...и торгуешь ты майонезом.

Сейчас же Вован выгуливал на сон грядущий своего любимца Баскервиля, кобеля страшного, как налоговая инспекция, но добродушного, как она же после разговора с глазу на глаз. Был Баскервиль противоестественным ублюдком ищейки и мастифа, зачатым во грехе. Во всяком случае, так уверяли эксперты кинологического общества “Муму”, сперва придя в ужас от заказа клиента, но после недолгих колебаний устроив этот жуткий мезальянс. Так оно было или иначе, но пес вышел на славу: оживший кошмар, дьявол с единственным, хотя существенным изъяном — обитай наш друг в глуши Гримпенской трясины, разгуливая по ночам, когда силы зла властвуют безраздельно, сэр Чарльз до ста лет оставался бы хозяином Баскервиль-холла. Вован очень стеснялся доброго нрава любимца и, шутейно борясь с собакой в присутствии посторонних, настойчиво добивался рыка и приличествующего оскала; впрочем, без особого успеха.

Окрестные же шавки, видимо, полагали пса воплощеньем депрессивного психоза, даже не пытаясь облаивать.

Но странное дело: сегодня в лапе Вована были зажаты не один, а два поводка, и на конце второго, сунув голову в строгий ошейник, разгуливал некий гражданин в тельняшке и камуфляжных, протертых на коленях штанах. Гражданин резво трусил вдоль обочины, больше на четвереньках, но изредка подтверждая гордый статус прямоходящего, обнюхивал следы шин на дороге, взрыкивал на Баскервиля, крайне обрадованного таким соседством, и даже погнался было за беременной кошкой, но быстро передумал, оставил кощку шумно сходить с ума в кроне акации и вернулся к обнюхиванию. Экстерьер подозрительного гражданина вполне соответствовал габаритам красавца-кобеля, а также масштабам Вовановых запросов, если помнить, что бравый торговец майонезом, по слухам, в дни бурной юности, незадолго до титула районного рэкетмейстера, брал греко-римское серебро на ковре чемпионата Европы.

— Вован! Эй, Вован! Сдурел?

— Он его в карты выиграл...

— В подкидного?

— В переводного. Через “Western Union”.

— Не-а! Это за долги!

— Дяденька! А дяденька! Куси Мурку!

— Фас!

— Товарищ! Как вам не стыдно?!

Риторичность последнего вопроса вопияла к небесам. По всему видать, товарищу не было стыдно никак. Он бегал, нюхал и чесался. Щеки его лоснились синевой щетины, сноровка передвиженья на “четырех костях” выдавала большой опыт, но в целом впечатления мученика или раба Зеленого Змия, за трешку согласного на позорный выгул, он не производил. Встань гражданин, сними ошейник и пойди себе прочь — вполне бы мог, согласно Горькому, звучать гордо. А Вован, красный, потный и счастливый, как Паваротти, взявший “фа” в IV октаве, наслаждался вниманием публики. В шортах цвета хаки и футболке навыпуск, он заслуживал быть рекламой чего угодно, где требуется обилие здорового тела и духа. Например, нового майонеза “Соловушка”.

Никогда раньше Галина Борисовна не видела соседа таким довольным.

— Погоди, Мирон, — она внимательно следила за представлением, медля покинуть машину. — Одну минуточку.

— Хоть десять, — кивнул Мирон, похожий бесстрастием на китайца-даоса с этикетки чая “Смех медузы”. Умением же превращаться в соляной столб, пока хозяйка занимается делами, он соперничал с излишне сентиментальной женой Лота, что было в общем-то неудивительно при отчестве Герш-Лейбович.

