Иолай облегченно вздохнул и отпустил Лихаса.

— Добычи, добычи-то — валом! — тарахтел опомнившийся гонец. — Пленники, пленницы… не поверишь, Иолайчик — мы там эту горе-невесту прихватили! Иолу! Геракл приказал ее отдельно содержать и не обижать — содержим, не обижаем, все, как положено… Эй, Иолайчик, ты куда?

— Домой, — бросил Иолай от дверей. — Жди меня здесь, Лихас! Я смотаюсь в Филаку, предупрежу своих — и сразу сюда! Вместе на побережье поедем! Ты только дождись меня, парень! Слышишь?!

— Да какая Филака, тут пути-то до нашего лагеря — полдня, не больше… — начал было Лихас, но Иолай уже выбежал из гинекея.

Гонец только развел руками, повернулся к Деянире и принялся отвечать на ее вопросы.

Правда, он ожидал вопросов о здоровье Геракла или о размере захваченной добычи — а рассказывать пришлось в первую очередь о горе-невесте Иоле.

Долго рассказывать.

Подробно.

И с каждым словом Деянира мрачнела все больше.

18

В Филаке Иолай застрял не на день, как предполагал, а на четыре.

У Лаодамии в очередной раз сорвалась беременность; жизнь жены была вне опасности, но Иолаю, утешавшему плачущую Лаодамию, пришлось окончательно смириться с тем, что у них не будет детей.

Потом к басилею Акасту по делу, связанному со спорными участками пахотной земли, приехал один из фессалийских правителей, которого звали Филоктетом — и Иолаю понадобились сутки пьянства с этим самым Филоктетом, жадно слушавшим байки о былых походах Геракла, чтобы спор об участках решился выгодным для Филаки образом.

За последнее десятилетие Иолай успел забыть, что это значит — опаздывать.

Пришлось вспомнить.

…Разбудили его среди ночи. Наспех одевшись, он выбежал во двор — и услышал от присланного из Трахин вестника историю случившейся трагедии.

Захлебываясь, вестник поведал о том, как Деянира, не дождавшись Иолая, послала Лихаса вперед, в лагерь мужа, передав с ним праздничный хитон для принесения необходимых жертв в честь победы. Следующие два дня Деянира была хмурой и вспыльчивой, то и дело била служанок, кричала на детей и челядь, а потом и вовсе заперлась в покоях, никуда не выходя.

Наконец из лагеря Геракла, расположившегося у подножья горного кряжа Оэты, на колеснице примчался бледный, как смерть, гонец — не Лихас, другой, из доверенных людей Кеика.

Со слов гонца стало ясно, что великий Геракл, надев присланный хитон и став приносить жертвы, вдруг впал в безумие. Едва кровь зарезанного теленка хлынула ему на одежду — сын Зевса стал озираться по сторонам, заметался, словно в поисках выхода, отшвырнул подбежавшего к нему Лихаса (тот упал со скалы и разбился насмерть) и стал рвать на себе одежду, крича, что он смертельно ранен.

Одна из служанок Деяниры — когда гонец дошел до эпизода с хитоном — вдруг истерически завизжала и принялась кричать на весь двор, что у ее хозяйки хранился кувшинчик с кровью кентавра Несса, убитого отравленной стрелой Геракла; и, дескать, она сама видела, как Деянира, сгорая от ревности к незнакомой Иоле, натерла этой ядовитой кровью посылаемый мужу хитон — льняной, темно-коричневый, с кудряшками синих волн по подолу.

Сама же Деянира холодно выслушала обвинение, поднялась в гинекей и — никто и не подумал ее остановить — упала на хранившийся в ее сундуке меч.

Чем и подтвердила справедливость выдвинутого против нее обвинения.

— Сумасшедшие! — Иолай махнул крутившемуся рядом возбужденному Филоктету, чтобы тот велел запрягать. — Безумцы! Какая справедливость?! Если хитон был натерт ядом, убивающим при прикосновении — то почему сама Деянира не умерла первой? Она что, в рукавицах из бычьей кожи хитон натирала?! И где вы видели кровь, которая бы не высохла за два года?!

Вскоре Иолай и увязавшийся за ним Филоктет уже неслись в сторону Оэты, у подножия которой располагался лагерь Геракла.

— Может быть, и впрямь Деянира? — задыхаясь от бившего в лицо упругого ветра, в который раз строил предположения Филоктет, поминутно хватавшийся за борта колесницы. — А что, очень даже… ревность, кровь пополам с лернейским ядом… хотя нет — что ж это, Геракл не заметил, что праздничный хитон весь в вонючей крови вымазан?! Да не гони ж ты так, Иолай, разобьемся вдребезги!

— Помолчи лучше! — бросил Иолай, прибавляя ходу.

Он уже не сомневался, что случилось.

