Ворочались тени в нефах. Отблески свечей толкались в зеркальце на алтаре. Бубнила невнятицу дама в черном. «Cantus firmus», «ведущий голос», идя в противоестественном направлении, звучал чуждо, туманя сознание. Вместо парения тема обретала вязкость, тянула к земле, ниже, ниже, в сырую, пронизанную корнями глубину, обрастая искаженными вскриками других голосов. Горбился молодой барон, опустив ладонь на рукоять меча. Сквозняк прошелся между собравшимися в часовне. Стылый, кладбищенский вздох. «Капризная госпожа» отдавалась музыке, словно девственница – сатане. Бормотание Черной Женщины взметнулось выше, затрепетало под сводами часовни. Алтарь дохнул в ответ струйками пара, сперва сизого, но быстро налившегося тьмой. От облака исходил явственный жар; там, внутри, билось, ища выхода, незримое пламя. Странным образом этот адский огонь заморозил тело лютниста: Петер лишь чудом продолжал играть. Кисти рук превратились в ледышки. Дернись невпопад – отломятся, упадут на плиты, брызнут сотней острых осколков…

Лютня надрывалась из последних сил. Призыв дамы в черном, казалось, сделался оборотнем, превратился в волчий вой – так стая идет по следу подранка. Темное облако застывало фигурой, еще расплывчатой, неясной; окаменел Ганс Эрзнер, закрыв собой безучастного ребенка. Только барон Фридрих со скучающим видом взирал на действо, ковыряя пальцем в ухе: вокальные упражнения колдуньи не прошли для него даром. Наконец барон зевнул. Он жаждал чудес и откровений, леденящих душу зрелищ и инфернальных картин, а больше – удачи, славы и могущества для себя лично. Пока что наблюдался откровенный балаган. Таких облаков мрака вам любой шарлатан за марку серебром целое небо нагонит…

С финальным аккордом мрак распался лоскутьями, впитавшись в пол.

У алтаря стоял демон. На львиных лапах. Огромный, косматый, с багрово-лоснящейся кожей, под которой бугрились чудовищные мышцы. Клыкастая пасть дышала смрадом, дюжина рогов украшала и без того массивную голову, а на дне четырех глаз-воронок горели смоляные огни.

– Ты, что ли? – без приязни рыкнул гость из ада, глядя на Черную Женщину. – Еще не окочурилась, сучара?

– Поговори мне! – в тоне ведьмы сверкнули нотки базарной склочницы. – Я тебя, тварь, переживу!

Демон мрачно буркнул:

– Хвалилася кума…

Фридрих фон Хорнберг почесал в затылке, сняв берет. И решил, что пора наконец выйти на сцену главному действующему лицу. Ему, то есть. Молодой барон подбоченился, выступая вперед:

– Явись и служи, мятежный дух!

Мятежный дух покосился на крикуна левой парой глаз.

– Уже явился, дурында! Зенки протри…

– Явился, так работай! – шикнула на хама ведьма. – Знаешь, зачем звали?

– Чего там знать… Срок-то хоть какой?

– Пять дюжин.

– Обычных?

– Шиш тебе! Чертовых.

– А не облезете?!

– Закрой пасть! Твое дело – исполнять. Скажи спасибо, что не век вытребовали!

– Спасибо им… – демон почесал когтями подмышкой. – Хрена им… С редькой. Куда подселять будете?

Колдунья кивнула в сторону алтаря. Четырехглаз подслеповато сощурился всеми очами.

– В руку? Не пойдет: она уже траченая. Дохлая. Разве что на крови отпустить? Если надо, могу этому горлопану откусить…

Монстр двинулся к барону, но вмешалась Черная Женщина:

– Какую руку, идиот! Рядом!

– Это ты кобелю будешь командовать: рядом, мол… В зеркало, что ли? Так бы сразу и сказала. Разгавкались тут…

– С тобой, собака, не гавкает, а говорит и повелевает твой господин! – надувшись спесью, возвестил барон Фридрих, чувствуя, что о нем несправедливо подзабыли. Увы, демон пропустил реплику мимо ушей.

– Ладно, куда от вас денешься, – тяжко вздохнул он. В воздухе явственно запахло гарью. – Жертву приготовили?

– А то как же! – осклабилась колдунья.

– Этот шмендрик? – демон в упор уставился на Сьлядека, будто только сейчас заметил его. – Маловато будет. Ишь, тощий! На такой срок…

– Не этот! Лютнист еще нужен!

