— На тебе правду. Медную да кислую. Первое: я тебя больше от стрессов лечить не буду. Не фиг тебя лечить, здоровая ты, как призовая Буренка. Ты и раньше это знала. А ко мне ходила — во-первых, модно, во-вторых, водки мало пьешь. Наши Гретхен, в смысле Глафиры, на кухне сядут, по стопке накатят, кагорцем полирнут и друг дружке весь, блин, психоанализ до спинного мозга устроят. Американцы обзавидовались, хотели опыт перенять, — шиш с Марсом. Only for Russians. Только те бедолаги, кто малопьющ и многоимущ, к нашему брату таскаются: исповедаться за рупь, свечку св. Зигмунду поставить. Ты слушай, слушай, больше нигде такого не услышишь. Профессиональная коммерческая тайна. Теперь о шуте. Ушлые они, в “Шутихе”. Такие ушлые, что аж боязно. Это ведь не шут, это твоя дочка. От нее кусок отрезали и целым сделали. Все, чем Настюха в мамочку с детства пуляла: эпатаж, безалаберность, дуроломство. Ты, Галюн, не женщина, ты стенка — хоть прислониться, хоть огородиться. За тобой, как за каменной. Потому Настя твоя всю жизнь разрывалась: за стенкой комфортно, из-за стенки пора. Шут — это ее маска. Ее протест. Ее вызов. Доказательство от противного. От тебе противного. Вот потому она его любит, а ты, хоть наизнанку вывернись, нос воротишь.

— Загнул ты, Лешенька. Сам себя перемудрил. Моей Насте до этого красавца — сто верст лесом. Болонка против льва.

— Именно! Потому что он — мастер. Для него быть на площади без штанов — естественно. Он так дышит. Так живет. Не против мамочки воюет, не за свободу личности сражается, не выпендривается, чтоб оценили-заметили, а пьет эту воду, плавает в ней, здесь родился, здесь умрет! “Выносной комплекс” на контракте — с одним пустячным “но”. Вместо комплекса — талант! Собственно, любой талант — уродство, отклонение от нормы... Рядом с ним Насте незачем кривляться. Да и, положа руку на альтер-эго, стыдно. Так, как у него, все равно не выйдет, глупо даже стараться. Зато можно другое: смеясь над шутом, посмеяться над собой! Под ручку пройтись, на себя, любимую, со стороны посмотреть: какой могла бы быть, если б не от ума сочинила или из протеста, а добрый боженька от щедрот одарил...

Стало холодно. Зябко. Как в сказке Маршака, июль уступил место январю. Вдруг представилось: тебя, живую, теплую, в “Шутихе” изучают, препарируют, ковыряются в душе пальцами, тупыми зондами, после чего извлекают из кожаного альбома темную фигурку, тень, горбуна в маске, ставят рядом и говорят: смотри! Что получится увидеть? Какого спутника, для которого твоя нарочитость естественна, твои капризы природны, твои взрывы эмоций — обыденность, а твои жалкие потуги — талант?!

О чем они беседовали дальше, мы не знаем.

Потому что на цыпочках вышли из комнаты, где два стула, два человека и обои в горошек.

В крупный.

И вернулись лишь к самому концу разговора.

— Знаешь, кто я по образованию? — спросил Лешенька, мрачно жуя губу. — Только не смейся, ладно?.. Организатор-методист. Культурно-просветительной работы. Высшей, магь его, квалификации. Не профессия, а диагноз. Анекдот слышала: “Алло? Прачечная?” — “Хреначечная! Это Институт культуры!” Ты представляешь, каково человеку жить, зная, что он — организатор-методист? Не организм, а организатор. Еще и методист в придачу, словно деловитый пастор из Ассоциации Христиан-Предпринимателей. Ходячая чушь на тонких ножках — вот кто я, Галюн. Бакозабиватель. Зверь Гуманитерий. Я к ним, к твоим, на Гороховую, пошел, как на амбразуру. А они сказали: если бы раньше, смог бы — шутом. Пока не закостенел. Теперь поздно. Могут взять в отдел внешних контактов. Деньги, конечно, другие, но... Я спросил: кем? Выяснилось, что организатором-методистом. С перспективой роста. Я сказал, что подумаю. Вот, думаю.

Он был трезвый. Он говорил ровно и скучно.

Но почему-то не возникало сомнений, что пьет Бескаравайнер с утра, и не первый день.

САКРАЛЬНОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ

“Принципу Алеф (изначальному движению, первотолчку от Кетера к Хохме) соответствует Шут — символ божественной силы до манифестации, способной строить и рушить миры. Но Вселенной еще нет, и потому Алеф—только шут, ноль, ничто, пустота, которая может стать чем угодно, то есть абсолютная свобода. Планета Уран говорит, что Бог творит Вселенную легко, случайно и ненарочно, — такова же спонтанная природа гениальности человека. Но все же нечто над этим стоит, а именно изначальная архетипическая полнота Кетера; значит, и за спонтанностью Шута стоит разум —согласно Каббале, это непосредственно близкий к первоисточнику “разум огня”. Поскольку здесь происходит первое и потому самое сильное отклонение от изначального равновесия, то одним из символов этого цинарота является коромысло. Но чаще всего Шут просто держит узелок на палке, балансируя с ним на краю пропасти. В узкопрактической проекции на человеческую жизнь эта карта трактуется как предостережение против опасностей всего неожиданного и принципиально нового. Но за этим стоит более широкий смысл высшего творчества, творения на пустом месте, из всей полноты своего существа. Пусть творение есть нарушение изначального порядка бытия (потому перед Шутом пропасть), но все же оно диктуется высшими нравственными законами”.

