— Кюшай, дарагой, да? Витамин-шмитамин, да? Сам ешь, гурия корми, детишка корми! Палахой чилавэк слушай нэ нада, дядя Реваз слушай нада! Реваз слушай, “дамский пальчик” кушай! Вай, сладкий, вай, полезный! А станет палахой чилавэк собака гавкать — скажи дядя Реваз, да? Зарэжу, клянусь мама! Требуха наружу, сэрдце на шашлык!

Золотозубая улыбка лоточника говорила: шутка — ложь, да в ней намек! Разумеется, все прекрасно знали, что общий знакомец и любимец Реваз никого резать не будет. Ну, дом поджечь, любимого пса освежевать, в “витамин-шмитамин” цианистого калию впрыснуть — это еще куда ни шло, а резать зачем? Сказать двоюродному брату Шамилю, сыну тети Мириам, он и так застрелит кого укажут...

Торнадо угасал, всосав сам себя, как Вездесос из мультика “Yellow Submarine”. Пьеро, вертясь на асфальте, уже строил рожи хохочущей детворе, от стола доминошников, словно от погоста восставших мертвецов, гремел стук костей, завершившийся воплем, достойным капитана Ахава при виде Белого Кита: “Рыба!” — а Шаповал взирала на реанимированную идиллию с тихим изумлением. Сейчас был тот редкий момент, когда, глядя на шута, она не испытывала раздражения. Очень хотелось понять. Узнать правду. Минуту назад этот неприятный человек плакал навзрыд, и вот — веселится вместе с ребятней. Притворялся? В конце концов, он — профессионал: кривляка, притворщик, фигляр... Но когда он притворялся? Раньше, в слезах, — или теперь, смеясь?!

Или — никогда?!

Допустить последнее означало сойти с ума.

Только сейчас, машинально утирая слезы, почувствовалось: глаза устали. Вот и слезятся. Двор еще секунду назад был ужасно ярким. Невозможно. Ослепительно. Сверкали ветки акаций и кленов, словно их увешали серпантином и китайскими фонариками. Нос баобаба-утешителя: царский пурпур. Глаза бабушек у подъездов: огонь в печи. Гроздья дареного винограда: лиловый отлив, дымчатый топаз, легкий изумруд. Золото во рту Реваза. Фейерверк детских шорт и маечек. Белизна чуба полковничьего: снег вершин. Очень яркий случился двор. Даже страшно. Только у кочегарки, бессмысленной летом, из-за которой выглядывал Берлович в изгнании, топорщились какие-то серые и грязно-коричневые нитки, лохматясь на концах острыми, опасными заусенцами. Странная прореха зияла во дворе, медленно зарастая. Глаза б ее не видели.

Вот и не видели. Слезились.

То ли от яркого, то ли от тусклого; не поймешь, от чего именно.

Ах да. Еще у прорехи стояла старуха. Чужая. Худая. Сплетенная из колючей проволоки этих нитей. Молчаливая, тихая старуха. Пристально изучая двух женщин и шута. При беглом взгляде на нее желудок схватывало влажной, холодной пятерней: очень хотелось есть. Будто и не завтракали. Яичницу бы!., яркую: белок, желток, томаты, кинза...

Потом старуха ушла.

ЛЕГЕНДАРНОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ

У Александра III был личный горбун — шут Ульян, который колобродился в столице, учиняя разные непристойности и пакости. С Ульяном император и пьянствовал, а тот учил Александра III через рюмку в зеркале узнавать свою судьбу. Враги императора утопили горбуна, после чего, лишившись единственного верного друга, Александр III запил не на шутку. Пьяному ему являлся Ульян, и они снова беседовали. А придворные показывали на дверь, за которой пил император: “Опять ушел искать горбатого...”

Поищем горбатого, о друг наш читатель?

Искренне твои, Третьи Лица.

