У отгоревшего костра стояла тень в львиной шкуре.

Старая, потрепанная, траченная молью шкура слабо колыхалась от ветра, и тень слегка двоилась, дрожала в отсветах углей, словно никак не могла понять: одна она или их двое?

У ног тени сидел Лихас, задумчиво пересыпая из ладони в ладонь горсть золы. Он был почти как живой, только походил не на того зрелого воина, которого Иолай недавно узнал лишь по голосу, а на шестнадцатилетнего мальчишку, каким он ехал на Эвбею.

Тень в львиной шкуре посмотрела в сторону отца и бога — Иолай задохнулся, потому что лицо тени было именно тем лицом, которое он привык видеть рядом с собой на протяжении полувека, одним на двоих лицом, совсем не похожим на холодный лик героя с золотой колесницы — и махнула рукой.

Лукавый, словно повинуясь беззвучному окрику, двинулся вперед.

Он шел медленно и опасливо, как подходит к хозяину собака, только что укусившая хозяйскую руку и не знающая, простят ее или нет; он шел и шел, Лукавый, Пустышка, Психопомп-Душеводитель, и когда он подошел, тень обняла бога за плечи.

Так они и ушли, в сопровождении Лихаса, вприпрыжку бежавшего следом.

Иолаю очень хотелось, чтобы сын обернулся перед тем, как уйти навсегда.

Он обернулся.

— Выпьем? — спросил изрядно пьяненький Филоктет, заглядывая Иолаю в глаза. — Все-таки не каждый день умирают Гераклы…

— Да, — согласился Иолай. — Не каждый. Тем более, что сегодня умер человек — и родился бог.

— Это хорошо? — недоуменно поднял брови Филоктет, которого люди Кеика уже успели прозвать Архемором — Ведущим к смерти.

Иолай не ответил.

ЭКСОД

Тьма.

Вязкая, плотная тьма с мерцающими отсветами где-то там, на самом краю, в удушливой сырости здешнего воздуха — приторно-теплого и в то же время вызывающего озноб.

Багровые сполохи.

Кажется, что совсем рядом, рукой подать, проступают очертания то ли замшелой стены, то ли утеса… нет, это только иллюзия, тьма надежно хранит свои тайны от непосвященных…

Впрочем, от посвященных она хранит свои тайны не менее надежно, обманывая глупцов видимостью прозрения.

Гул.

Далекий подземный гул — словно дыхание спящего исполина, словно ропот гигантского сердца, словно безнадежный и бесконечный стон мириад теней во мгле Эреба…

Ровный шелест волн. Да, это он. Это катит черные воды река, которой клянутся боги — вечная река, незримая и неотвратимая, без конца и начала; и по берегам ее качаются бледные венчики асфодела.

Тьма. Сполохи. Знобящая духота. Рокот воды.

Все.

— …ты здесь, Лукавый?

— Да, Владыка.

— Ты снова был там, наверху?

— «Снова» — не слишком подходящее слово, дядя. Теперь я редко бываю в мире людей. Чаще любого из Семьи, но редко для Гермия-Психопомпа.

— Тем более хотелось бы услышать последние известия о происходящем на Гее. Что скажешь?

— Ничего утешительного, дядя. У смертных куча собственных забот, им нет дела до Семьи — и я начинаю думать, что, уйдя из мира людей, мы тем самым подрубили корень, питавший нас.

— Я тоже думал об этом, Гермий. Когда-то люди знали, что мы — есть. Потом, после нашего ухода («В Семье говорят — возвышения», — вставил Гермий) они еще довольно долго верили в нас. А сейчас… сейчас это выродилось в привычку. Я прав, племянник?

— Да, дядя. Знаешь, что я услышал там, наверху?

И Лукавый затянул нарочито тоненьким голоском:

Тот лишь достоин хвалы, кто за бокалом вина

То, что запомнил, расскажет, стремясь к благородному в сердце,

Вместо нелепой брехни, выдумок прежних людей,

Будто боролись с богами титаны, гиганты, кентавры…

— Выдумок прежних людей, — задумчиво повторил Владыка. — Мы становимся выдумкой, Лукавый.

