— Ничего! — выпалил Лукавый. — В том-то и дело, что ничего! За пять лет — ни-че-го-шеньки! В Иолке Арг-корабел судно заложил, все герои Эллады в Колхиду за Золотым Руном собрались; даже семнадцатилетний Тезей, Мусорщик Посейдона, с ними… Что там Тезей — из сыновей Среднего там и Эвфем, и Эргин; потом сыновья Борея Зет и Калаид, Мусорщики Диониса Фан со Стафилом, Авгий Гелиад, Ялмен и Аскалаф Ареады, Палемон Гефестид, Диоскуры, божественный Орфей, и мой Автолик, и…

— Стоп! — рявкнул Владыка. — Сколько их там всего?!

— Пятьдесят, дядя! Если не больше уже…

— Ну и нечего мне всех перечислять! Я тебе не тетка Мнемосина, богиня памяти! Толком говори!

— Так я ж толком и говорю — один Алкид не приехал! Ему и приглашение отсылали — даже ответить не удосужился! Он-то молчит, а Эллада о нем и подавно забыла. У всех на уме молодой трезенец Тезей, Посейдонов отпрыск! Наш пострел везде поспел — и Кроммионскую свинью зарезал, и великанов каких-то поубивал (интересно, где он их нашел?!) и разбойничков повывел, и девок кучу испортил…

— А Алкид в свои без малого двадцать три сиднем в Фивах сидит и носу оттуда не кажет! Ты это имеешь в виду, Лукавый?

— Вот именно, дядя! Семья шумит: что ж это за Мусорщик такой, что подвигов не совершает, войн не ведет, гор не сворачивает, ему уж и приглашения шлют, в ножки кланяются — глухо! В Фивах недорослей в палестре тренирует, богоравный наш! И все. Поговаривать начали, что не Алкид — Мусорщик-Одиночка, а скорее Тезей из Трезен, Посейдонов сынок.

— А отсюда один шаг до другой мысли, — задумчиво проговорил Владыка. — У Среднего сын-Мусорщик — истинный герой, в отличие от сына-Мусорщика Младшего. Ослабел Зевс, истаскался — может, и править стоит не Младшему, а Среднему?

— Да, дядя. Вслух этого пока не говорят, но думают. Те, кто умеет думать. Значит, скоро заговорят — те, кто умеет говорить.

— Выходит, авторитет Младшего пошатнулся, и ему позарез надо, чтобы Алкид начал совершать подвиги в честь Отца-Олимпийца? Тебя это беспокоит, Лукавый?

— Не то чтобы беспокоит, но я решил, что ты должен знать. А беспокоит меня другое: у Алкида за эти пять лет не было ни одного приступа.

— Вот тут ты прав — очень уж похоже на затишье перед бурей. Да и Тартар в последнее время притих… не нашли ли Павшие новый выход из создавшегося положения? А, Гермий? Мы тут себе ждем прорыва, войны, грохота, а они…

— О чем ты, дядя?

— Все о том же. Я долго думал, Лукавый, я складывал мозаику и так, и эдак, я беседовал с тенями Мусорщиков, на время возвращая им память жертвенной кровью — и, кажется, кое-что понял.

— Что, Владыка?

— И мы, и Павшие, и титаны — бессмертны. Мы знаем это. Мы убеждены, что не способны убивать друг друга навсегда. Те, кого люди называют чудовищами — сродни нам. Но… Беллерофонт убил Химеру, а Персей — Медузу. Почему? Почему смертный Мусорщик смог уничтожить существо, уверенное в собственном бессмертии?! Ты когда-нибудь всерьез задумывался над этим, Гермий?

— Нет, дядя, — Лукавый был явно растерян.

— А зря. Младший видит в Мусорщиках новое оружие, Гера — объект для нападок, остальные — скаковых лошадей, иметь которых престижно, и на которых можно делать ставки; я же попытался понять, в чем их сила.

— И понял?

— Надеюсь, что так. Мусорщик, вступая в бой с чудовищем, вначале побеждает себя, свой страх смерти, ужас смертной плоти, которая хочет жить. И если это ему удается — тогда он вкладывает изгнанную смерть в свои удары, он заражает смертью бессмертного противника, как прикосновение к больному чумой заражает здорового человека; на какое-то мгновение смертный и бессмертный меняются местами! Мы не боимся смерти, но Мусорщик заставляет нас научиться этому, заставляет нас испугаться… и от такой мысли мне холодно, Лукавый!