Он уже однажды видел льняной темно-коричневый хитон с кудряшками волн по подолу.

Залитый кровью.

Только не кровью кентавра Несса, и не телячьей жертвенной кровью — а живой, человеческой…

Именно в таком хитоне, который был надет на тело под доспех, умирал в Фенее, на площади под вязом, один из близнецов.

А второй, оставшийся в живых, через десять с лишним лет увидел на себе точно такую же одежду, обагренную кровью, и столпившихся вокруг воинов…

«Это конец, — думал Иолай, морщась от ветра, плетью секущего лицо. — Это конец. Вот оно, пророчество — Геракл падет от руки мертвого. Я-то думал — Тиресий меня имеет в виду… а оказалось — не меня. Не знаю уж, от кого этот проклятый дар — уходить душой в прошлое — но все сходится!.. Он умирает — потому что застрял в минувшем, в том дне, где уже однажды умирал! Хитон в крови, крик о том, что он смертельно ранен, отброшенный Лихас — бедный парень, ведь Геракл отшвырнул его и в тот раз, чтобы спасти… Это конец. Он умирает во второй раз.»

Земля бросалась под копыта коней, словно самоубийца.

19

Есть в южной Фессалии горный кряж Оэта.

Ничем не славен меж иными горами.

Не ровня белоголовому Олимпу, с которого боги всходят на небо, не чета лесистому Пелиону — обиталищу мудрого кентавра Хирона, не пара хмурому Тайгету, родине братьев-Диоскуров.

Одна будет слава у Оэты — Фермопильский проход, только до дней той славы, когда лягут костьми в Фермопилах три сотни спартанцев с царем Леонидом, еще восемьсот лет пройти должно.

А иная, страшная слава безвестного горного кряжа начиналась сегодня, на закате, на багровом, как запекшаяся рана, закате, венчающем день смерти Геракла…

Все смотрели на Иолая.

Казалось, даже растрепанные сосны, щетинясь ломкой пожелтелой хвоей, даже замшелые камни, причудливо разбросанные вокруг, даже суетливые рыжие муравьи под ногами и пара ястребов, неутомимо круживших над головами воинов — весь мир смотрит на Иолая, ожидая, когда он возьмет горящий факел и сделает первый шаг.

Шаг к огромной, почти в рост человека, поленнице, сложенной из сухих стволов и щедро пересыпанной хворостом, на самом верху которой, ссутулившись, сидел Геракл в порванном, залитом чужой и своей кровью хитоне.

У ног его, полускрытый топорщившимися во все стороны ветками, лежал мертвый Лихас.

Это был единственный разумный поступок Геракла за последние несколько суток — он приказал доставить к нему разбившееся при падении тело вестника, долго глядел на него сухими горячечными глазами, а потом что-то шепнул и отвернулся.

— Мой маленький Гермес… — послышалось стоящему рядом Кеику.

Но забрать тело Лихаса Геракл не позволил: даже буйствуя, мечась в агонии и раздирая проклятый хитон вместе с собственной плотью, требуя погребального костра, ибо негоже мертвецам находиться в мире живых — безумец, он ни на шаг не отходил от своего вестника и на костер взял его с собой.

На руках отнес; и кровь из насквозь прокушенной губы Геракла капала на грудь им же убитого Лихаса.

Сейчас Геракл и Лихас были единственными, кто не смотрел на Иолая в ожидании его первого шага.

— Ну же! — не выдержав, бросил стоящий рядом Филоктет, забывшись в болезненном возбуждении. — Иди! Ну, что же ты?!

Иолай, резко обернувшись, ткнул ему в руки горящий факел, едва не опалив всклокоченную бороду фессалийца.

— Хочешь? — выкрикнул он, и на миг зашелся в надсадном кашле, глотнув едкого смолистого дыма. — Хочешь в легенду?! Мне-то плевать, я давно уже там, нахлебался счастья! — а у тебя это единственная возможность! Второй не будет! Иди в вечность, Филоктет! Вот она, твоя спасительная соломинка — факел! Ткни огнем в эпоху! Вспомнят Геракла — вспомнят и тебя, Филоктета-фессалийца! Другом назовут, героем, одним из немногих… Жги!

— Лук отдашь? — тихо спросил Филоктет, облизнув губы.

И, видя, что Иолай непонимающе уставился на него, быстро забормотал:

— Лук Гераклов — мне в наследство! На память! И стрелы… те, что в лернейском яде! Отдашь лук со стрелами — подожгу! Ну?!

Иолай расхохотался.

«Жги, стервятник! — смеялся Иолай, и те из воинов, кто стоял поближе, опасливо попятились, словно боясь заразиться наследственным безумием. — Боги, это ли не насмешка?! — Филоктет-падальщик поджигает погребальный костер под еще живым Гераклом!»

