Обнял Вацлава могучий баца, пастуший царь: а вот так, земляк. Как есть.

С Градека ветер обрывок песни в зубах тащит:

– Ой, Сторица! Живет, не старится, — И путь ей торится, И жизнь ей дарится! А там, где ложь-вина, Межа положена… 

Заметался взгляд несчастного отца. Пытается бедняга Хорт яблончанам в лица заглянуть, а люди отворачиваются. Словно каленым железом в них тычут: жарко, больно. Один дед Ладислав выдержал, не отвел глаз. Даром, что дряхлый от сквозняков качается. Кремень-старик; вздохнул только. И бондариху пальцем поманил:

– Что, Катаржина?? Про роженых Сторцев рассказала, а про робленых – забыла?!

– Да кто ж помыслить мог?! Своей волей, родному дитяти, да такой судьбы пожелать?! Да если б я…

Бегом баба подбежала. Бухнулась Вацлаву в ноги:

– Прости ты меня, Вацек, дуру окаянную! Виновата я перед вами с Минкой! Прости, ради Бога…

А за спиной ее древний бук скрипит. Тихим словом деда Ладислава:

– Счастья дочке хотели? Вот оно, счастье. Хоть прочь теперь гони – не уйдет. Три раза пожелали, трижды судьбу на кривой объехали, трижды случай под себя кинули и людям показали – они местами и поменялись. Был случай, стала судьба. Такое уж у нас место: Яблонец…

– Слепой ты, Вацлав. Очи тебе зависть выжгла.

Редко говорила Ганалка Сторица. Особенно на людях. Видать, треснула душа пополам.

– Скажи-ка, Вацек: ты меня сильно любишь? Молчи, дурень!.. Мне не отвечай. Сердце женское, слабое, еще обижусь, а тебе после худо будет. Себе отвечай. О чем мыслил, когда плетень мне чинил, крышу? Бабу-соседку порадовать хотел – или родной семье добра желал? Мытарю, небось, тоже хабар суешь. И польза в том есть: лучше хабар дать, чем подать сполна платить. Только сильно ли гада-мытаря любишь, Вацек? Небось, будь твоя воля, поленом бы прибил, ненасытного. Молчишь, бедняга? Верно молчишь. Значит, дошло наконец…

Крупный, белый волкодав вдруг завыл, будто по покойнику.

– В ненависти, как в любви жить, это уметь надо. Не всякому дадено, – подвела итог Сторица. И прочь пошла, не оглядываясь. Домой, должно быть. Потому что никто не видел, чтоб молчунья Ганалка плакала, а значит, чего ей от народа скрывать?

А в другую сторону Мирча Сторица кинулась. Всхлипнула, руками лицо исцарапанное закрыла – и унеслась ветром. Северная Межа от выгона ближе других будет. Та, где вчера Ченек сгинул. Туда и бежала.

Опоздал баца. Вырвался бешеный Вацлав, вдогон ударился:

– Стой! Доча, стой!..

Догнал, за руку схватил. Да разве Сторицу против воли удержишь? Подвернулась нога у отца, хрустнула лодыжка. Лежи, дурачок. Кричи вослед, а гнаться-останавливать не моги. Слышишь: над головой – птичий вопль. Тревожный, призывный. Отовсюду слетались птицы: с Козины, с Мишульца, от дальней Поциновицы. Вокруг памятного сокола собирались: веди, вожак! Полнеба тучей закрыли, темно сделалось. Пошла тьма к Меже. Небом быстрее, чем землей – не торопясь пошла.

Два часа ждали люди, не сходя с места.

Дождались: ударил птичий клин в сторону овражного Бульчика.

Копьем.

– Двое Сторцев осталось…

– Значит, скоро третий родится…

– Верно говоришь…

Оглянулись яблонцы друг на друга. Особенно же пристально на баб глядели, которые на сносях. Кому судьба выпадет?..

* * *

– Наелся? – спросила Мирча Хортица, женщина, одетая в темное.