– Может, толстяка? – демон с надеждой покосился на барона, скучавшего в горделивой позе.

– Вон, парочка. Жри и полезай в зеркало.

Демон угрюмо перевел взгляд в угол, где ждали старик с внуком. Долго смотрел. Очень долго. Протер лапами второй и третий глаз. Подумал и протер первый.

– Зуб даю! Зуб Ваала! Ганс, ты?!

– Калаор?!

– Дружище! Сколько лет…

– Избавь нас от сантиментов! – терпение у колдуньи лопнуло. – Жри и отправляйся служить!

– Да ты вообще соображаешь, Чернуха, кого притащила?! Это ж мой дружок Ганс! Мы ж с ним в одном бараке! Молоко из одного кубка! Он меня в Кущах от смерти спас! Да я скорее тебя, блудню, порву…

– Порвешь?! Меня?! – зашипела ведьма в ответ, скалясь не хуже адского исчадия. Неизвестно, кто в этот момент выглядел страшнее. – Договор! Нарушишь Договор, вечняк схлопочешь! Понял, ублюдок? Приступай!

Увлекшись скандалом, оба не заметили, что к ним подошел сухорукий мальчишка. Возможно, это видел барон, но не придал никакого значения. Ведь не бежит щенок? Напротив, сам к алтарю лезет…

Харя четырехглаза треснула жутковатой ухмылкой.

– Договор? А зачем мне его нарушать? Вызов-то – не именной! Кто заказчик, кто жертва? А? Забыла помянуть, дрянь?! Договор я исполню, в лучшем виде…

Под вуалью не было видно, но сейчас Черная Женщина Оденвальда побледнела впервые в жизни. Отступив на шаг, вскинула руки:

– Нарьяп с'уруган, Аш'Морид Калаор хьо…

Мальчишка протянул руку. Сухая, больная рука ребенка легко прорвала накидку и платье на спине ведьмы. Вошла глубже. Сжались пальцы: так берут палку. «Хребет! Боже, это ее хребет!» – с запоздалым ужасом понял Сьлядек. Ведьма осеклась, истошно заверещала. С прежним, невыразительным лицом внук Ганса Эрзнера потряс кулаком: словно крысу держал.

Скрипучий хруст.

Крик смолк.

Сухой рукой мальчишка поднял обмякший труп. Повернул лицом к себе, испытующе заглянул в стеклянные глаза колдуньи. Равнодушно отбросил прочь. Другой рукой, здоровой, взял с алтаря зеркало.

– Аш'Морид Калаор! – сухим, наждачным голосом сказал ребенок. – Сотх ум-карх! Саддах Н'ё!

– Думаешь, у меня выйдет? – с надеждой спросил демон.

Малыш кивнул.

Когда Калаор вцепился в барона Фридриха, Петер Сьлядек наконец потерял сознание.

Очнулся Петер в Укермарке, в доме Эрзнера. Как он попал сюда, как Ганс вывел (вынес?!) его из замка, минуя стражу, – этого лютнист не помнил. А старик помалкивал, отпаивая гостя молоком. Лишь когда бродяга, набравшись сил, решил идти дальше, Ганс обратился с просьбой: сыграй, мол, напоследок детскую песенку о Крысолове. Дескать, матушка давным-давно певала. Внук слушать песню не стал. Ушел на околицу: гулять.

Оставляя Укермарк, Сьлядек долго искал глазами мальчишку: хотел проститься.

Нет, не нашел.

* * *

Четырнадцать лет спустя Петер Сьлядек окажется в Куэнсе, в самый разгар громкого процесса над доктором Эухенио Торальбой. Бывший слуга кардинала Содерини, знаток медицины и философии, а ныне – обвиняемый в ереси и сношении с врагом рода человеческого, Торальба утверждал, что у него в подчинении обретается некий Зекиэль, «темный ангел из разряда добрых духов». Дух сей помогал доктору исключительно в делах богоугодных, как то: являлся в виде белокурого юноши, одетого в наряды телесного цвета, дарил шесть дукатов еженедельно, открывал тайны снадобий, склонял к благочестию, извещал о скорой смерти близких и друзей, возил в Рим по воздуху верхом на трости, а также помог изгнать блудника-мертвеца, донимавшего по ночам благородную донью Розалес.

