Статуя молчала. Ей уже много лет было не до обид. От мраморной скульптуры остался лишь торс, руки и ноги давным-давно откололись, превратясь в песок под жерновами времени, но широкие плечи и мышцы, достойные гиганта, выдавали в изваянии – мужчину. Воина, бойца. О том же свидетельствовали остатки шлема на изуродованной до неузнаваемости голове: сохранился левый нащечник, часть забрала, а высокий гребень остался практически целым, придавая статуе нечто петушиное.

Лицо у хозяина пещеры отсутствовало. Выбоины, трещины, обломок носа без ноздрей. Вместо рта – кривой раскол.

Молодой человек поймал себя на сочувствии. На миг показалось: такая же судьба ждет его самого в Вероне. Одиночество, замкнутость. Потерять лицо, подобно мраморному истукану, лицо, которое скульптор-жизнь тщательно воплощал своим резцом, – скучать без цели и смысла, год за годом, никому не нужный, всеми забытый…

– Я утром уйду, – Ахилл шагнул вперед, коленями упершись в алтарь. Сейчас он понимал, что камень, послуживший ему изголовьем, когда-то был алтарем, а пещера служила обиталищем местному божеству или гению здешних краев. – Прошу разделить с несчастным беглецом его скудный ужин.

Брызги вина упали на щебень и песок. Хотелось сказать: к ногам статуи. Но истукан потерял ноги задолго до рождения некоего Морацци-младшего. Краюха хлеба вскоре легла на алтарь, рядом с ломтем окорока. Умом Ахилл понимал, что совершает поступок, мало подобающий доброму христианину, что фра Джованни не одобрил бы такого поведения, сочтя его бесовским наваждением, – простите меня, святой отец, вы не бежали в ночь и обреченность, вы не теряли лица, зная, что лишены возможности отдать долг крови, что способны умереть, но умереть не менее стыдно, чем бежать, бежать, бежать, подчиняясь матушке и собственному уродству, вашим единственным собеседником, молчаливым попутчиком не была статуя с изъязвленными чертами…

Помедлите обращаться в Трибунал, фра Джованни!

Дайте слово адвокату! – пусть даже адвокату дьявола.

Вызывающе рассмеявшись, молодой человек отошел к противоположной стене. Закутался в плащ, опустился на землю рядом с центральной колонной. Впитывая тепло костра, он думал, как хорошо было бы заснуть и никогда не просыпаться. Через сто лет случайный прохожий зайдет в пещеру, найдет статую, алтарь, у входа – конский скелет, у дальней стены – костяк человека, и станет ломать голову: кто, зачем, откуда?! А если прохожий останется на ночлег, то я непременно явлюсь ему во сне. Начну стенать, заламывая руки, умолять отправиться в Венецию, передать моей матушке… ах да, матушки к тому времени уже не будет в живых…

– Глупости, – сказала статуя. – Только привидений мне тут не хватало. Утром ты уберешься отсюда ко всем чертям. Понял?

– Не надо ночью поминать чертей, – строго возразил Ахилл, прекрасно сознавая, что спит. Пламя костра раскачивалось в мягком ритме, напоминая гибких танцовщиц из Неаполя, пещеру насквозь пронизывал теплый, золотистый свет, пахнущий свежеиспеченной булкой, а коня у входа не оказалось вовсе. Конь благодушествовал в собственном, лошадином сне, где сочная трава, хрусталь родников и молодые кобылицы окружали бедное животное в изобилии, предлагая насладиться.

Статуя пожала плечами:

– Почему? Вы взяли бедных фавнов, назвали их чертями, а я теперь не имею права их поминать? Кто и помянет, если не я?

– Ладно. Поминай, – разрешил молодой человек.

– Как тебя зовут, дурачок?

– Ахилл Морацци-младший. А тебя?

– Ахилл? Хорошее имя…

Разглядеть статую не удавалось. Сквозь прежний торс с изуродованной головой, мешая взгляду, прорастал зыбкий силуэт: воин сидит на земле, скрестив ноги по-походному. Над гребнем шлема колышется жесткий султан, блестят бляхи панциря… Лица не было у обоих. Осыпь вместо людских черт у статуи; безглазая тьма у воина. Они существовали слитно, оставаясь порознь: камень и тень, статуя и силуэт. Но было ясно: исчезнут они – вместе.