И, дождавшись благодарного кивка, ушла. Петер глядел ей вслед: вот она скрывается за возами, вот поверх тюков видна ее шляпа с узкими полями… Все время казалось, что должно произойти страшное. Эхо ужасного конца Мирчи Сторицы, конец дивной истории, аукнувшийся эхом прошлого крика здесь и сейчас. Птицы с неба. Молния, трещина в земле. Рой диких ос. Закономерный и трагический финал. Нет, ничуть не бывало. Меланхоличные волы трясли рогами, жуя жвачку, ярмарка затихала, падала в усталый, безголосый вечер… А на лютниста уже бросал косые взгляды хозяин здешней обжираловки, устроенной без затей, на свежем воздухе.

Трагедия откладывалась.

Мертвецы вставали, раскланивались и шли ужинать.

Сыт до одурения, Сьлядек думал о странном. Сытым о таком думать несвойственно. А голодным вообще только хлеб на уме. Вот интересно, полюбит ли голодный сытого, если… Лгут, будто от любви до ненависти – один шаг. Там и шага-то нету. Ненависть баюкает, пеленает, подарки носит; любовь волком смотрит, нож за пазухой лелеет. Друг дружке сторицей воздают. Чувствуя, что лишается рассудка, бродяга затряс головой.

– Наелся? Ну и скатертью дорожка…

Это был хозяин. Рябой, голый до пояса детина глядел без приязни. Часто-часто моргал, хмурился. Словно жалел потраченного харча, прикидывал: не сунуть ли руку по локоть в глотку чужаку, не вытащить ли обратно зря потраченное добришко?!

– Эта женщина? – спросил Петер, вставая. – Вы ее знаете?

– Женщина? – удивился рябой. – Какая? Здесь баб много, разве всех упомнишь…

– Ну, со мной сидела! За меня платила!

– С тобой, за тебя… Ум жиром заплыл, дурик? Ты же мне пять грошей дал! Запамятовал?!

– Была баба, – вмешался горбун-сыродел, утирая с усов пивную пену. – Толстая. Вымя коровье, зад… Первое чудо света. В сарафане.

Сбоку встрял изрядно пьяный возчик:

– Ерунду порешь, горбатый! Вымя ему… Тощая она была, карга. Нос крючком. Или нет, это я по пути каргу встретил… Хозяин, поджарь карасиков!

– Пять грошей? Я тебе дал?! Покажи!

Петер грозой надвинулся на хозяина, но рябой не сплошал. Взял и показал. Пять грошей. Пять стертых, тусклых, честных монеток. Под хохот собравшихся: они впервые видели, чтобы человек требовал предъявить уплаченные им же самим деньги. Обычно случается наоборот.

И захохотали вдвое громче, когда дурила-однозимец, подхватив свою бренчалку, кинулся за возы.

Наверное, счастье догнать хотел.

Она стояла возле телеги с репой. Высокая. Строгая, одетая по-мужски. Разговаривая с пожилым крепышом: во время разговора крепыш постоянно дергал себя за редкую льняную бороденку. Найдет серебряный волос и дернет: поди прочь! Напрасное дело: слишком густо взошла седина. «Боженка ждет… – донеслось до Петера. – Цыплят напекла, в сметане! со щавелем!.. Идем, Мирча, Боженка рада будет…» Едва Сьлядек подбежал, крепыш умолк. Оглядел бродягу с ног до головы, как бы прикидывая: дать в глаз, или так сгинет? Насупил косматые брови, заложив на переносье чудную складку: отпечаток детской пятерни.

– Чего надо? – неприветливо осведомился он. – Счастья? Иди, иди, здесь не подают. Здесь поддают…

Мирча тронула грубияна за плечо:

– Не обижай парня, Ченек. Это он Иржеку завидовал, я тебе говорила. Он сегодня уплывет, с плотогонами. Ведь уплывешь, бродяга? Тебя возьмут, плотогоны нынче добрые. Да и Иржеку ты угодил, значит, воздастся.

– Уже… воздалось. Ты накормила…

– Это пустяки.

Петер сглотнул ком, некстати забивший горло.

– Вас не может быть, – убежденно сказал он, указывая пальцем по очереди на Мирчу Хортицу и крепыша Ченека. Два раза указал, для верности. – Вас не должно быть. Вас нет. Я умираю от голода, и вы мне чудитесь.

– Нет нас. И не было. Умирай себе на здоровье.

– Вас нет!

– Хорошо. Успокойся. Нет, значит, нет. Но пока мы здесь… пока мы есть, даже если нас нет!..

