Фивы встретили Иолая, как заботливая бабушка встречает знаменитого внука, которого практически не бывает дома, но которым можно гордиться перед соседями.

Его принимали во всех мало-мальски знатных домах.

Его обильно кормили и обильно поили.

Ему делали подарки.

Очередь девиц, претендующих разделить Иолаево ложе хоть на миг, разрослась настолько, что была в состоянии удовлетворить самого Приапа.[84]

В обязательный список мероприятий, требующих присутствия Иолая, входили: посещение храма Зевса-Отца, воздвигнутого (верней, основанного) молодым Гераклом, посещение храма самого Геракла, созерцание огромного толоса, в котором упокоился некогда Амфитрион-лавагет; присутствие при жертвенных обрядах, посвященных лично Иолаю, как одному из национальных героев Фив…

И, наконец, поход по местам боевой славы, где фиванцы доблестно отражали разбойничий налет семи бессовестных вождей из Аргоса, сложивших здесь свои буйные головы.

Иолай честно стоял у Пройтидских ворот, у Электрийских ворот, у Нейских ворот, у Афинских ворот, у Бореадских ворот, у Гомолоидских ворот и еще у каких-то ворот, название которых забыл — он стоял, понимающе кивая, выслушивая очередной панегирик могуществу фиванцев и мысленно радуясь тому, что в Фивах всего семь ворот, а не сто или, скажем, двести.

«Кенотаф, — думалось ему. — Это все кенотаф…»

Кенотафом называлась «пустая могила», гробница, воздвигнутая умершим на чужбине, пропавшим без вести и непогребенным; короче, тем, факт чьей смерти не был достоверно подтвержден. Считалось, что неуспокоившаяся тень рано или поздно отыщет свой кенотаф, после чего сможет спокойно уйти в Аид.

Фивы напоминали Иолаю кенотаф прошлого, умершего на чужбине.

Бессмысленную могилу без тела.

Единственное, что хоть как-то заинтересовало Иолая — это рассказ о том, как прорыв аргосцев у Нейских ворот захлебнулся лишь благодаря отчаянной храбрости фиванского караульщика Телема, внука Телема, который при жизни носил прозвище «Никакой», а после смерти стал Телемом-Фиванцем.

«Никакой — это плохо, — вспомнил Иолай свою первую встречу с суетливым, стеснительно моргающим караульщиком. — Никакой — это очень плохо. Человек не должен быть никаким. Понял?»

«Понял», — тихо отозвался из мглы Телем-Фиванец.

Телем, внук Телема.

На пятый день, сбежав от назойливых провожатых, Иолай отправился на базар — не за покупками, а справедливо рассудив, что там его никто искать не будет, и что при случае в базарной толчее не так уж сложно потеряться.

И вот теперь Иолай неожиданно для самого себя ощутил, что вернулся домой — только дело было не в базаре, который одинаков во всех городах Эллады, а в слепом рапсоде, тренькавшем на потрепанной лире.

— Не может быть, — потрясенно бормотал Иолай, разглядывая слепца, — нет, не может… Сколько ж ему лет? Наверное, не тот — прежний все Гермия славил… А этот?

Иолай прислушался.

…Многих людей города посетил и обычаи видел,

Много и сердцем скорбел на морях, о спасенье заботясь

Жизни своей и возврате в отчизну сопутников; тщетны

Были, однако, заботы, не спас он сопутников…

Иолай задохнулся — настолько близкими показались ему слова певца, словно рапсод сквозь незрячие бельма видел гораздо больше, чем положено видеть человеку, пусть даже человеку, отмеченному благосклонностью Муз.

Местные попрошайки были очень удивлены, когда приезжий в богатых одеждах вдруг сорвался с места и умчался к рыбным рядам, но вскоре вернулся и бережно опустил в миску рапсода свою лепту.

Две вяленые рыбешки.

Мелочь, дешевка.

Попрошайки были бы удивлены еще больше, увидев на следующее утро, как тот же приезжий отправился на северо-восточную окраину города, прошел между двумя холмами и исчез.

Как не бывало.

— Садись, — вместо приветствия сказал Гермий, хлопая по порогу своей хибары.

Иолай сел.

— Выпить не предлагаю, — Гермий смотрел себе под ноги. — У самого нету.

— Почему? — спросил Иолай.

