Последнее явно относилось к Змеенышу.

И лазутчик понял: надо отвечать, причем отвечать быстро и настолько честно, насколько это возможно в его положении.

А иначе один выход — вон ущельице... и то вряд ли поспеешь.

— Слышал, наставник, — потупился Змееныш. — Не глухой... Всем болтунам рты не заткнешь!

— То-то, что не заткнешь! Бремя налогов простолюдинам облегчили — хоть бы одно благодарственное моление в ответ, сутяг да мздоимцев из канцелярий железной метлой — одни стенания, что невинных последней лепешки лишили; Великую Стену облицевали камнем и достроили — зря деньги тратим! Столицу в Бэйцзин перенесли — геоманты воют, что место неудачное! Посланцев, в обители обученных, повсюду разослали, от Сиама до дальнего острова Окинавы — небось опять Чжан-кознодей темные клинья подбивает! Ты тоже так думаешь? Что бесы с мертвецами из-за наставника Чжана и его людей встают?! Отвечай!

Змееныш только робко пожал плечами. Но на этот раз, как выяснилось, преподобный Бань и не ждал ответа — умолк, остыл, помахал рукой обеспокоенному старшему носильщику: дескать, все в порядке, молодого инока уму-разуму учу!

Клинок месяца резче проступил в небе, окончательно набухшем бархатной тушью; от сосен резко тянуло смолой, и вершины холмов казались макушками великанов древности, от собственной тяжести ушедших под землю.

Монах из тайной службы шел молча, зачем-то разглядывая собственные руки, украшенные легендарным клеймом, — словно впервые их видел.

Лазутчик еще подумал, что с таким брезгливым выражением рассматривают скорее дохлую змею.

— Почти два десятка лет тому назад я проходил Лабиринт Манекенов, — тихо сказал преподобный Бань. — Тебя тогда еще небось и на свете не было.

Змееныш обратился в слух, машинально прикидывая: монаху эдак с полета годков, значит, он старше лазутчика на восемь лет; чем Цай занимался почти двадцать лет тому назад? Кажется, в округе Аньдэ в свите правителя уезда младшим отгонялой служил, шел себе впереди и блажил на всю улицу, чтоб с дороги убирались...

Вскоре в уезде новый правитель принимал грамоту на должность.

— Все в обители знали, что я его пройду, — продолжил Бань, — нет, не все; я не знал. Но прошел. Как — о том умолчу, тебе это слышать запретно. А в самом конце, когда обнял я раскаленный кувшин и, вдыхая запах собственной паленой плоти, смотрел на открывшийся мне выход... Вот оно, впереди — великое будущее, улыбка Будды, парадная дверь обители, радостный патриарх, восторженные братья! Шагни к ним, сэн-бин, монах-воитель, сотворивший неслыханное и немногим доступное, будь славой Шаолиня! Слушай меня, мальчик, — никому я о том не рассказывал до сего дня... Стою я, руки горят, сердце горит — и вдруг как ладонь душу сдавила: хочу назад вернуться! Не к славе, не к жизни, даже не к Учению; в ту смертельную темень, где познал я себя самого! Мнится мне: там, среди деревянных воинов и бездонных пропастей, стоит Бородатый Варвар, неистовый Бодхидхарма, великий Пути Дамо; стоит и манит пальцем. Дескать, еще не поздно, еще есть время выбирать! Знаю, что глупо, невозможно глупо, да только тянет, сил нет!.. Не вернулся. Вышел наружу, подставил руки, брат Лю — он тогда еще не был главным шифу — ожоги мне мазью смазывает, братия хвалы воздает... А за спиной вход в Лабиринт закрывается. Медленно так, словно ждет — передумает Бань-зазнайка, кинется в последний момент, ударит телом в щель, вернется... нет, не вернулся.

Бань откашлялся и быстро пошел вперед.

Змееныш не прибавил шага — глядел в сутуловатую спину монаха и чувствовал, что сейчас он ближе к разгадке тайны Шаолиньской обители и Лабиринта Манекенов, чем когда бы то ни было.

Вот только не потому ли заговорил о сокровенном бодисатва-Бань, что знал: никому не поведает сего юный инок!