Мирча Хортица сделалась очень похожей на суку-охотницу, которой осталось два-три прыжка до загнанной добычи. Зубы оскалены, шерсть дыбом, меж клыками течет жаркая слюна. Вот-вот вцепится.

– Слышите?! – она грозила кулаком небу, ногой топтала землю, ища врага и не находя. – Эта зараза никогда не выйдет за Межу! Никогда! Если у вас хватило подлости! издевки! злорадства! – то у нас хватит и времени, и сил! Не замечаете нас? Умыли руки?! Ладно… Но Межа останется навеки!

Петер отступил назад:

– Вы сторожите Межу?

– Нет. Мы и есть Межа.

– Я не понимаю…

– И не надо. Бывают вещи, которые лучше не понимать, а принимать. Или просто знать: ни один Сторец или Сторица не выйдут в мир за очерченный предел. Земле вполне хватит единственного села, где живут счастливые люди. Даже этого много, если честно… Иди, парень, к плотогонам, они тебя возьмут с собой.

Уходя, сделав шаг, другой, третий, Петер Сьлядек обернулся. Они никуда не делись: Мирча и Ченек. Беспокойные души, сторожа границы, слабые, сильные люди, кто не выдержал испытания жестокостью любви и угодливостью ненависти. Игрой с коварным, сверхчеловеческим названием «Аз воздам». Или, напротив, те, кто выдержал с честью. Выиграв там, где выигрыш невозможен, упав на Меже зернами непроходимого, неподкупного частокола.

– Можно, я сыграю для вас? – спросил бродяга.

– На удачу? – сощурился Ченек, копаясь в бороде.

– Нет. Просто так.

Ченек озадаченно хмыкнул, а Мирча рассмеялась.

– Играй, – разрешила она.

– Цыплята, – напомнил Ченек. – Стынут…

– Ничего твоим цыплятам не сделается. Играй, музыкант! Танцевать хочу…

Весь дальнейший путь Петера Сьлядека был легким и счастливым. Он не всегда знал об этом, не всегда верил, но это было правдой.

Баллада веры

Когда я от тебя куда-то денусь И растворюсь в безвидности; когда, Качнувшись на ребре, – не в масть! не впрок! — Мир упадет под ноги стылой решкой, А небо распахнется рваной брешью, И притворится рок кублом дорог; Когда мы бросим мимолетный взгляд, Как от барьера в лоб бросают пулю, Когда мы проморгаемся вслепую, Проселком неухоженным пыля, И обнаружим, что пуста земля, Что дух давно над водами не рыщет, Удачлив Йов, роскошествует нищий, Бастард в гербе рисует вензеля Короны, и незыблем столп династий, Срок жизни долог, изобилен дом, Всё хорошо, всё в мире дышит счастьем, И только мы друг друга не найдем, Что, впрочем, пустяки… Тогда – кричи. Приду с утра. Нет, в полдень. Нет, в ночи, В любое время суток, сквозь года. В конце концов, что значит «навсегда»?!

Петер и Смерть

"Инструмент со слабым звуком, бедный тембрами, лютня требовала от музыканта особой тщательности. Настройка была так многообразна, что можно сказать: настроек было столько, сколько исполнителей. Еще говорили: «Половину своей жизни лютнист настраивает инструмент… А другую половину жизни – играет на расстроенном инструменте!»

Фелипе Педрель из Тортосы

«Здесь опера кончилась. Маэстро умер.» 

Дирижер Артуро Тосканини, на премьере «Турандот», оперы Д. Пуччини, которую композитор не успел закончить по причине смерти (завершена Ф. Альфано). После этих слов Тосканини покинул дирижерский пульт.

Эй, в дорогу, сивый мерин!

За порог!

Ты сосчитан и измерен, —

Вне дорог

Кто тебе, дружок, поверит?

Только Бог.

Долог путь до Типперери,

Люди, птицы, песни, звери —

Все в свой срок.

Ниру Бобовай

Все началось с того, что флейтист свернул на обочину.