— Потому, — серьезно ответил Лукавый. — Боюсь, Дионис тогда подслушает… и донесет, кому надо. Он у нас теперь папин любимчик, Дионисик-то! А мне с тобой нельзя встречаться, лавагет, никак нельзя…

Небо затянуло пеной облаков, стало прохладно, какая-то неугомонная птица во всю глотку орала на крыше, выражая свое отношение к жизни — и Иолай почувствовал, что Гермий боится, отчаянно, до дрожи в коленках боится… чего?

Того, что встретился со старым знакомым?!

— Ты бы хоть на похороны явился, что ли? — бросил он.

— Восточная Элида, город Феней, — буркнул Гермий, катая желваки на скулах. — Если спуститься с акрополя и взять налево от стадиона, то как раз попадешь к холму, на котором могила… Был я на похоронах, лавагет, не пинай ты меня, пожалуйста!.. И без того тошно.

— Мне уйти?

— Уйдешь. Но попозже. Тебя б на мое место, лавагет, с твоим бронзовым характером — когда Семья после Гигантомахии Олимп раскачивала! Посейдон с Мачехой чуть папе в горло не вцепились — почему Гераклов двое?! Почему одинаковые?! Кто чей сын?! Если двое — значит, могут быть трое? Четверо? Сто?! Чья это вообще идея — Мусорщики-полулюди?! А я — бог тихий, я драться не люблю… Промолчал я, лавагет! Всего лишь промолчал, в тень ушел — а выходит, что предал!.. Предупредить — и то потом не смог, глаз за мной такой был, что хоть наизнанку вывернись!

Лукавый обхватил голову руками, раскачивался из стороны в сторону, выплескивал слова толчками, как кровь из раны:

— Мразь я, лавагет… трус я! Веришь, когда тайком, как вор, на похороны мальчика нашего пришел — убить себя хотел! Да не знал — как… А тогда, на Олимпе — промолчал! Скис Лукавый! У тебя семья, лавагет, и у меня Семья… Куда я против своих? А свои в один голос: или мы, или они! Павшие в Тартаре, Гиганты истреблены, Мусор на маме-Гее разгребли — пора Мусорщиков убирать! Пока они нас не убрали… Во-первых, никаких явлений людям во плоти, разве что в крайних случаях — нечего к богам привыкать! Во-вторых, герой должен быть один! Не два, не пять, не сто — один! Совсем один! Остальных — убрать! Ты это понимаешь, лавагет?!

— Понимаю, — видеть таким Лукавого было тяжело, но Иолай знал, что любое утешение будет сейчас подобно сладкой отраве; да и не находил он слов утешения, потому что не искал.

И не собирался искать.

— Что уж тут непонятного? Или мы, или они… Мусор убрали, уберем Мусорщиков! Герой должен быть один; а потом — ни одного. Яснее ясного…

— Хочешь, убей меня, — Лукавый смотрел на Иолая глазами побитой собаки. — Я знаю, лавагет, ты сможешь… Хочешь?

Иолай отрицательно покачал головой.

— Наше поколение, считай, под корень извели, — тихо сказал он. — Крохи остались, по пальцам пересчитать… Что с нашими детьми делать станете? Не отвечай, сам знаю. Соберете скопом лет через десять-двадцать у какого-нибудь вшивого города — к примеру, у той же Трои — кто идти не захочет, заставите; после кинете кость, одну на всех — мы друг дружку сами копьями переколем! А Семья с горки посмотрит, порадуется… еще лет на десять развлечения хватит.

— Откуда ты знаешь? — захлебнулся Гермий.

— Я нас знаю. И вас знаю. Мне этого достаточно. И еще знаю, что Геракла теперь никто из Семьи пальцем не тронет. Так и будет доживать век сыном Зевса, любимцем богов! Нельзя вам его трогать — и страшно, и миф ни к чему разрушать. Я правильно понял, Лукавый?

— Правильно, лавагет. А тебе вот никогда не приходило в голову, что Семья в чем-то права? Что и впрямь: мы или вы?! Ты щиты этих семерых вояк, что под Фивы являлись, видел?

— Видел.

Иолай действительно видел семь щитов, семь трофеев, и еще тогда поразился их странной символике: на одном — герой грозит факелом небу, и надпись: «Вопреки Зевсу», на другом — воин на башне и девиз: «Сам Арей не остановит меня!»; на третьем и четвертом — Тифон и Сфинкс, чудовища, противники богов; пятый — гладко-черный щит Амфиарая-Вещего, шестой — с изображением ночного грозового неба…

И лишь седьмой — обычный.