— Если бы только выдумкой, Владыка! — с горечью в голосе произнес Гермий. — Мало того, что мерзавец Ксенофан, автор этих паскудных строк, даже не думает скрывать своего имени — в «Одиссее», которую поют рапсоды в каждом городе, слова «свинопас богоравный» повторяются восемнадцать раз! Восемнадцать раз, дядя, — и люди смеются…

— …и люди смеются, — эхом отозвался Аид. — Да, смех — страшное оружие. Пострашней молний или отравленных стрел… похоже, мы действительно поторопились. Убрав Мусорщиков и их потомков, мы убрали таившуюся в них опасность, но и разрушили мост между собой и людьми. Ты помнишь, Гермий, на какие ухищрения нам пришлось идти, чтобы собрать детей Мусорщиков под Троей? Те силы, которые мы потратили на это, были достойны лучшего применения… Но и тогда нам приходилось постоянно направлять ход событий, в результате чего были ранены Арей и Афродита — люди уже не боялись нас! Возможно, потому что мы боялись их.

— Помню, дядя. А также помню, как Посейдон с Мачехой потом ловили и добивали поодиночке уцелевших. И добили. Всех.

Гермий помолчал и процедил сквозь зубы:

— Только Одиссея я им так и не отдал!

— Ну и где он сейчас? — вяло поинтересовался Аид. — И где, кстати, обретается Амфитрион?

— Не знаю. Они больше не верят никому из Семьи. Даже мне. И предпочли скрыться, затеряться среди людей… камней, зверей, деревьев — не знаю! Все попытки разыскать их провалились. Они где-то там, в мире живых, на Гее — но где?!

— Мы убили эпоху, — медленно и печально произнес Аид после долгой паузы. — Свою эпоху. Время великих богов и великих героев. И когда труп отпылал, став пеплом — ветер разнес его во все стороны, и тьма запустения покрыла Гею… когда-нибудь люди так и назовут время после Троянской войны — «темные века».

— Я так и думал, что ты и без меня все знаешь, — проворчал Гермий, кутаясь в шерстяную накидку.

В последнее время он стал мерзнуть.

— Знаю. Но хотел лишний раз услышать подтверждение своим догадкам. Вернее, очень надеялся его не услышать.

— И что теперь?

— Ничего. Теперь уже не важно — Павшие, Семья или Единый. Когда ты не знаешь бога, а только веришь в него — легче верить в Одного, чем во многих. Мы запретили себе являться в мир людей, мы перестали ссориться с ними, любить и ненавидеть их, мы избежали многих опасностей и забот, но близок день, когда мы просто не сможем открыть Дромос на Гею, даже если захотим.

— А Гераклу до сих пор приносят жертвы, — как-то невпопад заметил Лукавый.

— Тому? — уточнил Аид. — Или…

— Тому, — кивнул Гермий. — Который на Олимпе.

— Он все такой же?

— А что ему сделается?! Здоровый, как бык, и такой же тупой. Геба от него без ума. Раньше никому не отказывала, а теперь — ни-ни. Только с мужем. Двоих мальчишек ему родила, Аникета и Алексиареса…

— Ты пробовал с ним говорить?

— Пробовал. Без толку. Не помнит он ничего. Вернее, помнит, но…

— Договаривай, — в голосе Аида сквозило плохо скрываемое напряжение.

— Помнит — но только то, что известно всем. Подвиги помнит, но утверждает, что совершал их сам! Гигантомахию (Лукавого передернуло) помнит плохо и все время называет ее «Великой битвой». А о том, как это было на самом деле, даже слушать не захотел. Развернулся и ушел. Хорошо, хоть по шее не съездил!

— Брата своего вспоминает?

— С трудом. Был, говорит, у меня брат, кажется, Ификлом звали… Был да сплыл. И куда подевался — не знаю. Помер, наверное.

— А отца?

— Он считает своим отцом Зевса! Я ему намекнул — еле потом удрать успел, от греха подальше! А Семья счастлива, их такой Геракл вполне устраивает…

— Про тень ты им, конечно, не говорил?

— За кого ты меня принимаешь, дядя? — обиделся Лукавый.

— Это правильно. Ни к чему. Совсем ни к чему Семье знать, что я уже не чувствую себя здесь единственным хозяином. Владыкой.

— Ты?!

— Я, Гермий. Потому что царство теней — это Я, Владыка Аид, Старший. Но с того дня, как здесь появилась тень Геракла, это уже не совсем Я. Это Я — и Он. Потому что он не теряет память! Он пьет из Леты, ходит мимо Белого Утеса по сто раз на дню и помнит все! Ты не забыл, Лукавый, как мы были удивлены, когда после смерти Ификла его тень не явилась сюда, и ты не смог отыскать ее на Гее?!

— Не забыл.

