Без детей сразу стало пусто. Многие из нас вернулись с Флегрейских полей домой, но и там мы не могли найти себе места, то и дело возвращаясь обратно к тем странным существам, к которым успели привязаться, даже полюбить — для них мы выглядели не менее странно, но привязанность оказалась обоюдной — мы снова делили ложе, погружаясь в жуткое, болезненное наслаждение, на время дарующее забытье; очнувшись, мы вновь ощущали гнетущую пустоту существования, и глухая тоска гнала нас прочь — с тем, чтобы через некоторое время снова вернуть обратно.

Иногда нам — только людям! — разрешали увидеть детей. Дети не узнавали нас, они вообще от раза к разу становились все более необычными (мы успокаивали себя тем, что так и должно быть), и встречи эти были скорее в тягость… но мы уже не могли удержаться, мы приходили снова и снова, пока не настал черный день.

Теперь-то я понимаю все! Чушь, что Гиганты — змееногие порождения Геи и Тартара, что их судьба — сразиться с Олимпийцами и победить или пасть. Судьбы нет! А если даже и есть — неважно. Одержимым нужны были именно дети, потому что дети ощущают жару и холод, хотят есть и пить, смеются и плачут, но они не знают разницы между людьми и богами. Дети — единственные смертные, для которых нет богов; дети — возможные убийцы богов. И теперь я думаю, что каждый полубог-герой в чем-то ребенок…

Одержимые с самого рождения подкармливали младенцев жертвами. Только в отличие от Геракла — первой, неудавшейся попытки — момент принесения жертвы новорожденному неизменно связывался с приятными для ребенка ощущениями: его кормили, переодевали в сухое, ласкали… Через некоторое время дети уже требовали жертвоприношений, намертво связав их с удовольствием.

Когда они немного подросли — они сами стали приносить себе жертвы.

Только жертвы их не были в полном смысле слова человеческими; хотя иногда для этого использовались похищенные из храмов жрецы Олимпийцев.

Жертвы Гигантов — боги! Или те, кто одного племени с богами: нимфы, дриады, сатиры, малые титаны… Гиганты не будут воевать с Олимпийцами, поскольку не умеют воевать и не знают, кто такие Олимпийцы. Гиганты будут их есть, пожирать, приносить в жертву самим себе! Боги для Гигантов — пища; так ребенок тянет в рот игрушку!

…Тень Ифита плакала, но слез не было, и грудь призрака сотрясали беззвучные рыдания. Взяв протянутый ритон, тень залпом допила остатки, и жертвенная кровь с медом и ячменем снова наполнила бесплотное создание неким подобием жизни.

— Я видел, как Гиганты пожрали двух своих матерей, Сфено и Эвриалу! Я уже почти полностью вошел в Дромос, ведущий домой, когда на детской половине Флегр появились сестры-Горгоны. Вопреки запрету, они решились проведать собственное потомство, и Одержимые были не в силах преградить им дорогу. Разбросав жрецов Тартара, как котят — я сам видел это издалека — Горгоны приблизились к детям. Мне отчетливо были видны и сестры, и дети; но когда между ними оставалось не более шага, мне показалось, что я схожу с ума: беспомощные младенцы на миг увиделись мне гигантскими косматыми существами с бессмысленно горящим взглядом, а могучие Горгоны — беспомощными фигурками, испуганно отшатнувшимися прочь.

Это длилось всего мгновение, а когда я пришел в себя — исковерканные трупы Сфено и Эвриалы уже лежали на жертвеннике, а вокруг мертвых матерей косолапо плясали маленькие дети, кривляясь и невнятно бормоча.

Я бежал в страхе.

И теперь я хочу забвения — потому что иначе мне придется вечно видеть этот алтарь и тела Горгон на нем, и этот страшный детский хоровод вокруг; видеть и думать, что — возможно! — я, человек, не связанный узами родства с богами или титанами, мог остановить их — и не сделал этого…

ЭПОД

— Ты знаешь, Ификл, — немного помолчав, закончила тень, — все мы в чем-то жертвы; и в чем-то жрецы. Все: мы, Павшие, Горгоны, Гиганты, Одержимые… Олимпийцы. Все, кроме вас с Алкидом — перестав быть жертвами, вы не стали жрецами. Поэтому обещай мне, что Геракл остановит Салмонеевых братьев, даже если при этом придется убить и Гигантов — я, отец, даю тебе разрешение на это, потому что искалеченные дети-выродки не виновны в своем уродстве… но мне страшно подумать, что будет, если на плечах безумных детей-Гигантов на небо взойдут безумные жрецы-Одержимые из Салмонеева братства. Боюсь, что вся Эллада превратится тогда в один огромный жертвенник. Ты обещаешь мне?

