А в мозгу Змееныша еще мелькали «восемнадцать рук».

«Орел впивается в горло», «монах забрасывает котомку за плечо», «стрелять из лука и высовываться из-под навеса», «дракон рушится с неба», «монах звонит в колокол, вдевает в иголку золотую нить и укладывает стропила»...

Каждая рука заканчивалась гибелью воображаемого врага.

Не победой, нет!

Смерть отграничивала «впивающегося в горло орла» от «монаха с котомкой», и их обоих — от «стрелка из лука» или от «монаха, открывающего ворота обеими руками», которым все и заканчивалось.

Воображаемый враг никогда не был повержен; он был убит и только убит.

— Вот это и есть подлинная слава Шаолиня, — вполголоса заметил преподобный Бань. — Это и только это. А все остальное... — И почти без перерыва спросил: — Когда ты еще не принял монашества — как обходились с тобой иноки в обители?

— Ну... — Змееныш замялся. Скрытый смысл вопроса был ему неясен.

— Старшие братья учили меня жизни, — наконец нашелся он.

— Учили жизни? Ты служил в армии? — удивленно нахмурился преподобный Бань. — Когда? Где?

И Змееныш проклял свой язык.

А когда начал отговариваться двоюродным братом, пехотинцем гарнизона, то монах из тайной службы уже потерял к этой теме всяческий интерес.

Лазутчик жизни стоял на корме и думал, что еще совсем недавно, когда сердце не примешивалось к выполнению задания, он ни за что не допустил бы такого промаха.

2

Впереди показалась очередная пристань.

Помощники лодочника уперлись шестами в дно, дружно крякнули, лодочник налег на руль — и судно двинулось к причалу. Когда лодка уже мостилась боком к бревенчатому, окованному металлом краю пристани, а старший помощник набрасывал на столбики кольца пеньковых канатов, Змееныша удивило поведение наставника.

Преподобный Бань, нимало не интересуясь близостью берега, глядел вдоль левого борта, туда, где ответвлялся от основного русла извилистый рукав...

Оттуда, с севера на юго-восток, под косым треугольным парусом шла чужая джонка. В общем-то, ничего особо примечательного здесь не наблюдалось; разве что джонка двигалась излишне резво, да из-под крытого дранкой навеса в середине судна доносились хриплое пение и редкие бессвязные выкрики.

Змееныш прислушался.

Расцвету государства И паденью — Всему своя Приходит череда, —

донеслось до лазутчика.

И минуту спустя:

Империи позор И пораженье Чем объяснить Сумели б мы тогда?!

Преподобный Бань молчал и следил за гулящей джонкой.

Наконец певец выбрался на палубу, явив себя целиком: нестарый еще мужчина, одетый по последней столичной моде. Высокая шапка из черного флера красовалась на его голове, тело покрывал халат из ярко-красной шерстяной ткани, с квадратами на груди и спине, вытканными стилем «доуню». Пояс, шириной не меньше чем в четыре пальца, украшали пластинки цзиньшанского белого нефрита, покрытые тончайшей резьбой. Обут же певец был в черные сапоги на узком каблуке, рядом с пряжкой пояса свисал золотой замок в форме рыбы, а шапку украшали хвосты соболя и крылышки цикады.

— Чем объяснить сумели б мы тогда?! — еще раз возопил изрядно подвыпивший пассажир и вдребезги разнес о палубу крутобокую чашку — только брызнули во все стороны черепки, отливавшие молочной белизной.

Лазутчику жизни не надо было объяснять, что он видит перед собой одного из высших столичных чиновников. Квадраты в стиле «доуню» с изображением драконообразной коровы украшали одежду тех, кто отмечен был Сыном Неба за особые заслуги; замок в форме рыбы символизировал сохранение государственной тайны — сановник, носящий подобное украшение, был немым и недремлющим, как рыба. О цикаде и соболе даже говорить не приходилось — такое позволяла себе только аристократия.

И неважно было, что халат сановника заляпан жиром и залит вином, что рыбий замок погнут, а соболиные хвосты на шапке истрепались.