На нем богиня вела за руку героя.

— Видел, — повторил Иолай. — Только не хочу я об этом говорить, Гермий. Одно жаль — не дотянуться мне до Олимпа, не быть на твоем месте, Лукавый! Ну да ладно, вот помру, спущусь в Аид, встречусь с Владыкой… отведешь мою душу, Гермий? Если нет, так я сам душу отведу!..

— Ничего не выйдет.

— Почему?

— Приказ Владыки. Чтоб ноги твоей в Аиде не было. Никогда.

— Это как? — на мгновение растерялся Иолай.

— А вот так, лавагет! Что у Владыки на уме, то тьмой покрыто. Короче, не бывать тебе в Аиде. Живи пока живется, потом броди по Гее тенью — хочешь, чье-нибудь тело займи, хочешь, так скитайся… а то влезь в камень и лежи себе тыщу лет. Не знаю уж, подарок это или наказание. Только Владыка — он если решит, так Семья хоть на уши встанет, а поперек не пойдет! Понял?

Иолай встал.

— Изгоняете, значит? — недобро усмехнулся он. — Семья на Олимпе, тени в Аиде, Павшие в Тартаре — а Амфитрион-лавагет с Геи ни ногой?

— Впервой ли тебе? — тихо ответил Гермий. — Что скажешь, Амфитрион-Изгнанник?

— Скажу, Лукавый, но не то, что ты ждешь. Сказку расскажу. Жил на Крите медный великан Талос, неуязвимый исполин. И был у медного Талоса гвоздь в лодыжке, затыкавший единственное отверстие в единственной жиле Талоса. Знаешь, что было дальше, Гермий?

— Понятное дело, — удивился Лукавый. — Гвоздь выпал, кровь вытекла, Талос умер. К чему твоя сказка, лавагет?

— А к тому, что герой должен быть — хоть один. Как гвоздь Талоса. Вырвет Семья последний гвоздь, вытечет людская вера, как кровь из медного тела — и лягут Олимпийцы мертвой грудой никому не нужного металла. Не говори потом, Лукавый, что я тебя не предупреждал!

Гермий сидел на пороге и смотрел вслед удаляющемуся человеку.

— Не скажу, — бормотал он глухо, — не скажу, лавагет… лучше бы ты ударил меня, что ли?

Крылышки на его сандалиях судорожно подергивались, словно пальцы умирающего.

15

Известие о том, что почетный гость уезжает, причем уезжает немедленно, ошеломило город.

Фиванцы изо всех сил пытались уговорить Иолая остаться на неделю… на три дня… на один! — Иолай был непреклонен.

Ему даже показали такое священное место, о котором не знали наверняка — к добру оно или к несчастью; и потому старались замалчивать все, связанное с двойственной реликвией.

Местом этим была глубокая трещина в земле, на западе от города, возникшая совсем недавно и при странных обстоятельствах — Амфиарай-Вещий, предчувствуя разгром, умудрился-таки бежать из-под Фив на колеснице, но земля расступилась и поглотила аргонавта-прорицателя.

Никаких особых знамений при этом не произошло, и большинство ахейцев склонялись к мнению, что Амфиарая боги живым забрали на Олимп, одновременно недоумевая: зачем надо было ронять святого человека, чтобы потом вознести?

Иолай постоял над трещиной, плюнул в нее и велел запрягать.

Погостил, дескать, пора и честь знать!

— Может быть, мы в состоянии исполнить какое-нибудь твое желание? — спросили фиванцы.

— Какое? — криво ухмыльнулся Иолай, и горожане подумали, что не должен так ухмыляться молодой человек, не проживший и четверти века. — У меня нет желаний. Разве что… когда я умру, похороните меня в толосе моего любимого деда Амфитриона. Договорились?

И, не дожидаясь ответа, пошел к колеснице, а фиванцы переглядывались за его спиной и шептались, что просьба (или шутка?) гостя граничит с кощунством.

В самый последний момент к Иолаю подбежала толстая, запыхавшаяся женщина в наспех накинутом пеплосе.

— Я, — забормотала она, — я сиделка… из дома Тиресия, господин мой!.. сиделка я…

— Умер?! — болезненно сморщившись, Иолай придержал коней и зачем-то посмотрел в небо. — Умер старик?!