Тем временем гражданином на поводке заинтересовалась местная золотая молодежь. Золотой, равно как и местной, она была условно — обитатели спального монстра-стотысячника, микробы бледной колонии микрорайонов, именуемой в народе “Пырловкой”, сюда они ходили отдыхать бурной душой. Отдых души включал обзор архитектуры частных коттеджей, склонение буржуев по падежам и вялые, а главное, сугубо абстрактные грезы об экспроприации. Возглавлял стаю некий Казачок, мужчина отсидевший, самостоятельный и видавший виды. Прозвище свое Казачок получил отнюдь не по причине сложных ассоциаций с родовой фамилией Засланный, а из-за привычки, подводя итог спору, напевать раздельно, по складам, словно вбивая каблук в скрипучую половицу: “Ка-за-чок!” Обычно после этого довода кураж оппонентов мигом иссякал, потому что дрался Казачок конкретно и деловито, как санитар в буйной психушке. При этом отчетливо разделяя агнцев и козлищ, пациентов и докторов, ни разу после отсидки не влипнув в дурную историю. Именно Казачок однажды объяснил желторотикам спальной Пырловки азы житейской мудрости, и птенцы уяснили вред следующих действий, как то:

а) топорщить перышки на Вована;

б) грубить Галине Борисовне;

в) громко пропагандировать ночью народовольческие идеи;

г) разное.

Сейчас они, беря пример с академиков в репринтном издании “Махабхараты”, ограничились комментариями.

— Ну, блин, козел! — сказал Шняга, лопоухий дылда с мощным, сократовским лбом дауна.

— Козел, в натуре! — согласился Чикмарь, он же Арнольд Чикмарев, больше всего на свете стеснявшийся собственного имени.

— Козлина! — подытожил Валюн, слывший меж пырловцев эстетом за способность переиначивать слова. — С рогами!

Казачок отмолчался, внимательно следя за прогулкой Вована. Как раз сейчас, спустив гражданина с поводка, счастливый хозяин затеял с выгуливаемым шутейную борьбу — на зависть слюнявому от ревности Баскервилю. Но связь времен вдруг распалась без предупреждения, практически игнорируя наше благотворное вмешательство. Мы бы, как Лица Третьи, интеллигентные и условно-романтичные, предпочли бы турнир по придворному сумо: 1174 год, правление микадо Такакуры, как раз перед началом смуты Гэмпей, — или на худой конец первый выход Ивана Поддубного, 25-летнего грузчика, на манеж Феодосийского цирка в 1896 году, когда даже знаменитый Лурих был туширован за две минуты; но, увы, судьба-злодейка распорядилась иначе.

Футболка с шортами уступили место трико в полосочку, стянутым в талии широким поясом из кожи, делая Вована похожим на жирную нетрудовую осу. Зато гражданин, спущенный с поводка, обрел куцые штанцы до колен, башмаки-корыта и подтяжки на голое, крайне волосатое тело; лицо гражданина, и без того вульгарное, скрылось под маской гориллы. Толпа коверных в составе Чикмаря, Шняги и эстета Вал юна заахала, заохала, прославляя мужество атлета, рискнувшего бросить вызов дикой твари, а шпрехшталмейстер Фрол Емельяныч Казачок-Засланный оправил вороной фрак и, мелкой рысцой выбежав на центр арены, возгласил козлетоном:

— Дамы и господа! Сейчас состоится борьба по римско-парижским правилам между знаменитым атлетом Вованом Майонезовым и кровожадным обезьяном Жориком из джунглей Южной Гваделупии! Победитель получает приз в сто рублей! Спешите видеть!

Ахнув, Галина Борисовна оправила шляпку из итальянской соломки, а кучер Мирон терпеливо дождался, пока хозяйка выйдет из кареты и займет свое место в ложе бельэтажа, после чего сдал экипаж задом, намереваясь поставить лошадей в стойла и принять рюмочку горячительного в трактире “Диканька”. Кучера рюмочка интересовала куда больше всех атлетов и горилл на свете, от Полтавы-колбасницы до чайного острова Цейлон, ибо был Мирон стоиком и фаталистом.

Но оркестр уже сыграл “Прощание славянки”, и грянул бой.