– Зови меня Квиринус. Спасибо за хлеб и вино. Случись это раньше, я бы даровал тебе право просьбы. Тем более, что ты – человек войны, а значит, мой человек. Но сейчас… Впрочем, вы сами виноваты.

Ахилл кивнул, втайне недоумевая: о какой вине говорит Квиринус? От сна несло тухлой банальностью. Так начинаются сказки: дух местности в благодарность за подношенье предлагает доброму человеку… Хотя нет, Квиринус ясно сказал, что ничего предлагать не собирается. Ну и ладно.

– Странствуешь? Или бежишь?

– Бегу.

– От людей? От судьбы?

Статуя подумала и добавила тихо, совсем по-человечески:

– От себя?

– От себя не убежишь, – Ахилл решил ответить банальностью на банальность. Не вышло: ответ получился резким, болезненным. Так отдирают от раны присохшую повязку.

– Я слушаю тебя, человек войны. Говори.

– Человек войны? Это я – человек войны?!

Он не заговорил. Он закричал. И так, на крике, срывая горло, выплеснул всю горечь, с которой не расставался много лет. Горечь, отравившую жизнь, сжигающую сердце дотла, – вновь, заново, всякий раз, когда доводилось сталкиваться с жаркой волной, с чужим натиском не силы телесной, но душевной ярости. Это началось давно: сколько Ахилл себя помнил. Еще в детстве, будучи крепким, здоровым ребенком, он уступал сверстникам, стоило тем начать с криком вырывать из рук игрушку. Мать добивалась от него послушания одним-двумя подзатыльниками, сурово нахмурив при этом брови. Отец заставлял выполнять невыполнимое с легкостью – прикрикнув и замахнувшись на сына, можно было добиться нечеловеческой работоспособности. Отрабатывая до изнеможения броски, удары и выпады, Ахилл достигал совершенства в каждом движеньи, восхищая зрителей, но едва напротив оказывался не воображаемый, а живой, настоящий противник во плоти, – пусть даже в учебном бою! – как с молодым человеком происходило чудо изменения. Страшное, мерзкое чудо: змеиные кольца пассивности оплетали тело, волю, рассудок, вынуждая пятиться под чужим напором, сдаваться без сопротивления, еле удерживаясь от желания бросить оружие и кинуться прочь, вслепую, пока смерть не прервет дикое бегство.

– Я не трус! Я многажды доказывал себе: я не трус! Нырял с отвесных круч, прижигал тело каленым железом, разгуливал ночами по кладбищу Гирландайо! Но это выше меня… Матушка приказала мне бежать из Венеции, и я бежал, стоило ей озлиться и замахнуться веером. Проклятый Бертуччо будет главой школы – это он подстроил убийство отца, ибо тот отказался расширить Братство Сан-Джорджо, объединившись с испанскими «эскримеро» из Мадрида и Толедо! Я готов растерзать дядюшку голыми руками, но знаю: увидя огонь в его глазах, услышав боевой клич… Умереть? – сколько угодно! Но такая смерть лишь добавит славы мерзавцу Бертуччо, навсегда унизив мою семью. Отец пал от руки наемного убийцы, сын позволил без сопротивления покончить с собой…

– Павор, твоя работа? – спросила статуя, обращаясь не к Ахиллу, а куда-то себе за спину.

«Павор…» – и глухое, безумное, окончательно рехнувшееся эхо откликнулось изо всех углов шипением гадюки:

– Ужас-с-с-с…

Вслушиваясь в затихающие отголоски, Квиринус удовлетворенно качнул головой:

– Значит, не твоя. Уже легче. Выходит, ты, Паллор?

Молодой человек почувствовал, как бледнеет при одном упоминании этого имени: «Паллор». Знакомые ощущения навалились отовсюду, парализуя волю. За спиной статуи молодому человеку почудилась тень юноши, – вооруженного секирой, с лицом уличного паяца, сплошь измазанным свинцом белил.

– Палло-о-о-р? – эхо попробовало незнакомое имя на вкус и решительно возразило, прячась под алтарь от юноши с белым лицом. – Бледнос-с-с-сть…

– Хватит!

Квиринус слегка повысил голос, но этого оказалось достаточно, чтобы и чудной юноша, и сумасшедшее эхо сгинули без следа.

