– Ах ты подлое племя! Христопродавец! Душу выйму!

– Не гневайтесь, пан зацный! Свою продали, взамен мою вынуть мыслите? А зачем вам душа жидовская? У Рудого Панька на христианскую сменять, или в заклад до поры оставите?!

Хлопнула дверь – аж штукатурка сверху дождем брызнула.

Выбежал прочь пан сотник.

От греха подальше.

 

Я смотрел ему вслед, краем уха внимая перебранке, и никак не мог понять: откуда такое спокойствие? Глупый, глупый каф-Малах, отчего ты не кричишь, отчего не споришь взахлеб?

Начало это или конец?

Уверенность или обреченность?!

Сале Кеваль, прозванная Куколкой

– А помнишь, Мыкола? – вдруг спросил невпопад есаул, осторожно трогая засохшую ссадину на подбородке. – У корчмарки Баськи, на гулянке? Помнишь?! То-то хлопцы веселились, пока живы: нарядятся в хари и давай вприсядку! А вот еще, бывало, один оденется жидом, а другой чортом, начнут сперва целоваться, а после ухватятся за чубы…

Он нахмурил лоб и совсем уж скучно (даже усы мочалой сырой обвисли!) подвел итог:

– Смех нападет такой, что за живот хватаешься… помнишь, а?

– Помню, – эхом отозвался Мыкола.

– От и я помню…

Сале Кеваль не поняла, к чему это было сказано. И в чем, собственно, заключалось веселье на гулянке, тоже не поняла. Да и не надо было. Наверное, бывалый черкас просто решил разрядить тяжкое молчание, повисшее в зале после шумного ухода господина сотника.

Тишина ведь стояла – похоронам впору.

Лишь скулил еле слышно под скамьей заложник-княжич. Да еще чумак Гринь порой схватывался в горячечном бреду: «Мамо! мамо моя! братика отдайте!..» – и умолкал, захлебнувшись.

Сама женщина отнюдь не пыталась начать разговор. О чем? с кем? Думалось о другом: о мастере. О князе Сагоре, что родного сына в залог не побоялся отдать. О словах Логина Загаржецкого: «Да вроде просить я кнежа буду на бумаге, по-шляхетски: «Пойдешь, значит, ко мне на землю?» А он в ответ чиниться не станет, запишет: «Пойду!» – и вся угода!»

Хоть и темное оно дело: где хитрые козни скрыты, что за фортель решил выкинуть Сагор-умница? – а все складывалось мастью в масть. Ведь отозвал же войско, когда, считай, взяли латники замок? – отозвал. Переговоры начал. Вдруг действительно: выход? Врать Малахи и впрямь от сотворения мира не умеют, тут мастер правду сказал господину сотнику; нет лжи в самом их естестве, многое есть, а лжи нету…

Или есть?

Или иная правда любого вранья лживей случается?

Получить вид на жительство в Сосуде, где правят люди, подобные веселому Стасю и неистовому сотнику Логину, на скорую руку именующему женщину-Проводника через раз «пышной пани», а через два «ведьмой»? Такие перспективы мало радовали Сале Кеваль, бывшую Куколку. Но и другая возможность – отдаться на чистую милость Существ Служения, позволив им выполнить обещанное, как они это сами понимают! – и это счастье из небольших.

Еще во дворце княжеском женщина знала о предложении Самаэля начать эвакуацию через те Рубежи, что еще способны пропустить тела плотские из гибнущего Сосуда.

Да что там знала?! – видела!

На то ведь и Проводник…

Три спасения, как в сказке: черный кусок скалы в звездном мраке, водный простор от края до края, где барахтаешься в обнимку с рукотворной медузой, – и, наконец, горный лабиринт, безлюдное нагромождение скал под небом цвета яичного желтка.

Жизнь Малахи обещали? – выполнят. Поддержат жизнь Сале с ее мастером, укрепят, того и гляди, века прожить удастся.

Спасение обещали? – выполнят. И отсюда, из общей гибели, вызволят, и там, глядишь, придет оно, спасение-то! Жаль, вслух не обещано напрямик: когда придет? завтра? через год? через вечность?! Жди паруса на горизонте: в звездном мраке – жди, в водном просторе – жди, в горном лабиринте – дожидайся!

