– Бессонная ночь, – я кротко улыбнулся. На самом деле, чтобы сломить меня, бессонных ночей должно быть как минимум три.

– Надеюсь, не помешает… испытание… решить…

Я кивнул, не дослушав.

Я уже знал, что проиграю испытание. Не пройду по конкурсу; вон, пусть лысоватый получает Большой заказ и все сопутствующие беды и награды. Не в добрый час мы с подельщиками взялись конвоировать клетку с Глиняным Шакалом – все, что произошло между мной и Хостиком, все, что произошло внутри меня… встреча, в конце концов, с отрубленной головой на чужих плечах и перстнем на чужом пальце…

Мой соперник что-то сказал. Я тупо огляделся.

Это был, наверное, самый большой зал в печальном заведении под названием приют. Сейчас здесь не было мебели, только скамейки вдоль стен, пол надраен так, что отражаются люстры, и – никого, только мы с лысоватым соперником.

Бесшумно открылись двери, и вошло штук тридцать ребятишек лет примерно от трех до десяти. Видно было, что идти им боязно, и не идти тоже нельзя – велели.

Дверь закрылась. Как будто зайчат впустили в клетку к двум питонам.

Несколько долгих минут малыши стояли плотной кучкой, потом мой соперник обратился к ним с какой-то ничего не значащей фразой. Голос был мягкий и доверительный; малыши запереглядывались. Лысоватый присел на корточки, извлек из ножен меч, заставил камушки на рукояти заиграть бликами, приглашая желающих подойти и посмотреть; детишки робели и мялись, однако искушение было велико, и сперва самые смелые, а потом и прочие подтянулись поближе, остановились в двух шагах, жадно разглядывая красивого господина и его удивительное оружие…

На секунду у меня возникла дикая мысль, что лысоватый приманивает малышей мечом, чтобы зарубить их. Что в этом и состоит суть испытания; уже через мгновение мысль лопнула, как пузырь, и я утер со лба неуместный холодный пот.

В чем состояла суть ночного испытания, приблизительно ясно. Что осталось двое из двенадцати претендентов – естественно. Непонятно, кем надо быть, чтобы не впасть в раздражение, будучи разбуженным посреди ночи назойливой бродяжкой с гроздью оборванцев у юбки. Я бы тоже был раздражен, если бы меня таким образом разбудили. Но я, по счастью, не спал.

Что же за Большой заказ готовит князь? Нечто, связанное с детишками? Тогда и второй тур испытаний представляется естественным – приютские дети недоверчивы и одновременно привязчивы, обоих нас видят впервые, кто первый завоюет их любовь – тот и победил.

Я отошел в сторону и присел на скамейку.

Никогда в жизни у меня не получалось ладить с детьми. То есть никогда в моей теперешней жизни. Там, где жил прежний-я, кажется, не было никаких детей. Я и сам тогда был ребенком.

Я-нынешний, теперь уже навсегда измененный я, не видел в детях ничего, кроме обузы. Временной, разумеется, и чужой, потому что своих у меня никогда не было и скорее всего не будет.

В компании обступивших лысого ребятишек обнаружились два лидера, соперничавших между собой за право подержать рукоятку меча. Лысый милостиво предложил сделать это по очереди – но один лидер все же оттер второго, и тот, не желая так просто смириться с поражением, бочком приблизился ко мне.

Стрельнул глазами. Вытаращился, разглядывая мои сапоги, перевязь и ножны; с отчаянной храбростью подобрался ближе…

Я посмотрел на него. Только посмотрел – а он уже слился с толпой сотоварищей, спрятался за их спины, и те из них, кто случайно напоролся на этот мой взгляд, тоже попятились.

Я встал. Оставил победоносного соперника ворковать в кругу сопляков, вышел из зала, побрел прочь. Затея с Большим заказом вовсе не была безнадежной – но она стала таковой после встречи с Глиняным Шакалом.

На свежевыкрашенном пороге стоял князь. И улыбался так, что я остановился тоже.

– Досточтимый Рио, я готов сделать заказ. Именно вам. Большой заказ.

Я понял не сразу. А когда понял, не особенно обрадовался.

Чумак Гринь, сын вдовы Киричихи

Девушки так и брызнули от колодца в разные стороны – даже рябая Хивря, так и не успевшая набрать воды и удиравшая с пустыми ведрами. Девушки разбежались – Оксана осталась, и пухлая нижняя губа ее чуть подалась вперед, выдавая решимость:

– Мать сказала… что отдаст меня за тебя.

Гринь стоял, не веря ушам.

– Да, – Оксана тряхнула головой, как бы понукая сама себя. – Сказала, что отдаст… если ты ведьму свою из дома выгонишь! Если сам будешь в хате хозяином, а не ведьма и не вражье отродье. Слышал?

Гринь молчал. Из-за боли в ребрах было трудно дышать.

– Тебя хлопцы побили? – спросила Оксана еле слышно.

Гринь молчал. Оксана водила пальцем по старому коромыслу. Чего-то ждала.

– Чего молчишь? Слышал, что я сказала?

Из-за туч проглянуло солнце. Отразилось на неспокойной воде в деревянных ведрах, легло на Оксанины румяные щеки, блеснуло на белых зубах, в черных, как сливы, глазах.

– Ты думай, – сказала Оксана нервно. – А то… мать говорит, что этой зимой точно будут меня отдавать. Вон Касьян собирался сватов присылать…

– Пойдешь за Касьяна? – спросил Гринь, с трудом разлепив больные губы.

– И пойду! – Оксана вскинула подбородок. – Лучше за нелюбом пропасть – чем с ведьмой… в одной хате!

– Моя мать не ведьма!

– Коли с чортом спуталась…

– Молчи!