Они познакомились у подножия горы Копун, на полпути между Гаммельном и Ганновером: Петер Сьлядек и бродячий флейтист, одетый в пестрое. Раннее утро, зябкое и брюзгливое, намекало на дождь с градом, но так и не собралось всласть окатить путников из ушата. На привале у Сьлядека нашлась краюха хлеба, две ядреных луковицы и сыр; у флейтиста – грудинка, фляга с мозельвейном и горсть заплесневелого, морщинистого от старости изюма. У пестрого в заплечном мешке даже нашлась сковорода: поджарить грудинку. Ну да, флейта не лютня, плечо не оттянет… Сытный обед располагал к беседе о вещах насущных и, можно сказать, жизненно необходимых. Начавшись с сонат «Рыжего Святоши» для мюзетты и клавесина, когда флейтист искусно вопроизвел близкий к волынке тембр мюзетты, а бравый лютнист не подкачал, притворившись клавесином, разговор свернул на каноны из «Музыкального Приношения»: заказ Фридриха Пруссака «Лейпцигскому Кантору», отцу двадцати детей, не считая тьмы хоралов, прелюдий и сюит. Шестиголосный ричеркар продолжили на ходу, ибо близился вечер, а ночевать под открытым небом – радость не из великих.

Воспользовавшись преимуществом – лютнист мог говорить, играя, – Петер в одностороннем порядке обсудил с попутчиком местные суеверия. Мнительные селянки в последнее время стали дурно коситься на бродяг с репутацией людей искусства; в дом пускать отказывались, прятали детей, а вслед непременно делали знак от сглаза. Наверное, близок конец света. Флейтист кивком осудил поведение вульгарных селянок, не прекращая дудеть. Еще раз кивнул, когда Петер начал вспоминать красоты Венеции, чудесно отозвавшись о тамошних консерваториях.

И свернул на обочину, черт бы его побрал, дудочника.

Словно волчий нюх вел флейтиста по следу. Дорога впереди встречалась со своей утоптанной товаркой, сколачиваясь крестом, предлагая взвалить на плечи тяжесть выбора, – но пестрый дьявол сменил торную тропу на окольную, еще не дойдя до развилки. И быстро-быстро зашагал через луговину, в сторону темневшего леса, по-лошадиному перебирая длиннющими ногами.

– Эй! Ты куда!

Бросив играть, Петер остановился в недоумении. Обидно вот так, без видимой причины, терять славного собеседника. Почесав в затылке, лютнист зачехлил «Капризную Госпожу», еще раз поскреб многострадальный затылок – и кинулся за случайным товарищем.

– Погоди! Куда ты?

– Распутье! – на миг оторвавшись от флейты, бросил пестрый, как будто это объясняло его дурацкий каприз. И сразу повел мелодию дальше, торопясь пересечь луг. Спеша за ним, Сьлядек ощущал в душе небывалый, чудной подъем, как если бы спешил за судьбой, наконец-то явившейся своему рабу во плоти. Дважды падал, ценой синяков сберегая лютню, задыхался, желая непременно догнать флейтиста, пойти рядом, присоединиться к зовущей теме… Увы, ходок из бродяги был славный, а бегун – не ахти. Зависть резала сердце при одной мысли о луженой глотке попутчика: дудит, дудит, а на коне не догонишь! Лес сиреневой стеной мелькнул сбоку, когда они взяли еще левее, огибая дубовую рощицу на опушке. И вскоре оба человека остановились у витой решетки, огораживающей чье-то поместье.

Один – задыхаясь и кашляя, другой – молча разбирая флейту и укладывая инструмент в футляр.

Решетка была из тусклого металла, ужасно красивая: диковинные вензеля плющом оплетали высокие копья-стойки с острыми наконечниками. «Чтоб мальчишки не лазили», – подумал лютнист. И тут же устыдился собственной глупости. Рядом находились ворота: открытые настежь, они слегка поскрипывали на ветру.

И ни одного сторожа.

«Наверное, собаки сторожат. Зайдешь, а тебя цап за ляжку: зачем явился, братец?..»

– А ты зачем? Мне надо, мне время пришло, а ты? – видимо, подслушав мысли Петера, спросил флейтист. Он маялся в воротах, кусая губы. Заходить не спешил, но было ясно: обратно тоже не повернет. Так больной, доведенный до отчаяния зубной болью, топчется на пороге цирюльни: да, больно, да, страшно, но никуда не денешься от клещей, ради будущего облегчения.

– Я? Я с тобой…

– А-а-а… Ну, раз приспичило…