Некоторое время оба молчали.

— Ты говоришь «Мы», дядя, — первым нарушил молчание Гермий. — Ты не говоришь просто — «чудовища». Это значит…

— Да, Гермий. Это значит, что если Мусорщик способен убить чудовище, то он способен убить и бога. Это обоюдоострое оружие, и мы должны понимать это, используя его.

— Но смертные Мусорщики — наши дети, Владыка!

— Да. И Павшие в Тартаре могли додуматься до того же! Там хватает времени для размышлений, а Крон-Временщик никак не глупее меня или Младшего. Так что, узнав о подоплеке гибели Медузы и Химеры, Павшим вполне могла прийти в голову идея породить в Тартаре собственную расу смертных героев — назовем их, к примеру, Гигантами — которые будут знать о своей смертности и звать чудовищами нас с тобой!

— То есть?..

— То есть они будут способны убивать нас навсегда.

— Но Павшие или Гиганты — они ведь в Тартаре, дядя, под охраной Сторуких!

— Смертные Гиганты просто-напросто выйдут из Тартара. Гекатонхейры и не заметят их, потому что смертные якобы не могут посягать на миропорядок, охраняемый Сторукими. И потом, ты возьмешься предсказывать действия гекатонхейров? Я — нет. Так что Семья вполне может быть снова втянута в войну, но даже если Гея-Земля и не выдержит новой бойни — Сторукие на этот раз не смогут вмешаться и бросить охраняемый ими Тартар. И тогда для Семьи вопрос станет так: не победа или поражение, а жизнь или смерть. Как это было для Медузы и Химеры. Но может быть…

— Что — может быть?

— Все может быть, Гермий. А также может быть, что я ошибаюсь. Ребенок тоже способен увидеть буку в вывешенном для просушки хитоне.

— Тогда мы должны выяснить это, Владыка. Мы знаем, с чем на самом деле связаны приступы Алкида — значит, кто-то из Одержимых Тартаром находится в Фивах или поблизости. Если найти его и допросить, если взять его живым…

— Живым не надо. Я предпочитаю допрашивать мертвых — они честнее. Но ты прав, Гермий. Просто мне хотелось, чтобы ты сказал это вслух. То, что сейчас у Алкида нет приступов, ни о чем не говорит. Если Младший погонит своего Мусорщика на подвиги — Павшие в долгу не останутся.

— Что ж, пусть братья и отыщут для нас Одержимого!

— Ты разочаровываешь меня, Лукавый. Даже если Алкид и выйдет на след культа Павших — Одержимым достаточно принести ему человеческую жертву, чтобы Алкиду стало не до поисков.

— Ну, тогда могу попробовать я…

— Не можешь. Отец отозвал тебя из Фив, и нечего попусту раздражать Младшего.

— Кто-то из смертных?

— Нет.

— Тогда кто же?

— Тот, кто ждет своего часа на Островах. Амфитрион, потомок Персея.

ЭПОД

Тьма.

Густая, вязкая тьма, озаряемая багровыми сполохами.

Шум реки.

Далекий приглушенный стон, ропот исполинского сердца, голос мириад теней…

И скорбным эхом:

— Амфитрион… Амфитрион, потомок Персея.

— Ты хочешь вернуть его в мир живых, Владыка?!

— Да. Я нарушил закон один раз — нарушу дважды.

— Чье же тело он сможет взять, не став безумным?

— Тело ребенка. Достаточно большого, чтобы быть свободным в поступках; и достаточно маленького, чтобы убить неокрепшую душу и стать единоличным хозяином тела.

— Кто этот ребенок?

— Иолай. Его внук, сын Ификла и Автомедузы. Так Амфитрион будет в Фивах рядом с близнецами, и при этом — вне подозрений.

— Ты жесток, дядя.

— Я? Нет. Я рассудителен. И Амфитрион будет лезть из кожи вон, чтобы выяснить, кто сводит с ума Алкида.

— Скорее он сдерет кожу с Одержимого…

— Меня это вполне устроит.

— Владыка, я знаю Амфитриона. Поверь, он не менее… рассудителен, чем ты, и к тому же не менее горд, чем Младший.