Вскоре после того, как кардинал Вольтерры и великий приор ордена Св. Иоанна попросили доктора уступить им на время своего демона, а доктор отказал, – Торальбу арестовали по доносу и подвергли пытке.

Процесс затянулся на три года. За опального врача хлопотали высокие лица, в том числе Эстебан Мерино, архиепископ Бари, и его высочество герцог Бехар. Им противостояли лица не менее высокопоставленные, например, дон Антонио, великий приор Кастилии, чей родной брат выступил с доносом и обвинением. Писцы изнемогали, скрипя перьями над томами этого дела. Создавалось впечатление, что инквизиторы пользуются доктором для выяснения взглядов «темного ангела» по любому вопросу. Однажды допросчики имели слабость спросить у Торальбы: что думает Зекиэль о личностях и учении Лютера Ересиарха и Эразма Гуманиста? Обвиняемый, ловко пользуясь невежеством судей, ответил, что таинственный дух осуждал обоих, с той разницей, что Лютера он полагал человеком дурным, а Эразма – умницей и ловкачом. Это различие, по словам духа, не мешало, однако, их общению и переписке по текущим делам.

В начале четвертого года со дня ареста Торальбы в Куэнсу, по личному приглашению Федерико Энрикеса, адмирала Кастилии, явился знаменитый Балтазар Эрзнер, «охотник за ведьмами». На счету Балтазара было больше оправдательных приговоров, нежели обвинительных, но даже Святой Трибунал не рисковал брать под сомнение выводы сего юноши, прозванного «Зерцалом Господа». Сухорукий, медлительный, с лицом малоподвижным и всегда чуть-чуть улыбающимся, он напоминал слабоумного, если бы не взгляд – пронзительный и беспощадный, словно копье.

В спорных случаях Балтазар Эрзнер клал обвиняемому на плечо свою больную руку – потом у человека надолго оставались следы пальцев, похожие на шрамы, – а другой рукой, здоровой, подносил к лицу арестанта зеркальце. Маленькое зеркальце в дешевой оправе из рога, с каким не расставался нигде и никогда. Заглянув в это зеркало, истинный колдун начинал кричать. Ведьмы сходили с ума, чернокнижники принимались каяться, рыдая. Дважды инквизиция поднимала вопрос о зеркальце, намекая на сомнительность методов Эрзнера, и дважды из Рима приходил недвусмысленный ответ: прекратить.

– Глупец, – скажет Балтазар, после того как доктор Торальба без труда вынесет испытание. – Твое тщеславие тебя погубит.

И, повернувшись к судьям:

– Честолюбцы не горят. Он хотел славы, он ее получил.

Весной этого же года доктора приговорят к отречению от ересей, тюремному заключению и временному санбенито, а также заставят подписать отказ от сношений с духами. Еще через шесть месяцев Торальба, подтвердив свое раскаяние, будет амнистирован, – вернувшись к должности личного врача адмирала Кастилии.

В жизни редко случаются счастливые финалы; это же – один из таких.

«Поразительный человек, – напишет позднее о Торальбе некий каноник с правом исповедовать женщин, автор нравоучительной мелодрамы „Отвращение к браку“. – Сознайся он еще на первых допросах во лжи с целью прослыть некромантом и стяжать всеобщее уважение к своей особе, – он вышел бы из тюрьмы инквизиции раньше чем через год. И вместо пыток или тягот заключения подвергся бы только легкой епитимье, поддержан могущественными покровителями. Дивный пример глупостей, на какие человек способен решиться, если сильнейшее желание привлечь к себе внимание публики делает его нечувствительным к печальным последствиям суетности. Впрочем, гордец добился желаемого, будучи упомянут в поэме Луиса Сапаты „Знаменитый Карл“, а также в некоей пародии, гнусным образом высмеивающей благородство истинно рыцарских романов, автором коей явился однорукий калека-наемник, обуян корыстной целью: заработать деньги на содержание семьи…»

Нет, этого Петер Сьлядек не застанет.

Покидая Куэнсу, он столкнется на улице с юношей-сухоручкой. Случай? судьба?! – кто знает… Железные пальцы тисками сожмут плечо лютниста, и у самых глаз Петера сверкнет зеркальце.

– Играешь жизнь задом наперед? – спросит охотник за ведьмами.

– По сей день ловишь крыс? – спросит в ответ бродяга.

Сьлядек никому не скажет, что видел там, в глубине отражения.

Возможно, самого себя.