Далее, под восторженный хор зрителей, злобный обезьян Жорик был повержен во прах дюжиной разных способов. Разумеется, это был не знаменитый “гамбургский счет” и даже не Феодосийский цирк, о котором мы имели честь упоминать, — так, балаган-шапито месье Ломброзо, установленный проездом в Житомире, Жмеринке или какой-либо иной дыре из тех же краев алфавита. Но пот был настоящим, утробные вопли обезьяна наводили ужас, чтобы не сказать, ввергали в панику, атлет Майонезов пыхтел агрегатом братьев Черепановых, а шпрехштал Казачок шпрехал вовсю, выкрикивая привлекательно, но малопонятно:

— Бра-руле! Двойной нельсон! Дал-в-хлёбово! Тур-де-тет! Бряк-по-мусалам! Тур-де-бра! Кранты! Туше!!!

Гваделупское чудовище пресмыкалось во прахе, вымаливая жизнь и долю в призовых ста рублях, атлет Майонезов мало-помалу превращался в счастливейшего из смертных Вована, растекался туманом балаган, — и лишь троица коверных глухо увязла в романтике, бессильна вернуться к будням.

— Круто! — просипел Шняга, пылая ушами.

— Блин, круто! — подтвердил обалделый Чикмарь, готовый сейчас простить людям все, даже собственное имя Арнольд.

— ...ть! — согласился эстет Валюн, временно утратив дар словотворчества.

Вован же, приладив поводок, уводил гражданина и вдребезги разобиженного Баскервиля прочь. Уводил медленно, желая до конца насладиться триумфом. Проходя мимо Галины Борисовны, он задержался еще на минутку:

— Видала, Галчонок? Какой пацан, а?!

— Это ваш... э-э-э... Это ваш друг, Вован? — только и сумела выдавить Шаповал.

Гражданин с четверенек облаял даму, собрался было на радость возликовавшему Баскервилю пометить скамейку, даже расстегнул левой рукой штаны, но тут хозяин строго одернул нахала, и гражданин заскулил, пятясь.

Вован густо расхохотался, мучась одышкой:

— Друг? Ну ты и сказанула, подруга! Это мой шут!

ФИЛОСОФСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ

Если ты, о бык среди потребителей печатной продукции, уже дочитал до этих строк, скрывающих в себе исток бытия, —ты, несомненно, понял, что в сей книге на 7-м уровне астрал-подтекста разворачивается сущность воззрений лучшего из триждырожденных, просветленного хасид-йогина Шри Джихадбарлала Абрахмы Рабиндрановича Шивы-младшего, изложившего доктрину учения “Левая нога джнянина” в мантре для тенора и баритона с оркестром:

Шам-бала, Шам-бала, Шам-балалайка, Шам-бала, Шам-бала, Шам-балала, Ом-балалайка, Хум-балалайка, Шам-балалайка, Шам-балала!

Если ты, бык, этого еще не понял, читай дальше.

Искренне твои, Третьи Лица.

А потом был вечер, продолжившийся Зямой. Наверное, это космически несправедливо, когда вечер такого сумасшедшего дня продолжается Зямой, чтобы им же закончиться, но Галина Борисовна слыла в деловых кругах человеком слова. Купцы первой гильдии не подписывают контрактов — им достаточно ударить по рукам. Раз утром позволила мужу коньяк и однокурсника, то крутись, белка, в колесе, не крутись, а полезай в кузов. Особенно если ты, сохранив в паспорте девичью фамилию, давно утратила максимализм юности, а супруг твой, Игорь Горшко, меж друзьями — Гарри Поттер, человек вечной молодости. Что означает: волшебно обидчивый, колдовски ранимый и общительный до полной размытости сознания.

Без друзей он чахнет, как кактус на рисовых полях.

С друзьями он колосится, как рожь за околицей.

В сущности, у каждой домработницы бывают свои скелеты в шкафах, и почему отказывать мужу в мелких слабостях? Коньяк доверчиво грелся в ладони, чашечка кофе оплакивала родную Бразилию, истекая ароматом, и огонь семейного очага горел в сердце, позволяя слушать вполуха, грезить о тайном и не вникать.