Ручеек Малой Ильфо-Петровской свернул раз, другой, светофор дал зеленую отмашку, и полноводная река Героев Цензуры унесла лоснящегося котика в направлении родной гавани “Фефелы КПК”. Старый морской волк Мирон, оглаживая бородку-шкиперку и попыхивая трубкой-носогрейкой, властно сжимал штурвал. Выходил из-за острова на стрежень, лавируя кормой: день выдался на редкость судоходным. Ни сигналы штормового предупреждения, ни бортовая качка, ни гудки встречных кораблей не могли смутить капитана. А на примету: “Женщина на борту к беде!” — он давно положил мертвый якорь. Это смотря какая женщина, какой борт и какая беда. Иной мужик куда бедовее бабы выходит. Взойдет на палубу, она, глядишь, и треснет.

От омерзения.

— Лево руля! Баклана задавишь! — подал голос с заднего сиденья юнга Пьеро.

Капитан и брюхом не повел. Юнга впервые в плавании, а с салаги — какой спрос? Зато владелица судна, суперкарго Шаповал, вертелась на мостике, тщетно пытаясь уразуметь: зачем она потащила с собой этого клоуна? Жалко стало, наверное. Анастасия, отбывшая в кратковременный круиз до консерватории и обратно, брать шута не захотела. Сказала: думает зайти в секретариат, насчет восстановления, а это дело нешуточное. Пьеро разом превратился в побитую собачонку, скулил и куксился — в итоге жалость змеей проникла в стальное сердце Галины Борисовны. В чем она уже начинала раскаиваться.

Мирон лихо отдал швартовы, приглашая хозяйку сойти на твердь причала. Шут озорным бесенком выпрыгнул следом:

— Р-р-равняйсь! ГБ-воевода дозором обходит владенья свои!

Из окон “Фефелы” высунулись сотрудники. “Перебарщивает, подхалим”, — про себя отметила “воевода”, ожидая привычного раздражения, как ждут застарелую зубную боль. Но боль медлила. Так, общее недовольство: всегда неуютно чувствовала себя под обстрелом десятков глаз. Даже в детстве, когда мама ставила на табурет, умоляя прочесть гостям отрывок из Баркова, — старалась сбежать в ванную.

Вот и сейчас: нырнула в офис.

Депутация явилась в кабинет ровно через семь минут тридцать девять секунд. Состояла депутация из людей солидных, можно сказать, столпов общества: Первопечатник Федоров, Рваное Очко и бутылка коньяка “Ахтамар”. Бутылку друзья-антагонисты держали в четыре руки, не решаясь доверить кому-то одному сокровище Армении. Из-за коньяка выглядывал художник Ондрий Кобеляка, следом угадывались глазастые верстальщицы... Как все ходоки помещались в дверях, оставалось тайной пещеры Лихтвейса.

— Извините, Талиночка Борисовна...

— Мы тут хотели...

— ...поблагодарить! Спасителя!

— Мы понимаем, в рабочее время...

— ...не положено!

— Мы только вручим...

Прежде чем удалось сообразить, о ком идет речь, Пьеро ввинтился в толпу.

— Ах, я в ажитации! У меня волнуется грудь! — Шут принялся с хрустом заламывать руки. — Скромность борется в моей печени со справедливым признанием моих многочисленных заслуг! Ибо всегда готов подставить плечо, бедро или другую часть тела...

— Ну вас в пень! — прервала этот монолог хозяйка. — Живо в коридор! Там и вручайте, шут с вами...

Депутация во главе с Пьеро радостно вывалила в коридор, откуда донесся торжествующий вопль Кобеляки: “Братан, тебе в дизайнеры надо! Клиент электросвинью увидел — тираж втрое увеличил! Понял?!” И щебет девочек: “Ой, лапочка! Ой, прелесть!..”

“Лапочка, значит. Прелесть. Чип и Дейл в одном флаконе. А я, злыдня, дыроколом в него. В лапочку. В братана-дизайнера”.

Противоречивые чувства терзали душу: стая гарпий, волчий шабаш. Безумный сплав злости и благодарности, раздражения и покоя, недоумения и веселой бесшабашности... Во рту пересохло, рука сама потянулась к непочатой бутыли “Ночей Клеопатры”.