Важно было то, что джонка его спешила с севера на юг.

Да и сам именитый певец, вне всяких сомнений, заметил лодку, на которой сидели Змееныш и преподобный Бань. Махнув своему лодочнику, сановник другой рукой указал на пристань — и джонка с навесом двинулась наискось течения. Но причаливать к пристани судно почему-то не стало. Ловко прилепившись к первой лодке, прямо вплотную к левому борту, помощники швырнули четыре бронзовых крюка — и оба судна на некоторое время стали одним целым.

— Эй, наставник! — заорал певец, обращаясь к монаху из тайной службы. — Вина выпьете?

Обращение само по себе было достаточно грубым, лаже если не предполагать в столичном чине наличия особой вежливости к нижестоящим. И Змееныш, что называется, поставил ушки торчком, когда преподобный Бань неторопливо ответствовал:

— И вина выпью, и от мяса не откажусь! Примите скромного инока под своим навесом!

После чего перепрыгнул на борт джонки сановника.

От лазутчика жизни не укрылось, что лодочники обеих джонок уже собрались на причале, и тот, который вез сановника, взахлеб рассказывает что-то своему собрату по ремеслу.

Экипаж новоприбывшей джонки весь, как на подбор, состоял из людей кряжистых, тяжкоруких, с тусклым невыразительным взглядом, какой бывает только у тех любимцев судьбы, кто смотрел смерти глаза в глаза.

Опять же: странные слова, какими только что обменялись певец и монах, слишком уж напоминали Змеенышу уговорные фразы, заранее приготовленные для неожиданных встреч.

Змееныш Цай растянулся на корме — счастье экое привалило, наставник мучить перестал! — и зажмурился.

Ему все меньше и меньше хотелось в Столицу.

***

...Не поднимая ресниц, лазутчик ощутил рядом с собой присутствие двоих людей. От одного пахло табаком и прелым мехом — лодочник с трубкой и в кацавейке; от другого неуловимо тянуло сухими пряностями и, как ни странно, вином — преподобный Бань вернулся с чужой джонки.

Лодку слегка качнуло.

Видимо, крючья были отцеплены, и развеселый певец отправился дальше, с севера на юг.

— Вы, наставник, это... — бухтел лодочник, ежеминутно откашливаясь. — Вы, значит... не надо вам больше плыть. Мы с парнями правым рукавом пойдем, до Ханьских Пустошей, а там груз примем и обратно потащимся! Чего вам крюка давать?! Здесь если берегом — и десяти ли не будет, а там уже почтовая станция... договоритесь с кем-нибудь, наставник, подсядете в повозку и двинетесь себе ни шатко ни валко! Три поста минуете, возьмете от дороги Цветущих Холмов правее — и как раз пригороды Бэйцзина!

Лодочник помолчал и добавил глухо:

— Храни вас Будда, наставник... вас и мальчишку вашего.

И все время, пока преподобный Бань и Змееныш спускались на пристань и шли к зарослям ивняка, за которыми начиналась тропа, ведущая к почтовой станции, — все это время лодочник смотрел им вслед и кусал черенок своей трубки.

Он не видел, как, углубившись в ивняк, преподобный Бань приказал Змеенышу остановиться и начал рыться в своей котомке.

Достал сверток.

Содрал с себя оранжевую кашью.

Погладил ладонью бритую макушку и натянул на голое тело такую же черную хламиду, в какой до сих пор щеголял Змееныш.

После вынул мешочек с тесемками и извлек оттуда две гуады — именные бирки обители, где указывалось время принятия иноком монашества, имя последнего и место расположения монастыря.

Одним глазком Змееныш сумел заглянуть в написанное на гуадах — ни о каком Шаолине там речь и не шла, а сообщалось о Храме Полдневной Бирюзы в уезде Шаньду.

Невольно лазутчик скосился на руки наставника. Те глубоко утонули в широченных рукавах — и все-таки, стоило предательским клеймам хоть на минуту обнажиться, и никакая гуада не смогла бы никого переубедить!