— Не беспокойся. Гордый или рассудительный, он смертен. И он будет знать, что Острова (усмешка в голосе Владыки), Острова Блаженства всегда готовы принять его обратно. Кроме того, наши интересы во многом совпадают, так что твой Амфитрион станет работать не за страх, а за совесть.

— За страх — сомневаюсь. А вот за совесть… Слетать за ним на Острова, дядя?

Владыка молча кивнул, и легконогий Гермий мгновенно исчез в сгущающейся багровой мгле.

ЭПИСОДИЙ ШЕСТОЙ

1

Пробуждение было не из приятных.

Амфитрион судорожно рвался на поверхность кошмарного сна, сражаясь за каждый глоток того, что казалось таким же необходимым, как воздух, не будучи им на самом деле; он исступленно молотил руками и ногами, не чувствуя этого и приходя во все большее исступление, а кошмар всхлипывал и не хотел отпускать Амфитриона, вцепившись в него хрупкими пальцами, пока не хрустнул под кулаком и не затих.

Вот так это было, если было.

Некоторое время Амфитрион недвижно лежал на влажной и горячей поверхности — куда так стремился — наслаждаясь тем, что лежит, что у него бурчит в животе, что во рту скопилась горькая слюна, которую можно проглотить, но можно и выплюнуть, и вот теперь липкая ниточка бежит по подбородку, пока не потянется куда-то вниз — но этого он уже не ощущает.

Левое веко неожиданно послушалось и слегка двинулось. Чуть-чуть, приоткрыв узенькую щелочку, чтобы Амфитрион не подумал, будто оно, гордое левое веко, так уж сильно зависит от него.

Острая звериная мордочка смотрела на него, настороженно собираясь в складки.

— Что с ним, Галинтиада? — взволнованно спросили сзади. — Ведь вторую неделю уже…

Голос был знакомый, но узнать его окончательно не хватило сил.

Веко опустилось, вновь сгустилась тьма, озаряемая багровыми сполохами, и Амфитрион ощутил себя заживо погребенным. Вокруг выгибался купол толоса — гробницы, в которой хоронили обычно басилеев или их близких родичей; диаметр основания купола всегда был равен его высоте, а наружу из усыпальницы вел коридор, завершавшийся у дверного проема двумя резными полуколоннами зеленого мрамора, но сама дверь была заперта с той стороны, потому что из толоса не выходят, в него только входят — и то на чужих плечах, чтобы остаться навсегда; и Амфитрион беззвучно кричал, что он никогда не был басилеем, что он не хочет гнить в толосе, что живым не место в гробнице…

И снова вернулся в жизнь, дрожа от памяти, от бездушного молчания гробницы и хруста убитого кошмара.

— Выживет, — уверенно пискнул старушечий голосок. — Нутром чую: отпустил его Танат-Железносердый. Только вот…

— Что «только», Галинтиада? — в знакомом голосе, словно шмель в закрытом кувшине, билось беспокойство. — Что — только?!

Нет ответа.

Тишина.

Шарканье ног, скрип двери…

Прохладная ладонь на пылающем лбу.

— Тебе плохо, Иолай?

«Не знаю, как Иолаю, — хотел сказать Амфитрион, — а мне плохо.»

Но вместо этого открыл глаза.

Над ним склонялось лицо Алкмены — постаревшее, осунувшееся, какое-то неестественно большое, и в любимых глазах, в черной влажной глубине мерцали забота и нежность, но нежность чуждая, забота непривычная, пугающая; полуседая прядь падала на высокий лоб, покрытый бисеринками пота, кончиком касаясь глубокой морщины между все еще густыми бровями, которые Алкмена даже в молодости никогда не выщипывала согласно прихотям критской или микенской моды — и Амфитрион невольно протянул руку, чтобы убрать эту прядь.

Рука, возникшая перед его глазами, была худой и тонкокостной, как у тяжелобольного.

Амфитрион, захлебываясь ужасом, смотрел, как его жена берет эту чужую руку и прижимает к губам, тепло которых так хорошо знал старый лавагет.

Бывший лавагет.

— Хвала Пеану-целителю, ты очнулся, Иолай! — слова, рождаемые этими губами, входили в Амфитриона острием Эргинова меча. — Ну ничего, сейчас бабушка принесет тебе попить…

И Амфитрион понял, вспомнив агонию всхлипывающего кошмара, что только что убил собственного внука — чтобы жить самому.