— Да, — еле слышно ответил Ификл. — Я обещаю тебе это. Бог поклялся бы Стиксом; Геракл просто обещает.

И воды Великой Реки удивленно плеснули во тьме Эреба.

ЭПИСОДИЙ ВТОРОЙ

1

Алкид лежал на горячем песке, вольно закинув руки за голову, и без особого вдохновения смотрел на стройную ногу Лукавого, ногу бегуна и плута, болтавшуюся туда-сюда перед самым Алкидовым носом. Крылышки на задниках сандалий Гермия слабо трепетали, словно Лукавый по-прежнему несся куда-то, а не сидел совсем рядом, на лысой макушке вросшего в тело пустыни валуна, поджав под себя вторую ногу и бросая вызов здравому смыслу своей дурацкой позой.

— Привет, сестричка, — хихикнул Гермий.

Алкид согнул колени, отчего женское платье, в которое нарядила его Омфала, царица Меонии, задралось чуть ли не до пояса; и Лукавый снова хихикнул, косясь на обнажившиеся ляжки, густо поросшие жестким черным волосом.

— А тебе идет, — Гермий одобрительно оттопырил большой палец и склонил набок голову, украшенную фригийским колпачком с вислыми ослиными ушами.

Алкид перевернулся на бок и закрыл глаза.

— Клянусь папой, тебе идет! — не унимался Лукавый. — Замуж не собираешься?

— Собираюсь, — спокойно ответил Алкид.

— За кого?

— За тебя.

— За меня нельзя, — на полном серьезе заявил Гермий, словно задавшись целью подтвердить разные непристойные слухи, где Лукавому не всегда отводилась самая почетная роль. — За меня, братец, нельзя. Мы с тобой близкая родня по папе. У нас дети плохие получатся. Хуже Химеры. С твоим умом и моим характером. Такое потомство только в огонь — да и то не во всякий…

— Значит, останусь холостым, — подытожил Алкид и плюнул, не открывая глаз и не целясь специально, в сандалию Лукавого — но почти попав.

— Ну-ка, ляг со мной, дружок, — жмурясь, мурлыкнул Гермий на мотив модной тиринфской песенки, — ты божок и я божок, мы с тобой помнем лужок.

Потом поразмыслил и поправился:

— Я божок, ты — не божок.

— Ты плут и жох, — хмыкнул Алкид в бороду. — Чтоб тебе Гефест прижег…

Крылышки на Талариях Гермия затрепетали сильно-сильно, после чего он подобрал под себя и другую ногу.

— Папа волнуется, — совсем другим голосом бросил Лукавый. — Говорит: Гиганты на Флеграх зашевелились. Говорит: скоро, небось, сюда полезут.

— Пусть их лезут, — пожал плечами Алкид. — Мне-то что?

Гермий обличающе ткнул в его сторону пальцем.

— Тебе — что. Тебе как раз очень даже что. Понял?

— Нет. Вы меня в рабство продали. Ливийской ехидне. В ткачихи. За целых три таланта. А нам, ткачихам, ваши разборки вдоль хитона… Так что лети, голубок! Шевели крылышками и не мешай отдыхать после трудового дня.

Гермий, не меняя позы, плавно взмыл над валуном и поерзал, поудобнее устраиваясь в воздухе. Колпачок Лукавого съехал на ухо, фарос волнами стелился по ветру… залихватская ухмылка, пушистые девичьи ресницы, еле сдерживаемая порывистость во всем теле — и легкомысленное приятство общей картины портили только глаза.

Глаза змеи в кустах.

— Так нашему папе и передать? — без малейших признаков угрозы спросил Гермий; и всякий, неплохо знающий Лукавого, мигом почуял бы опасность.

— Так и передай.