Ты что-нибудь понял, дорогой читатель?

Мы —нет.

Искренне твои, Третьи Лица.

P. S. Но какой кайф, а?

Чертовски, знаете ли, непривычно, после отсутствия вновь оказавшись на родной улице, сворачивать к воротам не своего, а соседского дома. Есть в этом что-то порочное, отдающее беспорядочными связями и средством от клопов, тайком подлитым в чужой суп. Хорошо, что день рожденья только раз в году.

Особенно если это день рожденья Вована.

Казенная приветливость дремала на лице, скручивая рот жабьей, складчатой улыбкой. Час назад, покинув смурного Лешеньку, Галина Борисовна вдруг вспомнила главное. “Настя! — телефон поглотил крик; до дна пропасти долетело лишь жалкое “А-а-а!..”, рассыпавшись щебнем. — Катастрофа! Подарок! Мы забыли про подарок!” Ответ дочери был прост и оглушающ: спокойно, мама, я Дубровский, ничего не забыли, деньги взяла у тебя в сумочке, извини, что не предупредила, Пьеро обещал купить на свой вкус. Люблю-целую. После такого ответа пришлось долго сидеть в открытом кафе, отпаивая себя ядовито-зеленым “Тархуном”.

Все время чудилась вендетта, объявленная Вованом по вручении даров.

Потому и опоздала. Пусть сосед сначала убьет Настю с мальчиками.

Рука давить на звонок отказывалась категорически; пришлось помочь второй. Сверху опустилась видеокамера на витом шнуре с кистями. “Подымите мне веки!” — камера зафиксировала гостью в фас и в профиль; моргнула с видом авторитета, перед которым мнется мелкий, но подающий надежды шпанюк. Щелкнула клювом и скрылась в бойнице. Небось побежала докладывать. Долгая, мучительная пауза; наконец створки ворот, плотоядно клацнув, разъехались. В проеме, открывшем дорогу в пещеру людоеда, стоял Баскервиль. Кобель был в духе: зевал, вилял задницей. “Здорово, подруга! — Всколыхнулись брыли, ниточка слюны дружелюбно свисла с мощной губы. — Дорога кошка к обеду! Топай за мной...”

Подруга затопала.

Пес вел жертву именин через “зашитую” тонированным стеклом террасу, с явной целью зайти дому в тыл и оказаться во дворе. По пути им никто не встретился: тихо, как в могиле. Подозрительно. Невозможно. Тихий час им. новорожденного Вована? Нервы дымились, тремор сотрясал пальцы. Возле вазы эпохи Цхе, откуда торчал махровый подсолнух-мутант, обнаружился столик. А на нем...

Компакт-диск “Adrian Rollini and California Ramblers” (записи 20-х годов); бонусом служила пьеса “I remember Adrian” в исполнении какого-то К. Хокинса с оркестром Хендерсона. Рядом — роскошно изданная книга: Йозеф Шкворецкий, “Бас-саксофон”. Открыла наугад, с конца: “Но это не было сном, ибо во мне до сих пор живет этот отчаянный всплеск молодости — вызов бас-саксофона. Я забываю о нем в мельтешении дней, в житейской суете, лишь привычно повторяю: люблю, люблю, — ведь годы и бесчувственность мира определили этот мой облик, сделали кожу толще. Но живет во мне мементо, предостережение, минута истины — бог знает где, бог знает когда; и я, печальный музыкант, буду всегда скитаться с оркестром Лотара Кинзе по горестным дорогам европейских окраин, под тучами великих бурь, и темнокожий бас-саксофонист, Адриан Роллини, будет снова и снова напоминать мне о мечте, правде, непостижимости — мементо бас-саксофона”. Еще был здесь футляр, распахнутый бесстыже, как пеньюар блудницы; и на кровавом бархате, устилавшем его чрево, покоился чудовищный мундштук: выточенный из каучука, ювелирной работы цилиндр клювообразной формы, со срезом в верхней части. Сигарету, которую следовало курить при помощи такого мундштука, мог вообразить лишь душевнобольной.

Ясновиденье посетило мозг женщины. Это подарок. Подарок Вовану от семьи Шаповал, купленный шутом. Это смерть. Поэтому так тихо. Кухонный топорик с обухом, удобным для приготовления отбивных, уже сделал свое дело. И сосед с орудием убийства на изготовку затаился над трупами, ожидая последнюю жертву: финал трагедии близок. Остальные же гости уехали за “царской водкой”: растворять останки перед банкетом.