И не пора ли — вон оно, ущельице... нет, прошли.

И впереди уже видны крыши усадьбы инспектора Яна.

6

...Присланный хозяевами короб с едой был великолепен.

В восьми его отделениях лежало все, что способно вызвать трепет у истинного чревоугодника. Были там маринованные гусиные потроха с водяными орехами, вяленые цыплячьи ножки и серебрянка в коричном соусе. По бокам привлекали взор маленькие тарелочки с блинами на пару, шиповником и сладкой рисовой кашицей. Жареные голуби благоухали, дымились пельмени с курятиной, плакало янтарной слезой соленое мясо с ягодами шелковицы; тут же стояли серебряный кувшинчик с виноградным вином, и еще один — с жасминной настойкой.

Змееныш взял ломтик солонины, откусил и принялся неторопливо жевать. За последнее время он отвык от мясной пищи. Забытое казалось новым, и поначалу лазутчик не мог понять: то ли он наслаждается мясом (и отсутствием в выделенной им комнате Баня), то ли солонина ему не по душе и стоит приняться за кашицу с плодами.

***

Налившийся желтым соком месяц насмешливо ткнулся в окно рогами и завис над празднично гомонящей усадьбой.

Госпожу в паланкине явно ждали. Прибывших немедленно обступила толпа слуг, носильщиков сразу же куда-то увели, а явившиеся следом за слугами домочадцы наперебой принялись прославлять приехавшую даму.

Создавалось впечатление, что весь праздник и готовился-то исключительно в ее честь.

— Святая Сестрица! — только и слышалось со всех сторон. — Ах, Святая Сестрица! А мы уж заждались, истомились! Боялись — неладное в дороге приключилось!

Святая Сестрица кивала направо-налево, объясняя причину задержки, а стоявший сбоку Змееныш дивился прозвищу госпожи и глазел по сторонам.

Инспектор Ян Ху-гун был явно не беден. В обнесенном стенами дворе повсюду сновали какие-то люди — таская корзины, зажигая цветные фонари, накрывая столы и украшая беседки; над парадным залом светилась огненная «триграмма», левый флигель, скорее всего служивший жильем управляющему поместьем, затенялся тремя роскошными кипарисами, беседочные столбы покрывала изящная резьба, а в галереях и павильонах все новые и новые родичи всплескивали широкими рукавами и счастливо голосили:

— Святая Сестрица! Ах, Святая Сестрица!

Удаляясь в сопровождении инспектора Яна (седого представительного чиновника), Святая Сестрица походя потрепала Змееныша по щеке и немедленно пригласила преподобного Баня следовать за ней. Дескать, кому, как не опытному учителю Закона, положено вознести благодарственное моление по поводу благополучного возвращения домой?! А Святая Сестрица и ее родня присоединят свои голоса к голосу архата.

Змееныш сперва задумался: при чем тут возвращение домой, если госпожа, судя по ее же словам, приехала в гости? Но тут бойкая служаночка велела ему идти в отведенную для монахов-охранников комнату.

Первое, что Змееныш заметил, войдя в комнату, была кровать. На таком ложе должны сниться воистину государевы сны. Инкрустированная перламутром, с загородками сзади и по бокам, кровать эта стоила никак не меньше шестидесяти лянов серебром. Сверху с навеса ниспадал красный шелковый полог, поддерживаемый парчовой лентой; развешанные вокруг на серебряных крючках ароматические шарики наполняли воздух благоуханием.

«А сыграть на подобном ложе в «двух мандаринских уточек» или в «Гуань-инь идет за полог»... да вот хоть с этой провожатой!..» — мелькнуло в голове Змееныша, обдав все тело обжигающим вихрем, и Цай сам поразился такому мальчишескому порыву.

Лазутчик повернулся было, чтобы сказать: негоже юному иноку спать на эдаком великолепии, и нет ли какой драной подстилки? Но служаночка вильнула тугим задом и исчезла.

Как не бывало.

А спустя треть часа принесли и роскошный короб с едой.

Вот и стоял Змееныш, жуя солонину и глядя в окно.

