состоится через год — как раз к этому времени собранные Амфитрионом учителя обещали разделаться с текущими заботами и прибыть в Фивы — и расстались весьма довольные друг другом.

Вечером Амфитрион уединился с Алкменой в мегароне, слушая ее рассказ о случившемся за время его отсутствия. Между ними стоял столик на гнутых ножках в виде львиных лап, и Амфитрион время от времени тянулся к ближайшему блюду, брал свежеиспеченную лепешку, обмакивал ее в чашу с желтым тягучим медом и отправлял в рот с подчеркнутым удовольствием.

Сладкое он ел редко, но лепешки жена пекла собственноручно, а умение выбирать на базаре лучший мед было гордостью Алкмены; кроме того, она очень любила смотреть, как Амфитрион ест.

Это наполняло ее спокойствием и уверенностью.

…Амфитрион протянул свободную руку, и Алкмена, сидящая рядом на низкой скамеечке, счастливо потерлась о его ладонь щекой.

— И еще Тефия десять дней назад родила, — подумав, сказала она, имея в виду одну из своих доверенных рабынь-финикиянок. — Девочку. Здоровую и горластую. Я у Тефии спрашиваю — от кого, мол? — а она смеется и не отвечает. Только что тут отвечать, когда девочка — вылитый Филид-караульщик! Одни ресницы Тефии, длиннющие… Я еще дивлюсь, что Филид все вокруг дома нашего околачивается!

— Бедная девочка, — пробормотал Амфитрион, с трудом припомнив обросшую физиономию Филида-караульщика. — Чем она богов-то прогневала? Дать, что ли, твоей Тефии вольную? — пусть Филид ее замуж берет…

Алкмена отломила от лепешки кусочек, повертела в пальцах, но есть не стала.

— Не надо, — усмехнулась она. — Я Тефии уже говорила — хочешь вольную? Так она в крик! За что, мол, гоните, госпожа, пропаду я без вас, лучше плетей дайте, если есть вина моя… Еле успокоила. А то от плача молоко горкнет. Ну вот, кажется, и все. Ничего больше не случалось. А как у тебя дела с палестрой?

— Отлично, — Амфитрион облизал медовые усы и незаметно поморщился. — Креонт расщедрился — небось, видение ему было! Две трети расходов на себя берет. Стадион, бассейн, гимнасий крытый… пусть Микены завидуют!

— Пусть завидуют, — согласилась Алкмена, зная, что видением Креонта была его собственная жена Навсикая, с которой Алкмена не раз уже успела переговорить по поводу палестры. — А когда управитесь?

— Да не раньше, чем через год. В лучшем случае, к следующей осени.

Они замолчали, думая каждый о своем.

Амфитрион размышлял, стоит ли рассказывать жене о тощем оборванце, которого Амфитрион видел во дворе Автолика, и который всколыхнул в нем давние тревожные воспоминания; и еще — надо ли говорить о жертвоприношении в честь их малолетнего сына (о Зевс, помню, помню — твоего, воистину твоего сына!..), или лучше не волновать Алкмену попусту.

Алкмена же думала, стоит ли рассказывать мужу о странных приступах у Алкида, которые в последние полгода вроде бы стали случаться пореже, а знахарка Галинтиада сказала, что с возрастом они и вовсе прекратятся; или не стоит волновать лишний раз мужа, и без того обремененного многими заботами.

«Нет, ни к чему», — решили оба и улыбнулись друг другу.

— К следующей осени, — повторил Амфитрион. — А еще через полгода, весной, отдам мальчиков в палестру. Как говорится, кости мои, а мясо учителей. Пусть учат…

Сперва Алкмена не поняла.

— Как весной? — спросила она. — Ведь в палестру с двенадцати лет отдают!

— Правильно, — кивнул Амфитрион. — С двенадцати.

— Так им же тогда только-только шесть исполнится!

— Да. Шесть с небольшим.

— Но…

Не о тяготах учебы подумала Алкмена в первую очередь, не о строгости учителей — нет, другая мысль пойманной птицей забилась в материнском сознании.