— Нет уж, — с подозрительной ленцой пробормотал Лукавый, — не стану я, пожалуй, передавать. А слетаю-ка я лучше к девочкам. Или к мальчикам. Скажу папе — тени в Аид водил, надорвался на службе, вот и полетел в южную Этолию, Калидонскую охоту смотреть…

Лукавый замолчал, пристально глядя на ровно дышащего Алкида — словно ждал чего-то.

Не дождался.

— Вепрь у них в Калидоне объявился, — снова заговорил Гермий, — почище твоего Эриманфского! Жуть с клыками! Тебя нет — так они вепря всей Элладой ловить собрались… и святоша Пелей-Эакид там, и Мелеагр-Неуязвимый, и Амфиарай-прорицатель из Аргоса, и хлыщ Пиритой, и Аталанта-девственница; и старички-аргонавты в полном составе! Герой на герое!

Алкид почесал жилистую голень; подумал и почесал сильнее.

— Это точно, — безмятежно согласился он. — Начнут локтями толкаться, потом толпой сослепу сунутся, нашпигуют друг дружку дротиками, дождутся, пока вепрь со смеху подохнет, и станут спорить — кому шкура вонючая достанется.

— Так может, подсказать им что-нибудь? От имени раба Геракла?

— Подскажи. Пусть не напиваются перед облавой.

— И все?

— И все.

И, когда обиженный Гермий понесся к излучине мутного Кайстра, Алкид даже не приподнялся, чтобы проводить Лукавого взглядом.

Гермий трижды оборачивался, пока не убедился в этом.

Ификл ожидал Лукавого у виноградников.

— Ну как? — нетерпеливо спросил он, делая шаг навстречу Гермию.

Прежде чем ответить, юноша-бог перевел дыхание, отщипнул от грозди, которую Ификл держал в руке, сочную виноградину и отправил ее в рот.

— Потрясающе! — наконец выдохнул Гремий. — Я все ждал, когда же он возьмет меня за ногу и треснет затылком о валун! Все перепробовал: и по поводу женского платья прохаживался, и Гигантов приплел, и насчет нашего с ним общего папы вспомнил — три года назад он бы точно вспыхнул! — и про Калидонскую охоту… И так, и этак, по гордости топтался, на испуг брал, самолюбие грязью мазал — глухо! И глазом не ведет. А под конец вообще заснул. Как тебе это удалось, Ификл?

— Мне? — удивился Ификл. — Причем тут я?!

Менее всего он был расположен посвящать кого бы то ни было (пусть даже и Гермия) в подробности трехлетнего рабства Геракла. К счастью, Омфала Лидийская, севшая на трон Меонии вместо покойного мужа Тмола, оказалась женщиной весьма практичной и неглупой. И, надо сказать, она скрупулезно выполняла свои обязанности по договору, сводившиеся, в сущности, к одному: издеваться над Гераклом всеми возможными и невозможными способами (кроме членовредительства). Иногда Ификлу казалось, что бывший супруг Омфалы, Тмол Танталид, умер с радостью — настолько неистощимой в этой области была царица. Весь первый год рабства приходилось внимательнейшим образом следить за Алкидом, боясь, что тот не выдержит и сорвется, натворив бед. К середине второго года Омфала ночью (Ификлу приходилось отрабатывать Геракловы долги не только усмиряя окрестную разбойничью братию) призналась, что ей становится все труднее придумывать оскорбления, способные вывести Алкида из себя: тот, смеясь, неделями просиживал за ткацким челноком, словно задавшись целью выткать идеально гладкое полотно, с интересом слушал самые гнусные измышления насчет своих подвигов, от первого до двенадцатого и наоборот; увлеченно обсуждал с другими рабынями состав ароматических мазей и притираний для кожи лица, а на Омфалу, вырядившуюся в его знаменитую львиную шкуру, взирал более чем равнодушно.

В начале третьего года Ификл чуть не упал в обморок, когда Алкид встретил его во дворе и спокойно сказал, как говорят о чем-то привычном, вроде разболевшейся мозоли: «Около полуночи у меня был приступ». Важно было не то, кто и где принес человеческую жертву Гераклу; важно было то, что сам Ификл не почувствовал ничего. Ему даже не снились кошмары.