Зеленая крышечка свое дело знала туго. Вот она провернулась на пол-оборота, вот еще на четверть... “Ночи...” вспенились, толщу воды прострочили трассеры пузырьков; минералка забурлила, скапливаясь вверху сотнями жадных водоворотиков. Галина Борисовна заторопилась, желая открыть бутыль раньше, чем вода, полезная при хронических гастритах, под давлением хлынет в щели, обдав дерзкую потребительницу дождем, — но крышечка сама вырвалась из рук, царевной-лягушкой взлетев к потолку. Наружу, корежа пластик, восстал пузырчатый армагеддон, темнея и наливаясь удивительной дымчатостью. Клочья его, источая дьявольский аромат сигарет “Ligeros” пополам с гашишем, оккупировали помещение, заставляя связь времен чихать и тереть ладонями слезящиеся глаза. Мрак сгущался. Тьма, пришедшая с Мертвого моря, накрыла любимый кабинет. Исчезли обои с изображением альпийского луга зимой, офисная мебель “под дуб мореный”, стенд с образцами продукции, — пропал центр “Фефелы КПК”, пропал, как и не существовал на свете.

Взамен проявилось чудное: златотканые ковры облепили стены, циновки, искусно сплетенные умельцами Магриба, раскинулись по полу, уподобясь нубийским наложницам, искусным в любви, и морды львов оскалились с подлокотников трона. Экран монитора покрылся инкрустацией из сердолика и яшмы. Обратившись в кувшин, “Ночи Клеопатры” волчком вертелись у двери, вознесшейся до небес, а рядом с кувшином стоял джинн.

Великий и страшный видом.

— Освободи меня, о губернатор Перепелица, любимец Аллаха, властный заточать гневных! — закричал он, отчего кабинет заходил ходуном, словно корабль в бурном море. — Прибегаю к твоей помощи и покровительству!

— Губернатор в командировке, — ответила Шаповал, пятясь к трону.

Тогда джинн воскликнул:

— Я прибегаю к тебе, о мэр Аль-Бабец по прозвищу Чистые Руки, меч возмездия!

— Мэр у себя, принимает делегацию шейхов из города-побратима Багдада, — был ответ.

Налившись дурной кровью, джинн вскинул руки и возопил:

— Кто же, кто освободил меня из темницы, где сижу я так долго?

— Я, — удрученно сообщила хозяйка “Фефелы”.

— Радуйся, о несчастная! Ибо провел я в темнице сто лет, сказав в своем сердце: всякому, кто освободит меня, я позволю строить дворцы из материалов облицовочных и декоративно-отделочных, не прошедших сертификации на горючесть! Но никто не пришел дать мне волю. И минула другая сотня лет, и я сказал: всякого, кто меня освободит, я избавлю от необходимости иметь технические средства оповещения и эвакуации при пожаре, как-то: световые, звуковые, речевые и комбинированные! Но никто не освободил меня. И тогда я разгневался сильным гневом, сказав: всякого, кто освободит меня, я заставлю уплатить штраф размером с гору Каф за несоблюдение норм пожарной безопасности, будь он самим Сулейманом ибн Даудом, мир с ними обоими! Так что радуйся и готовь золото, шелк и изумруды.

Галина Борисовна вздохнула, прекратив дозволенные речи и готовясь перейти к недозволенным. Ибо стоял пред ней не кто иной, как ифрит злокозненный и марид беспощадный, Мустафа ибн-Абдулла Хвостопад, взявший для удобства материнскую фамилию. Отец его, Абдулла Насер-Пехлеви из рода Красных царей джиннов, в давние времена бежал от уголовно-политических интриг, покинув родной Нахуллобад и закончив на чужбине институт с варварским, но хлебным названием ПБ МВД. Сын беглого царевича Абдуллы, хитроумный Мустафа, полгода назад с помощью бранных подвигов и подкупа завоевал титул начальника городской пожарной инспекции — и теперь возмещал убытки. Его надзорно-профилактическая деятельность катилась по городу асфальтовым катком, оставляя за собой причитания вдов и слезы сирот. Отныне он властвовал над дружинами огнеборцев и поборников, числом двадцать четыре рати, в каждой из которых было две дюжины бойцов, каждый из которых властвовал над двумя дюжинами помощников, каждый из которых властвовал над двумя дюжинами шайтанов, каждый из которых нес горожанам двадцать две дюжины бед, боясь ослушаться владыку. Районные джинны-инспектора, стыдливо пряча глаза и банковские счета, разводили крыльями: увы! Все старые договоренности пошли прахом. Милосердие было чуждо злодею — джинн взимал полной горстью.