Приняв смех Иолая за согласие, фессалийский басилей сосредоточенно нахмурился, сделал несколько торопливых шажков и, видимо, боясь, что Иолай передумает, поспешно ткнул факелом в поленницу.

Сухой хворост занялся мгновенно.

Сизые черви, извиваясь, поползли меж веток, суетливо дергая огненными головками; затрещали, сворачиваясь в трубочку, желтые сморщенные листья, в воздухе потянуло дымком, одинокий язык пламени выметнулся из-за крайнего ствола, ласково облизал ногу Лихаса и боязливо скрылся в поленнице; налетевший порыв ветра расплескался о частокол сучьев, заставив дрова послушно отдаться во власть огня; воздух вокруг разгоревшегося костра стеклянисто задрожал, словно открывая новый, невиданный Дромос между жизнью и смертью…

Воины во все глаза смотрели на бушующее пламя, из которого не доносилось ни звука — кроме обычного гимна пылающему костру.

Воинам было страшно.

Потому что в редких просветах между огненными всплесками, в прорехах дымовой завесы они видели то, что нельзя видеть смертному.

Геракл по-прежнему сидел в самой сердцевине алого цветка, раскрывшегося в неурочный час близ вершины Оэты, и языки огня ластились к неподвижному человеку выводком слепых щенят, тычущихся в живое тело носами, но неспособных укусить.

Костер был сам по себе; Геракл — сам по себе.

Небо растерянно заворчало, косматые тучи стремительно двинулись с северо-запада, со стороны великого Олимпа, одинокая капля дождя упала на нос Иолаю, он вздрогнул, поднял взгляд к небу — и в это мгновение из сгущавшейся над головами темноты в костер ударила молния.

И утонула, растворилась в погребальном пламени, как река, добежавшая до моря.

Вторая молния.

Третья.

Огонь принимал огонь в себя.

Воины упали на колени.

— Зевс призывает сына! — прохрипел кто-то, и сказанное заметалось меж людьми, обретая плоть и вес, становясь верой и убеждением.

— Зевс призывает сына!..

Иолай продолжал стоять, глядя поверх костра — и поэтому видел, как грозовой мрак треснул, раскололся, серебристая паутина сплелась в кружево Дромоса, и из него, из распахнувшегося коридора на Оэту ринулась золотая колесница.

Громовержец правил прямо на огонь.

«Боится, — от опытного взгляда Иолая не укрылась еле заметная дрожь мощных рук Зевса, сжимавших поводья, тень недоумения, упавшая на властное бородатое лицо, лихорадочно блестящие глаза бога и бьющийся под кустистыми бровями страх, обыкновенный человеческий страх. — Боится… За сыном пришел, Младший? За МОИМ сыном?! Что ж ты только к умирающим мужчинам приходишь, Дий-отец? — под Орхоменом ко мне, на Оэте к Гераклу… бабам, небось, чаще являлся?! А возничий из тебя… хорошо хоть кони выносят! И дочку для храбрости прихватил, любимицу, Афину Промахос — вон она, за борта хватается, как Филоктет… вылететь боится, небось…»

Вокруг потрясенно охнули воины.

Геракл вставал из костра навстречу колеснице.

Он был огромен, гораздо больше, чем при жизни, обнаженные руки бугрились чудовищными мышцами, с плеч свисала львиная шкура, лоснящаяся, новенькая, словно совсем недавно содранная со зверя; и лицо Геракла было равнодушно-спокойным, как у человека, получающего оговоренное вознаграждение за сделанную работу.

Это было незнакомое Иолаю лицо.

Чужое.

И когда этот новый, величественный Геракл, теряющий смертный облик, шагнул в остановившуюся подле него колесницу — в ней сразу стало тесно.

Кони заржали, выгибая лебединые шеи, и понеслись к пульсирующему серебряным светом Дромосу.

Иолаю очень хотелось, чтобы стоящий рядом с Зевсом герой обернулся.

Нет.

Не обернулся.

…Воины уже давно разошлись, возбужденно переговариваясь, а Иолай все стоял и смотрел на пепелище, в котором дымились угли пятидесяти лет его жизни.

Остывающие, подергивающиеся пеплом угли.

Надо идти, сказал он самому себе.

Надо идти.

Он заставил себя повернуться, сделать несколько шагов…

Остановился.

Перед ним был Гермий.

— На похороны пришел? — тихо спросил Иолай. — Пойдем, Лукавый, помянем вознесшегося… видал, какой орел?! Сын Зевса…

Гермий молча смотрел мимо Иолая.

На пепелище.

— Что ты там увидел? — выдавил усмешку Иолай. — Пепел да зола…

Гермий молчал.

Иолаю показалось, что невидимая рука опускается ему на плечо и вынуждает повернуться.