Отсюда ему была видна часть сада, густой кустарник и ухоженная лужайка с беседкой. Как ни странно, беседка оказалась пуста, огней рядом тоже не горело, и в свете месяца внимание Змееныша привлекла маленькая тень подле стены кустов.

Тень можно было принять за остромордую собачку с редкостно пушистым хвостом, если бы она не двигалась ритмично и монотонно, как заводная игрушка столичных мастеров-ремесленников.

Подойдя к окну, Змееныш пригляделся.

Видно было плохо, да и месяц разобиделся, спрятавшись до половины за облако, но лазутчику удалось разобрать: да, похоже, действительно собачка, и вдобавок кланяется. Кланяется, раз за разом, тыкаясь мордочкой в землю, а на макушке у странной собачки отсвечивает некая блестящая шапочка. Отсвечивает и не падает, хотя должна была свалиться еще при первом поклоне. Впрочем, дрессированные собачки и удивительные шапочки мало заинтересовали уставшего за день Змееныша. Он зевнул, потянулся и собрался было отойти в глубь комнаты...

Месяц распорол облако надвое, плеснув на лужайку и кусты пригоршни светящейся влаги, — и лазутчику удалось разглядеть, что за шапочка красовалась на голове у собачки.

Это была верхняя, теменная часть человеческого черепа!

Змееныша словно ветром отбросило от окна, дыхание перехватило, а когда лазутчик привычным усилием заставил сердце забиться ровно и вернулся на прежнее место — перед окном уже никого не было.

Только кто-то из прислуги — видимо, только что подошедшей — зажигал матовые фонари в беседке.

Померещилось, что ли?!

В спину пахнуло холодом, и волосы Змееныша встали дыбом. Мгновенно обернувшись, он увидел, как чья-то тень отшагнула в сторону от потрясающей кровати; остановилась, почти невидимая, резче проступило старушечье лицо, ехидные морщинки у глаз, поджатый рот... корявые пальцы, сжимающие трубку из одеревеневшего корня ма-линь...

— Бабушка? — прошептал Змееныш, падая на колени.

И впрямь.

***

Не плоть, не тень, не мгла, не туман, ветром кружится, до костей пробирает, холодом веет, леденит душу. Мрачно вокруг, страшно вокруг. Сразу померк и чуть теплится яркий светильник перед дщицей покойного, жертвенные свитки по стене мечутся, флаг погребальный трепещет, усопшего душу сокрыв.

***

Перед тем как исчезнуть, призрак погрозил Змеенышу трубкой, и по щеке бабки Цай медленно сползла почти неразличимая слеза.

7

На лестнице послышались шаги.

Легкая поступь, воздушная, но, вне всяких сомнений, — человеческая.

Змееныш еле успел перевести дух, когда дверь без скрипа отворилась, и в комнату впорхнула Святая Сестрица собственной персоной.

Змееныш ожидал кого угодно: в первую голову преподобного Баня, во вторую — вертлявую служа-ночку; но явления, госпожи он не предполагал.

Святая Сестрица уже переоделась с дороги. Сейчас на ней была газовая светло-коричневая кофта с креповой каймой вокруг ворота и юбка из лощеного шелка, из-под которой выглядывали атласные туфельки. Прическу же украшали серебряная с чернью сетка и перья зимородка — а выглядела госпожа по крайней мере лет на десять моложе.

Последнее мало удивило Змееныша — он-то выглядел моложе по меньшей мере вдвое с хвостом по отношению к своему истинному возрасту.

В руке госпожа держала богато изукрашенный цин.

Пройдясь по комнате, Святая Сестрица уселась за низкий, отделанный мрамором столик и, не говоря ни слова, стала глядеть на лазутчика поверх бронзовой курильницы.

— Позволено ли мне будет спросить, — после явления призрака голос плохо слушался лазутчика, и звук вышел сиплым, — когда явится мой наставник?

Зажурчал, потек, наполнил комнату тихий смех.

Госпоже было весело.

— Наставник? — игриво переспросила она. — А в чем же он тебя наставляет, мой милый инок?

— В Учении, — со всей возможной твердостью ответил Змееныш. — В Учении и... во многом другом.