Гореть бы ему ясным пламенем, да должность не позволяла.

Тем временем Мустафа прошел к дивану, опустившись на него всей тушей. Взвизгнули йеменские пружины, застонала машрафийская кожа.

— Кофе! — приказал он. — Крепкий и черный!

— Сей минут, о мой шах и мат! — ответили из-под дивана. — Будет как у раба-эфиопа: крепкий и черный!

Оцепенев от ужаса, Шаповал смотрела, как между ногами могущественного джинна вылезает на свет божий Настькин мерзавец. Который по всем признакам должен был процветать в коридоре. Впрочем, Мустафа тоже был изрядно потрясен, по какой причине и дал шуту вылезти до конца. Стало ясно, что теперь золотом, шелком и изумрудами не отделаться. “Семьсот мулов, груженных драгоценными тканями, — лихорадочно прикидывала несчастная, — десять тысяч невольниц, обученных плясать и сводить с ума... Что еще? А этому сыну ослицы, Иблис сожри его колпак, велю отрезать зебб, после чего продам жестоким саклабам с реки Утиль для глумливой потехи!..” Снисхождения ждать не приходилось. Все три типографии располагались в разных районах: на островах Вак-Вак, где на ветвях деревьев растут головы журналистов, всяк час славящие законно избранного падишаха, в Магрибе, стране злых колдунов, знатоков тайны отчуждения недвижимого и движимого имущества, а также в Ущелье Гога-де-Магога, где ежечасно сходятся с грохотом интересы фракций, готовые раздавить всякого случайного попутчика. Разумеется, нормы пожарной безопасности во всех трех случаях сводились к возложению надежд на Аллаха, милостивого и милосердного, — но беззаконный Мустафа, увы, не принадлежал к правоверным джиннам.

Сейчас он буравил взглядом наглеца, распростертого во прахе.

Странно: в пылающих очах джинна пробивалось нечто, трудно описуемое словами, если только вы не поэт, награжденный даром делать пустяк центром мироздания. Ближе всего к пониманию взора Мустафы подобрался один араб из бедуинов пустыни, сказавший: “Печаль моя светла...” — но тонкого душой араба убил белокурый гяур-фаранги, а мы, увы, не обладаем даром песнопевцев.

Джинн смотрел.

Джинн молчал.

— Развесели меня, шут, — наконец сказал Мустафа Хво-стопад, и голос его предательски дрогнул.

— О могучий! — радостно откликнулся Пьеро, извиваясь на полу. — О царь нашего времени! Дозволь рабу твоему усладить слух господина песнью, восхваляющей деяния великого Мустафы! И сердце твое преисполнится гордостью за поступки, навек оставшиеся в памяти народной!

Проворные руки ударили в бейсболку, как в бубен.

— Внимай моей касыде о великой брани меж владыками джиннов!

Мустафа откинулся на спинку дивана, согласный внимать.

А Шаповал отчетливо поняла, что возможность договориться по-хорошему накрывается медной лампой.

КАСЫДА О ВЕЛИКОЙ БРАНИ

Нет, не зверь ревет в берлоге, словно трагик в эпилоге,

Одичав в изящном слоге, впереди планеты всей, —

То, колебля дол пологий, собирает в ларь налоги

Городской инспектор строгий, злобный джинн Саддам Хусейн!

Будь ты молодец иль дама, будь инвестор из Потсдама,

Нет спасенья от Саддама, дикий гуль он во плоти,

Говорят, что далай-лама, филиал открывши храма,

Отчисленъя с фимиама — весь в слезах! — а заплатил!

Знай, предприниматель частный, если хочешь быть несчастный, —

Целой прибылью иль частью, но сокрой ты свой доход,

И к тебе ближайшим часом, с полной гнева адской чашей,

Покарать за грех тягчайший джинн с подручными придет!

Но, на радость одержимым, есть управа и на джинна, —

О сказитель, расскажи нам, как был посрамлен Саддам ?