Не спасут ли в конце концов неведомые доброхоты двоих престарелых безумцев? одного безумца? ни одного?!

Ах да, маленький княжич тоже с нами небось будет… с собой князь-отец сына возьмет.

В залог?

* * *

Солнечный зайчик робко проскакал по ноге, ткнулся щекотной мордочкой в ладонь. Но не это вывело Сале Кеваль из скорбных раздумий.

Вывело? вырвало!

Крик.

Страшный, нелюдской:

– На помощь!.. спасите!

Так в бездну валятся.

Вихрем прянул лихой есаул на середину зала, дернув клинок из ножен. Ухватился за разряженный пистоль могучий черкас Мыкола; брат его сверкнул зрительными стеклышками, завертел дивно стриженной башкой. Консул Юдка встопорщил пламень бороды, огляделся истово: прочь, Тени! прочь! Даже каф-Малах, до того сидевший храмовым истуканом, вздрогнул; пустил рыжие огни гулять в чудных глазницах.

А рубить-то некого.

Все свои.

– На помощь! – еще раз взвыла раненым зверем Ирина Загаржецка.

И на колени пала:

– Скорее!.. ко мне!.. вызволите!..

– Яриночка! голубка моя! та заспокойся!.. – сломя голову кинулся к девушке есаул, на ходу пряча бесполезное оружие.

Рухнул рядом, тесно прижал девичью голову к широкой груди:

– Та тихо, ясонька! тихо! что с тобою?! Сглазили?!

– Ко мне! спасите!

– Тут я, Яринка, туточки… да что за мара?!

– Скорее!

– Гей, ведьма, вылей девке переполох! Или не можешь?

Сале наскоро огляделась: и впрямь, откуда беда? Все как было, так и осталось. Зал, люди… нелюди. Солнце на полу – пятнами. Гарью по сей час со двора тянет, гарью да еще пылью каменной.

Женщина плотно, до боли в веках, зажмурилась. После боя, после схватки с магом Серебряного Венца за черкасские души никаких сил в запасе не оставалось, но она все-таки сунулась наугад в эфир.

Без сил.

На одном опыте.

Сперва подкатила тошнота. Сглотнула раз, другой – помогло, но слабо. Голова кружится, ходит ходуном… и во чреве слизняк, ровно младенчик, шевелится. Ползет, сучит боками, слюдяную дорожку оставляет. Как тогда, на донжоне, меж зубцами…

Тут и пригрезилось невпопад: прутья. Толстые, лоснятся нагло, будто столбы дорожные. Держат, не пускают; синими искрами грозят. И смерть напротив подбоченилась: безликая, безвидая.

За тобой пришла.

– Не надо!.. не дури, послушай… не!..

В две глотки крикнули: Ирина Загаржецка и Сале Кеваль. В две глотки, да на один, чужой, басовитый голос. Только Сале вовремя глаза открыть успела, выдралась из морока, оставляя на прутьях клочья души, – а хромая девушка, видать, там осталась.

С виденьем, с гостьей гибельной сам-на-сам.

Рванулась по-волчьи, всем телом; отбросила господина есаула прочь. Так ребенок в сердцах злую игрушку, что пальчик больно наколола, – с размаху да об стену. Ударился Шмалько о край подоконника виском пораненным, охнул тяжко, на пол сполз.

Встала Ирина Загаржецка.

Забыв хромать, к дверям тело бросила – отцова дочка, одна кровь, одна повадка.

Сейчас хлопнет от души! сыпаться штукатурке!

– Иду! иду я!

«Остановить! да что же это творится?!» – Сале хотела было вскочить, вмешаться, но пересилила глупый порыв. Осталась сидеть. Первая заповедь мастера: не понимаешь, что происходит? не знаешь, что делать?! – не вмешивайся! жди!

Спасибо за науку, князь Сагор!

Дай срок, сочтемся.