– Да, ты не трус. Это называется совсем иначе. Мой сын Паллор Бледный хорошо знает таких, как ты. Скажи, в словесном споре и в бою – одинаково ли ты уступаешь? Есть разница, или ее нет?

И вдруг, яростно качнувшись вперед, вперив в молодого человека глаза, которых у Квиринуса не было:

– Быстро! Не думай, не размышляй! Не сопротивляйся! Отвечай: да или нет?!

Жаркая волна захлестнула Ахилла. Но сейчас, во сне, слыша крик статуи, ему было легче удерживаться от подчинения. Он молчал, сцепив зубы, и, когда уже молчать стало невмоготу, Квиринус расхохотался. Если тьма может излучать удовольствие, то мрак, служивший хозяину пещеры лицом, был доволен:

– Да, я вижу. Так тебе легче. Так ты в силах держаться. Пусть недолго, но можешь. Накинься я на тебя с оружием, ты бы наверняка проснулся. Сбежал в явь. Хорошо, я попробую расплатиться за хлеб и вино. Но помни: твои предки, встречаясь с подобными мне, поступали мудро – падая на колени и закрывая голову краем плаща. Ибо тяжек для человека дар Квиринуса-Копьеносца, тяжек и удивителен. Готов ли ты? Если да, приблизься и надень мой шлем…

…Проснувшись на рассвете и собираясь в дорогу, Ахилл Морацци долго стоял перед статуей. Лучи солнца тайком заглядывали в пещеру: остатки колоннады, торс мраморного истукана, зачерствелая краюха на алтаре.

Вспомнить, чем кончился сон, молодой человек так и не смог.

Поутру скалы выглядели гораздо приветливей. Улыбались прожилками слюды, сгибались в поклонах, а вскоре совсем закончились. Курьез Фортуны: Ахилла угораздило проехать через единственный горный отрог, имевшийся в окрестностях. Осыпи щебня сменились равниной, по бокам зашумели лимонные рощи, перемежаемые дубравами, – изящные дамы под опекой мрачных телохранителей; солнце прыгнуло на круп лошади, ухватившись за плечи всадника, и принялось шутить с тенью. Сплющит, вытянет: жирный кентавр, тощая химера… Но самому Морацци было не до шуток. Он понимал, что взял круто к югу, и о Виченце можно забыть. Выехать к реке Адидже? – и подниматься по берегу на север, против течения, пока не достигнешь Вероны… Молодого человека одолевали сомнения. А когда дорога насмешливо раздвоилась, сомнения превратились в рой жалящих ос.

Однако Ахиллу повезло: на развилке ему явилось чудо. Как и полагается, чудом в сей идиллической пустыне оказалась босоногая девица. На плече, вместо аллегории в виде кувшина или ветви оливы, она несла деревянные вилы. Тоже, в сущности, аллегория, если уметь понимать.

– Доброе утро, прекрасная синьорина! Не подскажете, куда ведет эта дорога?

Знай Ахилл девичьи причуды хотя бы в половину от своего знания всяких ужасных «дритто фенденте» и «дритто тондо», он бы не ограничился кратким комплиментом, сразу переходя к сути вопроса. Конечно, расскажи такому, куда да откуда, – он и уедет. Одна радость: в спину посмотреть. И вообще: какая порядочная селянка, чудо, аллегория и подарок Господа в одном лице, сразу дает просимое?

Девица подбоченилась, стрельнув глазками:

– А зачем грозному синьору это знать? Грозный синьор – грабитель? Хочет отобрать последнее у мирных чигиттинцев? А если я не скажу, куда ведет эта дорога? Что тогда будет делать грозный синьор?!

Ахилл растерялся. Язык окаменел, прилип к гортани; румянец сбежал со щек. Удивленья не было: это случалось с ним часто, в самых обыденных ситуациях, стоило лишь наткнуться на сопротивление другого человека, – пусть шуточное, наигранное, как сейчас.

– Ну-ну, дружок! Полно бледнеть: это всего лишь слова…

Ахилл замотал головой, будто спасаясь от слепня. Голос лез в уши отовсюду: глухой, участливый и в то же время равнодушный, будто у говорившего давным-давно вместо рта был кривой разлом, поросший бородой лишайника.