— Вот так-то, инок, — невесело бросил Бань. — Пошли, что ли...

И больше не сказал ни слова до самой почтовой станции.

3

Рядом со станцией, непривычно пустынной и безлюдной, возвышался двухъярусный павильон.

Над входом в него красовалась вывеска:

«Совместная радость».

А чуть ниже на кипарисовой доске меленькими иероглифами, красными, как кровь:

«Охранное ведомство Ши Гань-дана».

На крылечке павильона сидел могучий старик в бумажном халате и пил просяное пиво. Годы ничего не смогли поделать с упрямцем — именно о таких мужах говорилось в древности:

«Двигаются, как водяной вал, покоятся, как горная вершина, падают, как сорока, стоят, как петух; мчатся, как ветер, валятся, как железо, защищаются, как девственница, нападают, как свирепый тигр!»

Длинные волосы старика были завязаны в два белых пучочка, поперек щеки красовался извилистый шрам, уходящий к самому горлу, жилы на шее вздувались синими червями — а на мрачном лице не было ни одного из сорока трех признаков благожелательности.

За складчатым кушаком у грозного старца торчала сабля без ножен — та короткая сабелька, которую еще прозывают «костяной саблей» и которая с головой выдает принадлежность ее владельца не к коренным ханьцам* [Ханьцы — коренные китайцы; И — малая народность.], а к народности И. Поговаривали, что мужчины И спят с саблей чаще, чем с женой. В их селениях лучшие бойцы развлекались следующим образом: подбросив в воздух палочку, рубили ее пополам и не давали обломкам упасть на землю — подбивали клинком, как дети подбивают цурку. После чего пополам рубился каждый обломок; и так далее. Победитель превращал бедную палочку в груду щепок, прежде чем хоть одна из них касалась земли, — и все селение гордилось героем.

Лучшие из лучших проделывали то же самое — но с сидящим у них на шее приятелем, играющим на свирели.

На приветствие монахов старик ответил весьма своеобразным способом: выплеснул на пробегавшую мимо курицу пивную гущу и налил себе добавки из стоящего под рукой жбана.

Змееныш отметил, что бока жбана и глазки старика блестят одинаково негостеприимно.

— Безвестные иноки видят перед собой достойнейшего Ши Гань-дана, чье звонкое имя прославлено среди телохранителей Поднебесной? — как ни в чем не бывало осведомился преподобный Бань, еще раз низко кланяясь и складывая ладони перед грудью.

Мокрая курица с оглушительным кудахтаньем унеслась прочь, а старик хрипло откашлялся, что с равным успехом можно было считать согласием или отрицанием.

— Могут ли безвестные иноки надеяться, что достойнейший Ши Гань-дан поможет им пристать к проезжающим мимо путникам и без помех добраться до Бэйцзина?

Поколебать спокойствие Баня было трудно.

Хотя Змееныш понимал, что старик близок к этому.

Ши Гань-дан в три глотка выхлебал свое пиво, скорбно заглянул внутрь жбана и, грузно поднявшись, удалился в павильон.

Монах из тайной службы бестрепетно последовал за ним.

А Змееныш уселся прямо на землю, скинул с плеча котомку и стал ждать.

Когда-то ему довелось около полугода прослужить уборщиком в охранном ведомстве на побережье, и он неплохо изучил нравы и обычаи охранников. В подобных павильонах, что строились близ любой мало-мальски значительной почтовой станции, оседали те мастера кулака и оружия, которые по разным причинам не открыли собственную школу, не имели близких родственников, чтобы превратить свое искусство в семейное достояние, и не были расположены к тому, чтобы сделаться бродячим учителем. Продавая за плату — и немалую! — свои услуги, они нанимались к богатым купцам или странникам, не жалующимся на достаток, но желавшим сберечь в неприкосновенности собственную шкуру и имущество. Даже жаргон у охранников был особый, чем-то напоминающий хитрые словечки лесных братков: товар звался коротко и емко — «бяо», сам охранник носил прозвище «бяо-ши», купеческая повозка — «бяо-чэ»... Ну а если отданный под охрану товар все-таки оказывался разграблен, то это называлось «кинуть бяо».