«Ты знаешь, — продолжил Алкид, задумчиво хмурясь, — я даже не испугался. Совсем. Словно меня это не касалось; словно я, рабыня-ткачиха Омфалы Лидийской, наблюдаю со стороны… нет, даже не наблюдаю, а просто слушаю рассказываемую кем-то историю о безумном Геракле, сыне Зевса. Впервые я понимал, где нахожусь; впервые отличал видения от реальности; впервые ощущал, что надо просто переждать — не бежать, пугаться или бороться, а переждать, ничего не предпринимая, потому что это как беременность у женщин, которая рано или поздно кончится сама собой — и все станет на свое место. Впервые я не был героем; и не был безумцем.»

Алкид замолчал и пошел дальше, по каким-то своим делам, а Ификл все стоял и глядел вслед брату, чувствуя, как в набухших слезами глазах играет радуга.

Именно тогда Ификл поклялся самому себе, что воздвигнет Асклепию храм — неважно где, в Пергаме, Эпидавре или на Косе.[60]

Ведь именно Асклепий, великий врачеватель, которого считали богом все, кроме него самого, дал совет, приведший Геракла в рабство к Омфале Лидийской. "В каждом из нас есть дверь, ведущая в Тартар, — сказал Асклепий, когда они с Ификлом сидели на террасе его маленького уютного домика в Афинах, — не в одном Геракле. И открывается эта дверь только с той стороны. Безумие — бороться с Тартаром; безумие — пугаться или бежать от него, ибо Тартар, вошедший в меня — это уже «я». Пусть Геракл обуздает сам себя; пусть он поймет, что безумие — это тоже он сам; и тогда Тартар придет и уйдет, а Геракл останется."

Они долго говорили в тот день, Ификл Амфитриад и Асклепий, сын Аполлона, они пили пахнущее травами вино, которое принесла тихая смуглянка Эпиона, жена врачевателя, родившая ему сыновей Махаона и Подалирия, и еще двух дочерей, Гигею и Панацею; они расстались лишь на закате… и Ификлу до сих пор не верилось, что с того дня прошло почти три года.

Вчера это было; или нет — сегодня.

Если эта встреча живет во мне — значит, сегодня. И все остальное не имеет значения, как не имеет значения и то, что в Фокейской гавани уже ждет двадцативесельная галера, а на той стороне Эгейского моря от Фессалии до Этолии ждут подставные колесницы, чтобы среди участников Калидонской охоты успели вовремя появиться еще двое: Ификл, сын Амфитриона, и Иолай, сын Ификла.

Об этом было договорено с Алкидом неделю назад.

Ификл неосознанно сжал руку в кулак, и сок, брызнувший из виноградной грозди, залил ему хитон.

— Ты знаешь, Гермий, — невпопад сказал он, глядя на смеющегося Лукавого, — какой сегодня день?

— Какой? — непонимающе поднял брови юноша-бог. — Солнечный?

— Нет. Сегодня мне исполнилось ровно сорок лет. Мне и Алкиду. Понимаешь ли ты, бог, что это значит — сорок лет?..

Виноградный сок каплями крови стекал по руке Ификла.

2

А Калидонская охота вылилась в такое глобальное панахейское позорище, что потом многие известные люди платили рапсодам только за то, чтобы певцы держали рты на замке.

Впрочем, поначалу состав охотников выглядел столь внушительным, что сама мысль о провале казалась кощунственной. Калидонский вепрь, по мнению большинства, должен был сдохнуть от гордости, поскольку за его шкурой явился цвет Эллады — равный которому собирался лишь однажды, шестнадцать лет назад, когда двадцатипятивесельный «Арго» отплывал в Колхиду за Золотым Руном. Да и сейчас те из аргонавтов, кто остался жив, дружно тряхнули стариной и прибыли в Калидон — даже Диоскуры, Кастор и Полидевк, даже Афариды, Идас и Линкей-остроглаз; даже несчастный скиталец Язон, потерявший жену, детей и родину; даже Тезей-изгнанник, которого благодарные афиняне не так давно вышибли вон, заменив на микенского ставленника, демагога Менестея; даже басилей Аргоса Амфиарай-прорицатель — хотя, казалось бы, кому, как не вещему Амфиараю, провидеть печальный исход горе-охоты…

Один божественный Орфей не приехал — все тревожил стенаниями своей златострунной кифары пиерийские луга, так и не сумев свыкнуться с потерей любимой жены Эвридики.