Возможно, нет.

Но очевидцы подтвердят, что лютнист оставит Куэнсу, улыбаясь. Врут, должно быть. Очевидцы, они всегда врут. С чего бродяге радоваться? С новой дороги?!

Проклятье

Седой колдун, мудрец, знаток проклятий странных, Мне говорил: "Ты наш! Отмеченный клеймом, Ты невредим пройдешь меж чудищ безымянных И голову вовек не склонишь под ярмо Насмешницы-судьбы, чей герб – ухмылка будней На фоне кирпичей, щербатых и нагих. Стальные на пути ты стопчешь сапоги, Изменника простишь, любимую забудешь, На троны возведешь, низвергнешь в бездну горя, Надеждой одаришь, отняв последний грош, Напомнишь тем, кто жив, что счастье – это ложь, Усталость – это смерть, а горы – просто горы, Безумен, одинок, днем слеп, во мраке зрячий, Восторженной толпой растерзан на куски, Ты дашь им яд в вине. И белые виски, И отрешенный взор, и вой в ночи собачий, И песня вдалеке, и демоны дороги, Чей зов опасен всем, а проклятым – вдвойне, Тебя найдут в любой забытой стороне, Толкнув ладонью в грудь, огнем ударив в ноги, Покой забрав, взамен дав счастье и беду!" И я кивал: «О да! Я проклят! Я иду…»

Аз воздам

"Пребывая в сей глухомани, откуда уж и не чаял вырваться без ущерба душевному здоровью, услышал я от местных жителей престранную историю. Дескать, имеется в Лелюшьих горах, в местах отдаленных и труднодоступных, некое селение, где неизменно проживают один-два, а временами и больше селян, испытывающих от соотечественников великий почет и уважение, ничем не объясняемое. Ибо ни знатностью рода, ни властью, ни иными заслугами и добродетелями эти счастливцы не обладают.

Спросив же о причинах и услышав ответ, долго дивился я чудным суевериям здешних горцев, не пивших из ключа просвещения…"

Из личной переписки: «Барон Карл Фридрих Иеронимус фон Мюнхгаузен-ауф-Боденвердер – Рудольфу-Эриху Распе и Готфриду-Августу Бюргеру»

Воздастся по вере,

В молитве и в блуде.

Пускай мы не звери,

Но разве мы люди?

Вы – были.

Мы – будем.

Вы – стены и будни.

Мы – праздник и двери.

Ниру Бобовай

Куцая и бестолковая, как щенок дворняжки, ярмарка валялась на лугу кверху брюхом. Вымаливала ласку: «Кто почешет?!» Чесали все, кому не лень. Деньги здесь были не в почете, из монет обычно вязали мониста, для девичьей красы, а посему меняли больше товар на товар. Холст на веревки, вервие на овчину, косматые шкуры на лемехи, соху на серпы, жатки на сыр, сыр катался в масле, а масло после долгого торга оборачивалось сальной горкой свечей и двумя поясами в придачу. Били по рукам, спорили до хрипоты, бранились всласть, с остервенением, выпучив жабьи глаза. Ближе к реке цыган в малиновой, латаной-перелатаной рубахе и без штанов продавал кобылу мужичку-хитровану, надвинувшему картуз на самые брови. Нашла коса на камень! – ор стоял до небес. Кобыла, явно ворованная, причем совсем недавно, ибо сохранила здоровую упитанность, злобно показывала зубы. Даже когда не просили, скалилась, зараза.

Видать, глумилась над всеми подряд.

Петеру менять было нечего и не на что. Махнем тощее брюхо на косой взгляд? В этой глуши, зажатой между отрогами Поциновицы и хребтом Галатравы, как девку-перестариху зажимают у плетня хмельные и оттого неразборчивые парни, лютнист скитался третью неделю. Народ здесь обретался жадный и скучный. Песни слушал с серьезной озабоченностью, будто пни корчевал, музыки без слов, предпочтительно бранных, не признавал вовсе, полагая сие убожество никчемным сотрясением воздуха, а после любовных канцон хмыкал и шел прочь, сплевывая со значением. Сельские волынщики, гнусавые и нудные, как их инструменты (да и напевы, если честно…), намекали сопернику: «Искалечим! Пшел вон, однозимец!» На свадьбах много пили, ели в три горла. Взамен плясок и распевных здравиц стуча кулачищами в стол; в лучшем случае затевали спор, чей подарок дороже.