— Нет, господин мой! Жив он, жив, только плох очень… утром лихоманка била, мы думали — все, кончился вещун! Выкарабкался… и слова разные говорил. Я решила — раз про Геракла, то надо бы тебе рассказать…

— Какие слова?

— Скажите Амфитриону… да-да, так и говорил, из ума совсем выжил! — скажите, мол, Амфитриону, что Геракл умрет от руки мертвого. Пускай…

— Что — пускай?!

— Не знаю, господин мой! Не сказал. Пускай… — и все.

Иолай выругался и взял с места в карьер.

16

Из Фив Иолай вернулся мрачным и неразговорчивым. На расспросы близких отвечал односложно, а Лаодамия, чувствуя, что эта тема ему неприятна, вообще старалась не касаться злополучной поездки.

Но постепенно все вернулось на круги своя — то ли Лаодамии удалось отогреть замкнувшегося в себе мужа, то ли покой захолустья и подаренная Иолаю вторая молодость взяли свое.

Филака неуклонно богатела, басилей Акаст души не чаял в новом родственнике, вовсю пользуясь его советами и обширными знакомствами, и нередко басилею казалось, что зять гораздо старше своих лет. А Иолай снова начал разъезжать, всякий раз шумно оповещая окружающих о своем отъезде — но возвращался через несколько месяцев на удивление тихо, чуть ли не тайком, на обратной дороге представляясь всем Протесилаем из Филаки. Так что вскоре многие в округе (да и не только в округе) стали забывать, кто на самом деле является мужем Лаодамии. Протесилай[85] какой-то… весьма разумный молодой человек… да, как же, знакомы! Чем знаменит? Чей сын? Кажется, Ификла, из местных, но точно не знаю, не удосужился как-то… Что? Иолай? Ну кто же не знает Иолая, сына ТОГО Ификла, возничего самого Геракла?! Только он давным-давно перебрался на Сардинию… или на Сицилию?.. ах, не помню, надо будет у Протесилая спросить — он наверняка знает!

Иолай действительно не раз плавал и на Сардинию, и на Сицилию: торговал, помогал благоустраивать ахейские колонии, приобщал островитян к микенским модам и эллинскому образу жизни, ну и, конечно же, к историям о богах, полубогах и о лучшем из смертных, Геракле — а как же без этого, особенно если из первых рук?!

В один из своих очередных приездов Иолай был немало удивлен, обнаружив на Сардинии новенький и весьма милый храм, воздвигнутый в честь… Иолая! Тем паче, что, по отзывам жрецов и прихожан, культ процветал.

Иолай смущенно хмыкнул, принес жертву самому себе — баран попался на редкость вкусный — и, завершив дела, поспешил уплыть домой раньше обычного.

— Ну их всех, — справедливо рассудил он, взойдя на борт, — ни к чему приучать паству к регулярным явлениям. Еще ляпнешь что-нибудь не то — прорицатели потом толкованиями замучают!

Вскоре та же история повторилась и на Сицилии.

— Ладно, — решил Иолай, — даже неплохо… Пусть теперь Семья на досуге поломает головы — куда это подевался наш друг Иолай?! Пусть поищут в храмах! А мирный Протесилай из Филаки, торговец, носитель культуры и любимый муж Лаодамии — вряд ли его скромная особа заинтересует Олимпийцев…

У Геракла Иолай бывал редко. И не только потому, что ему тяжело было видеть утонувшего в незримом прошлом сына, в сотый раз пытаясь понять, кто перед ним: Алкид или Ификл?

Эта боль успела притупиться.

Просто в сознании бывшего лавагета прочно засели переданные ему слова прорицателя Тиресия, уже заглядывавшего незрячими глазами во мрак Эреба.

ГЕРАКЛ ПОГИБНЕТ ОТ РУКИ МЕРТВОГО.

Вернувшийся из Аида Амфитрион подозревал, ЧТО могут означать эти слова для него лично.

От руки мертвого.

От ЕГО руки.

Проклятие рода Персеидов.

И поэтому он редко навещал Геракла, всегда торопясь поскорее уехать обратно.

Бывший лавагет боялся самого себя.

Так прошло восемь ничем не примечательных лет.

Геракл время от времени помогал своим новым соседям в каких-то мелких, бестолковых войнах — сам он почти не сражался, потому что одного его имени хватало, чтобы ворота открывались, и из них выезжали повозки с выкупом.