— Мама! — позвали из коридора. — Тебя можно?

— Да, Ификл, я сейчас, — Алкмена поправила покрывало на лежащем перед ней шестилетнем мальчишке и в тысячный раз поразилась его сходству с покойным дедом.

Она вышла, осторожно притворив за собой дверь и так и не заметив, как маленький Иолай, сын Ификла и Автомедузы, вцепился зубами в собственное предплечье, чтобы не завыть.

Страшно и дико, как попавший в западню волк.

2

К вечеру он заставил себя встать и выйти во двор.

Пора было приучаться жить заново.

Тело слушалось плохо, но все-таки слушалось. Болезненность Иолая давала себя знать, и Амфитрион, без особой благодарности поминая излишнюю заботу Алкмены о любимом внуке, заставлял себя не думать о цене, уплаченной за возможность снова дышать и хвататься за стены коридора при головокружении. Умея разменивать прошлые победы на пригоршни чужих жизней, он умел не щадить друзей и родичей, не щадя себя самого… сейчас это помогало, но не до конца.

Пора платить за сделку с Аидом настанет, если уже не настала — но воину в бою некогда терзаться. Вот его сегодняшний бой: необходимость идти во двор, привыкать к несуразно выросшим вещам и пространствам, опасаться грома с ясного неба и ловить сочувственные взгляды челяди.

— Бедненький! — бросила пробегавшая через двор рабыня. — Квелый-то какой!..

И удивилась, когда бледный болезненный мальчик криво ухмыльнулся и, по-отцовски закусив нижнюю губу, плетью непривычно острого взгляда ожег крутые бедра болтливой рабыни.

Словно породистую кобылу оценивал.

«Видел бы меня Зевс! — Амфитрион мимо воли глянул вверх. — То-то посмеялся бы… да, новыми детьми я обзаведусь не скоро! Что, Амфитрион-Изгнанник, отовсюду тебя изгнали? — из Микен, из постели жены, из жизни, из Эреба… Одно слово: герой! А что? Съезжу в Иолк, приду в гавань: где тут Арг-корабел или Тифий-кормщик? С собой в Колхиду возьмете? Небось, раньше за честь бы почли…»

Он чуть не подпрыгнул, когда почувствовал, как чья-то тяжелая рука гладит его по макушке.

Позади стоял Ликимний, сводный брат Алкмены.

За последние пять лет Ликимний сильно изменился. Роскошные некогда волосы поредели, лицо покрылось пятнами неопределенного цвета, и лишь глаза оставались почти прежними — черные, миндалевидные, в обрамлении густых ресниц — только белок глазного яблока треснул сетью кровяных прожилок, помутнел, отчего казалось, что Ликимний только что проснулся.

— Ожил? — бодро поинтересовался Ликимний, нависая над мальчишкой. — Ну, хвала богам! Тебе, Иолай, больше бегать надо, одежду в клочья рвать, а не с няньками в доме сидеть!

«А тебе пить меньше надо», — чуть не вырвалось у Амфитриона.

Смотреть на бывшего шурина снизу вверх оказалось делом непростым и раздражающим.

Особенно если этот почти сорокалетний мужчина непрерывно поглаживает твою макушку.

— Я в твои годы… — Ликимний не договорил, как бы предполагая, что собеседник и без того знает, чем занимался Ликимний в его годы; знает и всячески восхищается.

— И-эх, Иолайчик… земля под ногами горела! Синяки, шишки — навалом! А ты прямо как девчонка — болеешь, болеешь… И друзей у тебя настоящих нет. Ты знаешь, дорогой, я как твой двоюродный дед и потомок Персея…

— Шел бы ты лучше, Ликимний, — непроизвольно отозвался Амфитрион, с удивлением слыша собственный голос, тонкий и высокий. — Как дед… и двоюродный потомок Персея.

И стряхнул с себя пухлую ладонь.

Как выяснилось, зря — ладонь немедленно впечаталась в затылок, бросив Амфитриона наземь.

Он еле успел увернуться, чтобы скулой не налететь на черенок валявшейся на земле деревянной лопаты.

Тело слушалось плохо, но слушалось.

— Щенок! — разъяренный Ликимний нагнулся и ухватил наглого мальчишку за шиворот. — Распустил язык, бабкин любимчик! Аггхх… оуууююй!..

Последнее относилось к лопате, воткнувшейся ему между ног.