Оксана замолчала. Глаза, черные, как сливы, мгновенно увлажнились. Маленький нос покраснел.

– Не ходи за Касьяна, – сказал Гринь хрипло. – Я свою хату построю. Отдельно жить станем.

Оксана безнадежно покачала головой:

– Нет. Меня зимой отдадут уже. Не станут ждать. И потом… все равно ты ведьмин сын.

Всхлипнула. Подцепила на коромысло ведра, побрела прочь, роняя капли на снег.

На Гриня смотрели. Из-за всех калиток, из-за всех плетней.

 

Ой, гоп, чики-чики, каблуки за раз стопчу…

Той осенью у Гриня как-то сразу пробились усы.

Он две недели ишачил на попа; света белого не видел – зато теперь явился на вечерницы, ведя за собой музыкантов.

Пусть народ шепчется, что, мол, чудит парень. Отца похоронили, в хате шаром покати, а сирота на заработанные денежки музыку заказывает. Пусть болтают – зато молодежь рада, девушки переглядываются, а парням завидно!

Музыканты жарят плясовую – а Гринь идет через всю площадь к девушкам. И без того румяные девичьи щечки вспыхивают ярче, но Гринь идет и не останавливается, и, только оказавшись перед Оксаной, протягивает руку:

– А пошли танцевать…

И она, смутившись, идет.

Ой, гоп, чики-чики…

Мир красный. Мир желтый, синий, пестрый, летит, кружится, неподвижным остается только Оксанино лицо – черные влюбленные глаза.

Рвется ожерелье из красной рябины.

Звенят цимбалы, хрипит лира, игриво повизгивает дудка. Гринь так бьет каблуками о землю, что со старого сапога срывается подкова – да так и остается лежать в пыли, среди растоптанных рябиновых ягод.

* * *

Вода в проруби чернела, как смола. С берега тянулась одинокая тропка – видно, ходила по воду мельничиха Лышка.

Гринь стоял и смотрел в стылую полынью.

Он был еще мальчонкой, когда зимой утопилась соседская Килина. Говорят, водилась с заезжим красавцем – кулачным бойцом, вот и прижила ребеночка, да не стерпела позора и прыг – в прорубь…

Этого бойца Гринь потом видел на чьей-то свадьбе. Танцевал он, как бес, мел улицу красными штанами, и бабы шептались, а мужики хоть и поглядывали хмуро – но ничего, не гнали.

А Килина лежала на возу, вся покрытая льдом. Ее выловили где-то внизу по реке, прикрыли рогожей и так везли – а мороз был трескучий, и когда Гринь, верткий и любопытный, пробрался сквозь толпу на площади перед церковью, а Килинин отец приподнял рогожу… Гринь успел увидеть и запомнил навсегда. Девушка как живая, с очень длинными обледенелыми волосами, и вся во льду, вся во льду, и лед в открытых глазах.

Черная вода в проруби подернулась рябью. Гринь плакал.

 

Вошел как хозяин. Скинул сапоги, уселся на лавке, уперся руками в колени.

Мать стояла у сундука. Крышка была откинута, на крышке отдельно лежали праздничные плахта, и рубашка, и пояс, и цветной платок; отдельно развешаны были детские сорочечки – тонкого полотна, еще Гриневы.

– На кладбище был, – сказал Гринь тихо.

Мать посмотрела почти испуганно. Ничего не сказала.

– На кладбище был. У отца на могиле.

Мать тяжело наклонилась. Вытащила из сундука сверток, встряхнула: полотно для пеленок. Желтоватое, тонкое, много раз стиранное.

Гринь стиснул зубы.

Налететь. Ударить. Схватить за волосы, волоком протащить через всю комнату, выбросить в сугроб…

Мать перевела дыхание; живот ее явственно выпирал, и Гринь вдруг с ужасом понял, что он заметно вырос – всего за два дня!

– Когда братишку мне подарите? – спросил Гринь чужим каким-то, заскорузлым голосом.

Мать отвернулась.

– На будущей неделе жди.

– На будущей неделе?!

Мать бережно разбирала старые вещи. Развешивала на крышке сундука.

– Ох, вражье отродье, – тихо-тихо застонал Гринь. – Быстро же вы его выносили… Ровно крысенка!

Мать на секунду приостановилась – и снова взялась за дело, и руки ее двигались ловко, быстро, такие знакомые руки…

– Вражье отродье! – крикнул Гринь, поднимаясь. – В прорубь за ноги выкину! Коли хотите, чтобы жил ваш ублюдок, – ступайте из батьковой хаты, чтобы духу здесь…

Занавеска над печью откинулась. Выглянули раскосые, с желтым блеском глаза; против ожидания, Гринь не испугался. Наоборот – при виде исчезника, греющего бока на отцовской печи, подступающие слезы разом высохли:

– Вот как, значит. Значит, так…

Он шагнул к двери, пинком распахнул, впуская в хату кисловатый запах сеней:

– Вон. Из батькового дома… Пошли вон!

Мать застыла у своего сундука. Скомкала Гриневу детскую рубашечку, уткнулась в нее лицом.

Исчезник свесил ноги с печи. Он был бос, на правой ноге четыре пальца, на левой – шесть.

Спрыгнул на пол. Сейчас, при свете, он не казался таким страшным – длинные глаза близоруко щурились, черные собачьи губы были странно поджаты: не то свистнуть собирался исчезник, не то плюнуть.

– Не боюсь! – сказал Гринь, чувствуя, как дерет по шкуре противный мороз. – В скалу свою забирай ее… В скалу, где сидишь! Там пусть нянчит пащенка своего!

Рука исчезника протянулась, казалось, через всю комнату. Четыре длинных пальца ухватили пасынка за горло, и свет для Гриня померк.

Темнота.