– …слова, и ничего более. А теперь давай вывернем наизнанку…

В следующий миг поле обзора резко сузилось. Ахиллу почудилось, что на голову упал старинный шлем, понуждая смотреть через диковинное забрало: девица, развилка, и больше ничего вокруг. Вместе со странной узостью взгляда откуда-то явилось спокойствие. Жаркая волна, накатившись, разбилась о шлем, осталась вне его, медля обжечь. И румянец, вроде бы, вернулся, – только не видно его, румянца, под бронзовыми нащечниками…

Синьорина считает его разбойником? Отлично!

Ахилл расправил плечи, демонстративно выхватил из-за пояса дагу и крутнул ее в пальцах, да так, что сверкнувшее на клинке солнце расплескалось целым веером зайчиков.

Девица язвительно присвистнула.

Шагнула вперед:

– Ха! – и дага проворно улетела в траву, выбитая точным ударом вил. Морацци-старший в «Искусстве оружия» классифицировал бы его, как «фалсо манко ин-секст», отметив незаурядное проворство и верность руки.

Ну знаете! Если каждая прохожая будет так насмехаться над сыном покойного маэстро!.. Впрочем, чудное забрало, сужая обзор, взамен сосредотачивало внимание Ахилла на главном, понуждая действовать вместо пустых сетований. Уворачиваясь от контр-выпада бойкой синьорины, направленного точно в селезенку, Ахилл слетел с коня, рванулся вплотную, чудом спасся от тычка в колено… Секунд пять грозный синьор и поселянка боролись за обладание вилами. В конце концов правда восторжествовала: синьор остался с вилами, дважды получив в ухо маленьким, но жестким кулачком. Не шпагой же ее рубить, дикую кошку! Заплетя держаком вил ноги этой скандальной, невоспитанной, полной дурных манер девицы, Ахилл нарвался на ответную подсечку. Поскользнулся на росной траве: шлем-невидимка лишил равновесия, повел…

Упали оба.

– …Ох!.. Еще! еще!..

Что тут скажешь? Раз еще, значит, надо еще.

– Неплохо, сынок… только это уже не по моей части…

Часа через полтора Ахилл, мокрый и измученный, занялся самоедством. С чего это ему вздумалось выкобениваться, дагой на девицу махать? Впрочем, какая она теперь девица!.. – да и раньше-то не очень. Тоже хороша: ее с вилами хоть в гвардию зачисляй! И главное: падали на траву одетые, а оказались в кустах и голышом…

Вызвать муки совести удавалось с трудом.

Интересно, если на всех синьорин с дагой нападать…

– Ловко ты меня окрутил! Язычок у тебя, грозный синьор! И не только язычок, – амазонка подмигнула случайному любовнику. Поднялась на ноги, ничуть не стесняясь наготы; принялась ловко одеваться. Подобные приключения были ей явно не впервой.

«И когда мы успели раздеться? Может, солнце голову напекло?!»

– Дорога? Дорога-то куда ведет?

Наконец удалось разыскать штаны. Кстати, дага лежала рядом с поясом, а не на обочине, где бы ей валяться, выбитой вилами. Бежать! Бежать отсюда! Пока жара окончательно не повредила рассудок.

– Тебе в какую сторону, красавчик?

– Мне? В Верону…

– Направо езжай. Проедешь Чигитту, возьмешь еще правее. Дальше спросишь. Или задержишься?

Намек на продолжение приятного знакомства заставил Ахилла утроить скорость одевания. Любовь – цветок из розария услад, но вилы… дага!.. «фалсо манко ин-секст»!..

– Увы, прекрасная синьорина. Тороплюсь.

И – только пыль взвилась из-под копыт.

Чигитту всадник миновал до полудня, не задержавшись. Напротив, при виде первой же молодки, встреченной на окраине, дал коню шпоры, и тот припустил как бешеный. Лишь через пару часов Ахилл позволил себе привал в тенистой дубраве, где обнаружился свежий, но крайне запущенный родничок. Хлеб Морацци забыл в пещере, на алтаре Квиринуса, обедать пришлось куском сыра, запивая остатками вина из фляги. Убаюкивающе трещали цикады, журчал родник. Разомлевшего от жары и выпитого вина молодого человека начало клонить в сон. Сквозь дрему недавнее происшествие виделось иначе: вот он, Ахилл, отпускает девице игривые комплименты, поселянка двусмысленно отшучивается… Впрочем, хоть наяву, хоть во сне, а закончилось все совершенно одинаково.