— Но ведь старшие мальчики будут их обижать!

Амфитрион встал и отошел к стене, возле которой располагалась стойка с его копьями.

— Будут, — тихо ответил он, глядя на бронзовые наконечники. — Обязательно будут. Я очень на это надеюсь.

И суровая тень упала на его лицо.

СТАСИМ ВТОРОЙ

Утро.

Солнечный зайчик прыгает по траве, заигрывая с надменной фиалкой, но та не обращает на него внимания, и зайчик обиженно перебирается на куст можжевельника, где, грустный, сидит на веточке.

Под ним, прямо на земле, лежит человек в обнимку с лошадью.

Так кажется глупому солнечному зайчику.

Потом человек шевелится, и лошадь шевелится, и — даже если ты еще глупее солнечного зайчика — становится совершенно ясно, что человеческий торс без видимой границы вырастает из гнедого конского туловища; но лицо странного конечеловека не выражает ни малейшей озабоченности подобным положением вещей.

Зайчик испуганно шарахается в сторону, но любопытство побеждает, и он сперва с робостью касается левого заднего копыта, после перебегает на круп и вдоль хребта скачет вверх, от коня к человеку, пока не останавливается между лопатками, запутавшись в гриве каштановых волос, едва тронутых сединой.

Кентавр, как незадолго до того фиалка, не обращает на проделки солнечного зайчика никакого внимания. Его лицо бесстрастно, морщины не тяготят высокий лоб, и чуть раскосые глаза под густыми бровями смотрят внимательно и спокойно.

Кажется, что он прислушивается.

— Это ты, Гермий? — тихо спрашивает кентавр.

Густой и низкий, голос его подобен шуму ветра в вершинах гигантских сосен, растущих неподалеку.

Тишина.

Кентавр вслушивается в тишину.

— Ты просишь позволения войти? — немного удивленно произносит он.

Тишина.

Кентавр кивает тишине.

— Ну что ж, входи, — говорит он. — Будь моим гостем.

Из тишины и покоя, спугнув бедного солнечного зайчика, выходит стройный темноволосый юноша. Ноздри его тонкого с горбинкой носа слегка подрагивают, словно юноша волнуется и пытается скрыть это.

— Здравствуй, Хирон, — бросает юноша, вертя в руках небольшой жезл-кадуцей, перевитый двумя змеями.

— Здравствуй, Гермий, — отвечает кентавр. — Добро пожаловать на Пелион.

И кажется, что все вокруг — сосны, кусты можжевельника, пещера неподалеку, земля, трава, фиалки — вздыхает полной грудью, приветствуя гостя.

— Давненько я не бывал у тебя, Хирон…

— Шутишь, Гермий? Ты вообще бывал у меня всего один раз — в тот день, когда Семья клялась черными водами Стикса, что Пелион — мой, и что без моего разрешения ни один из вас не вступит на эту гору.

— Ни один из НАС, Хирон. Из НАС. Ты ведь тоже сын Крона-Павшего, Хозяина Времени, и время не властно над тобой. Почему ты так упрямо отделяешь себя от Семьи?

— Это не моя Семья, Гермий. В свое время я промолчал, и Павшие стали Павшими, а Семья — Семьей. Возможно, это случилось, даже если бы я и не промолчал, и сейчас я находился бы в Тартаре, а ты звал бы меня Хироном-Павшим. Да, я сын Крона, я младше Аида, но старше Колебателя Земли, и все считают, что мое место — в Семье. И только я знаю, что мое место — здесь, на Пелионе.

— Возможно, ты был прав, удалившись на эту благословенную гору от дрязг Семьи… Интересно, сплетни тоже являются на Пелион лишь после Хиронова разрешения?

— Какие именно?

— Ну, к примеру, мне интересно, что знает мудрый Хирон о Мусорщике-Одиночке?

— То же, что и все — что он родился. То, о чем все успели забыть — что их двое. И то, о чем не задумывается никто — Амфитрион самолюбив, и он не тот человек, которым можно пренебречь.

— Сейчас ты узнаешь еще кое-что, кентавр-отшельник. Этому ребенку уже приносят жертвы — в том числе и человеческие. Я видел это.