— А теперь… теперь их двое. Двое — но это одна тень. Или все-таки две? Я теряюсь в догадках. И ты не видел, Гермий, как он собирает их всех: Орфея, Кастора, Алкмену, Мегару, Лина, других… Мой пастух Менет, сын Кевтонима, безропотно приводит очередную черную корову, помогает совершить приношение — а потом часами сидит в кругу оживших теней и слушает их разговоры. Я видел: за их спинами, рядом с Ифитом-лучником, всегда стоит еще одна тень, такая же высокая, только она никогда не подходит к костру — даже когда приходят Медуза, Герион…

Веришь, Лукавый — я ни разу не попытался вмешаться! Я не могу. Это удивительно, это недостойно бога, но чувство вины страшнее любого из известных мне проклятий!..

Багровые сполохи качнулись и побледнели.

Затаила дыхание Великая река.

Тишина.

— И мальчик, по-моему, тоже сохранил память. По крайней мере, отчасти, — наконец добавляет Аид.

— Лихас? Почему?!

— Не знаю. Может быть, потому что ни на шаг не отходит от Геракла — как не отходил от него там. Может быть, потому что любил его больше всех, простив даже собственную смерть.

— Любил — больше всех?

— Ты прав, Гермий. Больше всех — кроме одного. Того, кого нет и никогда не будет здесь, в Аиде. Кроме отца.

Потом они долго сидели, не произнося ни слова.

— И все-таки я не могу понять, почему Геракл сохранил память! — вдруг ударил себя кулаком по колену Лукавый. — Не знаю, что было бы для него лучше; но понять — не могу! Отчего так вышло, Владыка?! Оттого, что их двое? Или оттого, что он — тень бога?!

— Может быть, Гермий. Все может быть. Но ты хорошо сказал — тень бога… Есть ли тени у нас, Лукавый? Молчишь?

— Молчу.

— Правильно делаешь. Ведь если тот Геракл, что сейчас пьет нектар на Олимпе и спит с Гебой, помнит лишь то, что сохранилось о нем в памяти людей, в мифах и легендах — а он помнит только это! — может быть, это люди сделали его таким?! А настоящая память двух братьев-близнецов, Алкида и Ификла — она здесь, в Эребе? И именно потому его тень не забывает ничего?! Но тогда я задаю себе вопрос: люди создали нового бога по имени Геракл, их память возвела его на Олимп. И я задаю себе второй вопрос, Гермий: кто создал нас?!

— Как это кто?! — Лукавый чуть не свалился с камня, на котором сидел. — Ну ты, дядя, скажешь! Водички из Леты нахлебался?! Уран и Гея, титаны, Крон, потом вы, старшее поколение, потом мы, ваши дети…

— Это я помню, — очень серьезно произнес Аид. — Но что если не было Урана и Геи, Крона и его жены Реи, пещеры на Крите и Титаномахии… не было ничего! Что, если все это придумали люди, что если они создали нас — таких, какие мы есть, какими помним себя! Что если они СОТВОРИЛИ нас?! Что если правда — это, а не то, что мы помним?!

Гермий потрясенно молчал.

— Впрочем, это всего лишь мои догадки, и, скорее всего, мы никогда не узнаем, как все обстоит на самом деле; кто возник прежде — люди или боги? В любом случае, мы такие, какие есть, и сейчас мы зависим от смертных; а они от нас — уже нет. Почти…

— И что, нет никакой надежды? — тихо спросил Гермий.

— Надежда? — горько усмехнулся Аид. — Ты говоришь, как смертный. И поэтому для тебя надежда еще есть. А для остальных… не знаю. Возможно, наша последняя надежда — это он. Геракл. Тот, который находится здесь. Тот, который сохранил настоящую память. Значит кто-то помнит и о настоящем Геракле. А вместе с ним — и о нас. Настоящих. Все-таки не зря говорят, что Геракл держал на плечах небо с богами. Он и сейчас его держит, Гермий.

— Если он захочет уйти, Кербер выпустит его, — дрогнувшим голосом сказал Лукавый. — И, виляя той змеей, которая заменяет глупому псу хвост, проводит до мыса Тенар.

— Проводит, — кивнул Аид. — Только он не уйдет. Ты видел их?

— Их?

— Тогда смотри.

Багровый сумрак поредел, и где-то впереди обозначилось блеклое пятно.

Выход.

Выход в мир живых.

И на фоне серой предутренней дымки, на фоне этого блеклого пятна, от которого шел тусклый, размытый, неуверенный свет, отчетливо вырисовывались контуры трех фигур.

Пожилой мужчина в заношенной до дыр львиной шкуре положил руку на среднюю голову неподвижно замершего адского пса — и силуэт мужчины слегка двоился, не давая понять до конца, один он или все-таки их двое?

У ног его сидел угловатый юноша, задумчиво пересыпая что-то из ладони в ладонь.

Песок?

Пепел?

И все трое молча смотрели туда, где вот-вот должно было взойти солнце.