— Но ведь не подобает в постижении Учения, а также «многого другого» пренебрегать и прочими способами раскрытия сокровенной сути? — мурлыкнула Святая Сестрица, беря звучный аккорд на своем цине. — Хочешь, я спою тебе сутру? Священную сутру как раз для таких милых иноков, как ты? И запела, умело аккомпанируя себе:

Детина, прямо скажем, лучший сорт: То в обращенье мягок он, то тверд; То мается-шатается, как пьяный, А то застынет вроде истукана. Ютится он в Обители-у-Чресел, Два сына всюду неразлучны с ним, Проворен и отзывчив, бодр и весел, Красотками он ревностно любим.

Нельзя сказать, чтобы Змееныш Цай не слышал этой сутры раньше. Ее не раз певали девицы во многих чертогах луны и дыма, прежде чем приступить к ублажению гостя — то есть к игре с тем самым замечательным детиной, о котором шла речь в песенке.

Но здесь и, главное, — от кого!..

— Ну как, нравится тебе моя сутра? — Святая Сестрица порывисто встала, оставив цин на столике, и подошла к лазутчику. — Это еще что, милый мой монашек! Мы с тобой сейчас познаем Учение, что называется, трижды со всех сторон! Ах, как долго я томилась, как долго ждала, о юный инок!.. Ты не можешь представить себе, у тебя не хватит воображения... и что бы ни говорил старший братец Ян — эта ночь моя!

Змееныш отшатнулся — ему показалось, что сквозь аромат притираний и благовоний вдруг осязаемо потянуло мертвечиной.

Кровать разделила лазутчика и госпожу.

Святая Сестрица расхохоталась; Змееныша покоробило от этого смеха.

— А если я возьму ивовый прут? — непонятно спросила она, обращаясь к напрягшемуся лазутчику. — Если я возьму ивовый прут и сделаю из него фигурку мужчины?!

И в руке Святой Сестрицы невесть откуда появился желтый ивовый прут, через мгновение превратившийся в крохотное подобие Змееныша.

— Я свяжу ему члены сорока девятью шелковыми нитями, я покрою ему глаза лоскутом кровавого шелка... сердце наполню полынью, руки проткну иглами, ноги склею смолой...

Змееныш почувствовал, как тело отказывается ему служить — впервые за всю жизнь.

Нет — во второй раз; первый был во время приступа, чуть не отправившего его на тот свет, после которого лазутчик принялся «сбрасывать кожу».

— Я напишу киноварью заветный знак и прикажу: с полынью* [Полынь и любовь по-китайски звучит одинаково — «ай».] в сердце обрати на меня свою любовь, с иглами в руках не шевели даже пальцем во вред мне, со склеенными ногами не ходи куда не надо, с завязанными глазами не смотри по сторонам...

И когда Святая Сестрица, смеясь, подошла к лазутчику — Змееныш не смог двинуться с места.

Неукротимое желание охватило его, плоть восстала, набухла, требуя немедленного удовлетворения; сладко заныло в паху, и чей-то голос забубнил прямо в уши, хихикая и сопя:

***

Уточка и селезень сплели шеи — на воде резвятся. Феникс прильнул к подруге — в цветах порхают. Парами свиваясь, ветви ликуют, шелестят неугомонно. Алые губы жаждут поцелуя, румяные ланиты томятся без горячего лобзанья. Взметнулись высоко чулки из шелка, вмиг над плечами возлюбленного взошли два серпика луны. Упали золотые шпильки, и изголовье темной тучей волосы обволокли...

***

Хламида сползла с Цая, горячее тело прижалось к нему, обволокло, повлекло к ложу — а в ушах все смеялся чужой, навязчивый голос, повизгивал зверем в течке:

***

Любовники клянутся друг другу в вечной страсти, ведут игру на тысячи ладов. Стыдится тучка, и робеет дождик. Все хитрее выдумки, искуснее затеи. Кружась, щебечет иволга, не умолкая. Страстно вздымается талия-ива, жаром пылают вишни-уста. Колышется волнами нежная грудь, и капли желанной росы устремляются к самому сердцу пиона...