Злые языки утверждали, что «кидались» доблестные охранники в основном по предварительному сговору с бандитами. Иначе чем объяснить то, что разбойное нападение на товар или путника под охраной бяо-ши мгновенно вместо намечавшейся резни превращалось в переговоры? И лихой удалец, как правило, находил общий язык с наемным телохранителем.

А если не находил — чаще всего дело ограничивалось поединком, причем не до смертельного исхода, и победитель диктовал побежденному свои условия.

Грабители побеждали редко — что способствовало разрастанию сети охранных ведомств.

Короче, в прилепившемся к почтовой станции «Охранном ведомстве Ши Гань-дана» не было ничего удивительного.

Зато много непонятного крылось в странном безлюдье, охватившем почтовую станцию всего в трех-четырех этапах от Северной Столицы... И из молодцов-охранников тоже не наблюдалось никого, если не считать грубого старичину в бумажном халате.

***

Хриплый раскатистый хохот, раздавшийся в павильоне, вывел Змееныша из состояния задумчивости.

— Ты, бритоголовый, хочешь наняться ко мне?! — Рев старика мог напугать кого угодно; увы, сейчас поблизости не было пугливых. — Бездельник с гладкой макушкой, годный только на то, чтобы клянчить милостыню и бубнить сутры, смеет предлагать мне, Ши Гань-дану, взять его на временную работу?! Да еще и послать с ближайшими путниками на Бэйцзин в качестве бяо-ши! О Небо, да меня засмеют первые же грабители, которые вздумают прогуляться по дороге Цветущих Холмов! Держи-ка лучше плошку с остатками вчерашних маньтоу и заткни едой свой глупый рот!

Когда преподобный Бань вновь показался на крыльце, в руках монаха действительно была плошка с зачерствевшими маньтоу — и плошку эту он походя сунул Змеенышу.

— Благодарю тебя, о благороднейший Ши Гань-дан! — трижды поклонился монах вышедшему следом старику. — Щедрость твоя велика, а поведение воистину достойно твоего славного имени! По моему непросвещенному мнению, Ши Гань-дан означает «сплав камня и дерзости»? Или проказница-память вновь подвела ничтожного инока, годного только клянчить подаяние?

Змееныш и не подозревал, что его преподобный наставник, бодисатва из канцелярии Чжан Во, тоже разбирается в жаргоне бяо-ши; но не знал этого и престарелый Ши Гань-дан.

Он осекся, лицо старика налилось дурной кровью, и не успел Змееныш откусить хоть кусок от дареных маньтоу, как старик уже сжимал в своей лапище бамбуковую жердь от стропил.

Приличная такая палка, локтя полтора в длину и почти с указательный палец в поперечнике.

Если огреть по хребту... все шло к тому, что «Совместная радость» выходила отнюдь не радостью и уж никак не совместной.

Почему-то перед глазами Змееныша встала картина утренней медитации в обители; только вместо наставников с палками расхаживали четверо совершенно одинаковых Ши Гань-данов, а из медитирующих монахов сидел один преподобный Бань. Ши Гань-даны по очереди лупили монаха из тайной службы по плечам, а тот кланялся и благодарил за заботу о его личности.

Что-то в видении было не правдоподобным, но Змееныш не успел выяснить, что именно.

— Ненавижу святош! — разом рявкнули все Щи Гань-даны; и картина исчезла, остались лишь Бань и старик с палкой в руке.

Кулак седого бяо-ши сжался, дико белея массивными костяшками, послышался хруст, треск — и когда Ши Гань-дан разжал пальцы, всем стало видно, что бамбук от его хватки оказался раздавлен, встопорщившись полосками-иглами.

— Повторишь — возьму на работу, — только и сказал старик, ухмыляясь. — Эх, запакостили Поднебесную...

И не договорил.