Сидела женщина, смотрела: преградил Мыкола Еноха дорогу панне сотниковой, плечом к плечу с последним братом своим, бурсаком-Теодором. Да вдобавок старый есаул исхитрился – прямо с мозаичного пола в ноги ясоньке любимой кинулся. Уцепился клещом, не оторвать.

И завертелось по залу.

Дикий зверина, многорукий, многоногий; бешеный.

Сам себя грызет.

Слюной брызжет.

…она шла.

Худая плосконосая Смерть в черном плаще – страшная, окровавленная, беспощадная… Искалеченная семнадцатилетняя девушка, мечтавшая о жизни, а ставшая Гибелью.

Шла.

По трупам…

Пойдет ли и сейчас? по трупам?!

Смерть? или Спасение?!

– Я спасу!

Не Денница ли очнулся?

Нет.

Панна сотникова невесть куда собралась.

Вот: стоит посреди зала. В правой руке – палаш аглицкий, у Мыколы-богатыря силой отнятый. Корчится напротив Теодор-умник, шарит вокруг судорогой пальцев: окуляры разбитые ищет. При штурме уцелели, стеклышки-то, а здесь… Нашарил, ухватил, да только не окуляры – есаулово запястье.

Выдохнул есаул нутром:

– Яринка! кыцька драная! ума решилась?!

Засмеялась панна сотникова.

Отвернулась.

И к дверям.

 

А вдогон – молния черная.

Блудный каф-Малах, исчезник из Гонтова Яра

…если б я еще знал, что делать!

Достал в броске, со спины, нащупал ладонями мягкие виски. Прилип глиной после дождя – не оторвать. Одно и вспомнил: как швырял прежде в Заклятого-Рио дым магнолий и хруст фарфора под сапогом! как в Двойника выкладывался – молчанием живучей сестры Рахили, страшным духом плоти горящей…

Сталь вскользь обласкала бедро.

Горячо стало; закапало на мозаику пола, заструилось.

Отдай! отдай мне свою муку! Раньше я сам мастак был переливать чужую душу из горсти в горсть, из пустого в порожнее, плескал в лица дымными брызгами, входил и выходил без спросу… Отдай теперь ты мне! Войди! ворвись! Вот я, новый, слабый, бывший – давай!

И открылось напоследок: боль.

Дикая, чудная.

Не смертная – хуже.

 

И обмякла в моих руках безумная девчонка, Несущая Мир, разделив чужую краденую боль не на двоих – на троих.

– Помоги… – шепнула.

Не договорила.

* * *

– Давай-ка, чортяка! давай, перевяжу!

Есаул Шмалько рывком располосовал оконную гардину. Присел рядом на корточки, тронул шальной порез: обматывать туго стал.

– До свадьбы заживет! Позовешь на свадьбу-то, рожа пекельная?

Хлопнула дверь.

Тихо хлопнула, не по-старому.

Вернувшийся Логин грузно – будто отяжелел пан сотник за это время! – прошел на середину, к столу. Ни на кого не глянул, ни о чем не спросил.

Что за гвалт-резня? – не поинтересовался.

– Вот.

Кинул на стол – что?

– Вот она, цена кнежская! Дурень я был, что вас послушался! А теперь кричите! спорьте! как решил, так и сделаю!

Завизжал, забился в истерике трехлетний княжич; охнул Мыкола Еноха; выбранился сквозь зубы есаул, молча качнулся в сторону Иегуда бен-Иосиф; пальцем удержал бурсак на носу треснувшие окуляры, вгляделся, морщась.

Посреди столешницы, щетинистым подбородком ткнувшись в цепь с белым, словно из снега вылепленным камнем…

Посреди столешницы, страшно ухмыляясь посинелыми губами…

Посреди…

– Прикусили языки?! То-то же!

Посреди столешницы лежала отрубленная голова зацного и моцного пана Мацапуры-Коложанского.

– Батька! – еле успев прийти в себя, бледная как смерть Ярина протянула к отцу дрожащие руки. – Что ж ты наделал, батька!

– Цыть, девка! Я за тебя душу христианскую продал!

 

Скривились синие губы червями.

Раздвинулись до ушей.

– Дурень, говоришь, был? – спросила голова. – Это ты верно говоришь, сотник… и был, и есть.