Неуловимым движением Хирон поднялся на все четыре ноги и слегка затанцевал на месте, почти не цокая копытами. Хвост кентавра хлестнул по лоснящемуся крупу, словно отгоняя назойливого слепня, сильные пальцы рук переплелись, прежде спокойное лицо потемнело, и между косматыми бровями залегла глубокая морщина.

Это длилось какое-то мгновение, после чего Хирон снова стал прежним.

Он слабо улыбнулся, как будто извиняясь, и опустился на траву.

— Ты удивил меня, Гермий. Я полагал, что разучился удивляться, и теперь могу признать свое заблуждение. Человеческие жертвы с самого детства?

— Да.

— И даже, может быть, с самого рождения?

— Об этом я не подумал, Хирон… Полагаю, что — да.

— И ты подозреваешь связь между ребенком и Тартаром?

— Подозреваю? Я уверен в этом! Любому из Семьи — кроме тебя, Хирон, но ты не причисляешь себя к Семье — когда-то приносили человеческие жертвы, и поэтому каждый из нас знает о своей связи с Тартаром и способен в случае чего воззвать к Павшим.

— Мальчик — его зовут Алкид? — не из Семьи. В лучшем случае — он полубог.

— Получеловек.

— Так говоришь ты, Гермий. Так говорят в Семье. Я же говорю по-другому. Может быть, потому, что для некоторых в Семье я сам, Хирон Пелионский — полуконь.

— Тогда почему в лучшем случае? Алкид — мой брат по отцу, значит…

— Значит — или не значит. После Алкида у Младшего были дети?

— Нет.

— За почти шесть лет — ни одного?!

— Ни одного. Но ведь папа поклялся не прикасаться больше к земным женщинам!

— Тогда это не я отшельник, а Младший. Что само по себе удивительно. Полубог, получеловек, просто человек — если в душу этого ребенка стучится Тартар… Скажи, Гермий — мне давно не приносят жертв, тем паче человеческих, и я не припомню их вкуса — в подобных случаях ты способен закрыться и не ответить на зов Павших?

— Разумеется. Это не так уж сложно.

— Для тебя. Но не для младенца. Я хорошо знал своего отца, я знал его лучше других, как знают отцов только внебрачные дети, порожденья сиюминутной страсти — и уверен, что сам Крон, Хозяин Времени, никогда не додумался бы до такого. Это подсказали ему другие — чужаки, те, кто явился в наш мир неожиданно, кто вежливо улыбался, когда люди звали нас богами; те, кто называл себя Павшими еще до великой битвы, в которой они встали на сторону Крона-Временщика и были низвержены в Тартар вместе с ним. Да, Младший — великий боец, ибо только великий боец мог рискнуть призвать в союзники старших родичей, Сторуких, Бриарея, Гия и Котта… Только сила могла призвать силу.

Хирон помолчал.

— Ты не помнишь чужаков, Гермий — ты родился после Титаномахии[23] — а я помню. Они были прекрасны и…

— И ужасны одновременно. Я знаю, Хирон. Я видел лик Медузы на щите Афины. Это было именно так — прекрасный ужас. Наверное, мне попросту повезло, что я родился после… Но не время предаваться воспоминаниям, Хирон! Наши ли с тобой предки, чужаки ли, пришедшие ниоткуда, те и другие сразу — если в душу этого ребенка стучится Тартар, то ничего доброго это не предвещает. А у маленького Алкида случаются приступы безумия — болтливые няньки трезвонят об этом по всем Фивам!

— Ты пробовал говорить с отцом?

— Ха! О чем? Он и раньше-то не жаловал советчиков, а в последнее время и вовсе стал нетерпим к любому мнению, кроме собственного! Папа убежден, что приступы безумия — дело рук Геры, не любящей Алкида; и Супруга не раз получала за это добрую выволочку. Естественно, она впадала в благородное негодование, корчила из себя оскорбленную невинность — и делала это столь неумело, что я в конце концов ей поверил. Похоже, Гера действительно здесь ни при чем.