— Это ничтожество, — сказал Зяма. Пунцовый блик лежал на его носу, обильном и сизом, как баклажан, делая нос гостем из ночных кошмаров импрессиониста Моне. — Ты его знаешь, Гарик. Это полное, законченное, самодостаточное и пышное ничтожество. Он говорит мне: “Зямочка! Ваши стихи дышат чувством, но в вашем возрасте! С вашим-то опытом! Неужели вы не слышите...” И давай склонять: пеоны-пентоны, дактиль-птеродактиль! Он думает, если способен гнать ямбом кубометры рифмованной чуши, так уже и получил мандат на Кастальский ключ! Ямбы-тымбы-мымбы! Мертвечина! А тут! сердцем! романтической душой, из-под спуда будней...

Зяма напрягся и, часто дыша, задекламировал в ля-ля миноре:

В Карибском море плавал парусник

В двадцатипушечных бортах,

И много числилось на памяти

Его отчаянных атак.

И сокращалось население

Прибрежных доков и портов

От залпового сотрясения

Двадцатипушечных бортов...

— Это гениально. — Гарик восхищенно припал к коньяку, дергая кадыком. — Просто, искренне. Такое хочется петь ночью, у костра. Под гитару, потягивая спирт из мятой фляги. Зяма, ты всегда юн. У тебя большое сердце.

В глазах мужа, последние двадцать лет видевшего костер исключительно по телевизору, обнаружился отсвет пожарищ, пылающий горизонт, кровь на палубе, лезвия абордажных крючьев и троица канониров с дымящимися фитилями. Как все это поместилось в двух, откровенно говоря, небольших глазках, оставалось загадкой.

Зяма принял комплимент достойно, перейдя к припеву, описывающему в художественных образах конфликт капитана с излишне меркантильными матросами:

Счастию не быть бездонным,

Счастие — не океан,

И с командой ночью темной

Не поладил капитан.

Был у капитана кортик,

Был кремневый пистолет,

Весь в крови помятый бортик,

А команды больше нет.

В гостиной отчетливо запахло порохом. Дребезжанье бокалов-пузанчиков напомнило старушечий хохот ветра, шторы взвились грот-бом-брамселями, на люстре закачался опухший флибустьер, повешенный за сокрытие награбленного имущества, и за окном вороний грай, безбожно грассируя, взвился в попугайском экстазе: “Евр-рея на р-рею!”

— Я, кажется, знаю, куда ты гнешь! “Летучий Голландец”, да?!

Гарик от волнения привстал в кресле и весь просиял, когда Зяма подтвердил его догадку сперва кивком, а позже и финальным пассажем:

В Карибском море плавал парусник

В двадцатипушечных бортах,

На нем имеются вакансии

На все свободные места.

Больше нет костей на флаге,

Нету мертвой головы,

Череп там бросает лаги,

Кости стали рулевым!

Все семьдесят пять не вернутся домой

Им мчаться по морю, окутанным тьмой!

— Ты обращался к Ипполиту? — Гарик понизил голос, словно намекая на тайну, известную лишь им двоим.

— Да, — качнул носом Зяма. Лицо его в профиль напоминало парусник. В двадцатипушечных бортах. С бушпритом наперевес. В фас же лицо Зиновия Кантора более всего походило на кабину грузового трейлера. — Он сказал, что напишет музыку. Завтра. Или послезавтра. Это будет шлягер. Так сказал Ипполит, а ты знаешь Ипполита.

Галина Борисовна тоже знала Ипполита. Ипполит был концертмейстером в детском саду “Жужелица”, а по совместительству — просветленным дзен-буддистом. В его понимании “завтра” не наступало никогда.

— Настя хочет завести шута, — вдруг сказала она. — Игорек, слышишь? Наша дочь собралась обзавестись шутом. Будет выгуливать его на поводке, как Вован. Наносить побои средней степени. Разгружать психику. Игорек, ты что-нибудь понимаешь?