“Крепись, подруга! — Ухмылка Баскервиля обнажила желтую ограду клыков. Такие бывают на кладбище, вокруг могил. — Или ты собралась жить вечно?”

Столик с подарками приплясывал за спиной.

Вот и дверь.

Вот и двор.

— А я овчарка! Овчарка кавказской национальности!..

Дикий вопль, равно как последовавший за ним взрыв хохота, ударил под коленки. Гостья чудом осталась на ногах. Поэтому не сразу сообразила: живы! Все живы! Вон Настя с мальчиками, дальше Вован с обоими шутами... Больше во дворе никого не было, кроме мангала, штабеля дров и гигантского ведра, откуда умопомрачительно пахло мясом, маринованным в лимонном соке с луком, зеленью и перцем.

— Х-хав! Х-хав! Р-р-рыыыы...

Вован, стоя на четвереньках, мотал башкой: мешал Тельнику застегивать ошейник. Не прекращая утробно “х-ха-вать”. Наконец шут ухватил поводок, и Вован ринулся кругами по двору, олицетворяя мечту чабанов из аула Цада. За ним волочился Тельник, тщетно пытаясь совладать с именинником.

— Горэц! Я горэц! Одын останус! Х-хав!!!

Настя шлепнулась на траву, колотя пятками от смеха. Вован обнюхивал ее, выражая сомнение: казнить или миловать? Но шут уже сдирал с него ошейник, просовывая в “строгий” обруч с шипами собственную голову.

— Пундель! Я пундель! Карликовый-абрикосовый! “Пунделя” взялся выгуливать Пьеро. Зрелище ввергло Галину Борисовну в ступор; она не пошевелилась, даже когда Вован перехватил инициативу, назвавшись пекинесом, потом выставка пополнилась “либерманом-пинчером”, колли (в этом случае именинник потребовал, чтоб его звали Коляном), буль-буль-терьером в исполнении Гарика, новой русской борзой, сторожевым москвичом, баскет-хаундом; Баскервиль, поддавшись на уговоры, лихо исполнил клевретку из питомника маркизы Марии-Луизы Инконтри, но украсть из ведра кусок мяса опоздал — подвели габариты...

Но мне ведь не смешно, спросила женщина на пороге. Мне совершенно не смешно. Мне просто слегка удивительно, и все.

Конечно, ответили мы, Лица Третьи, подозрительно серьезные. Тебе не смешно.

Почему?

Потому что они внутри, а ты — снаружи.

А внутри мне будет смешно?

Необязательно. В конце концов, кругом чертова уйма народу, для кого шут — “паралич конский, приписываемый несдружливому домовому, коли лошадь не ко двору”.

Но я ожидала...

Смех вызывается ожиданием, которое внезапно разрешается ничем. Так сказал Кант. Правда, он забыл добавить, что злоба вызывается той же причиной.

У меня нет чувства юмора?

Humour — настроение. Оно есть у всех. Разное. Хорошее и плохое. Злое или доброе. Humour — главные соки организма: кровь, флегма, желчь, черная желчь или, наконец, меланхолия. Выберешь что-то одно — зачахнешь. Соки должны бродить. Собственно, старый добрый английский humour — не более чем ушлый француз XVII века, месье Humeur, бродяга Склонность-к-Шутке, перебравшийся через Ла-Манш и получивший лондонскую прописку.

Я ничего не понимаю.

И не надо. Ты когда-нибудь видела человека, сумевшего в конце концов понять соль шутки? Душераздирающее зрелище, хотя и звучит гордо.

Я черствая и злая?

Глупости. Просто еще никто нигде и никогда не сумел объяснить постороннему зрителю: почему он смеется, а этот самый посторонний, умный и тонкий обладатель ученых степеней, пожимает плечами? Почему X покатывается над упавшей в лужу старушкой, Y хохочет, читая Вольтера, Z веселится в кунсткамере, а академик Капица умирает со смеху, глядя на семиэтажное уравнение?! Природа смеха? Проще доказать теорему Ферма методом синекдохальной протоарахнологии. Распад нормы грозит нам безумием. Чтобы спастись, мы смеемся. Чтобы спасти, приходит шут. Иногда его зовут так же, как и вас. По имени.

— Мама! Иди к нам!

Вот-вот. Мама, тебя зовут. Иди к ним. А мы проводим тебя взглядом: Лица Третьи, волей судьбы забывшие, что значит “я”, вынужденные всю жизнь рассказывать о других, чтобы в итоге таким окольным путем рассказать о себе. Правда, смешно?

Только не отвечайте. Правда, неправда — не надо. Давайте лучше о другом.

Возьмем, к примеру, шашлык.

...скользкие, тонко нарезанные кольца лука. Острый, кисловатый аромат. Поджаренная корочка: местами слой сала чуть обуглился, это ужасно вредно, говорят, там канцерогены, и для желудка — смерть, но удержать руку, тянущуюся за очередном куском, не под силу даже гималайскому бурому аскету. Раскинувшись у бревна, декоративно обтесанного под Японию, эротически стонет Настька. Изредка заливая очередной стон глотком “Твиши”: подкрепите меня вином, ибо я изнемогаю от жратвы.

— Мам, вино будешь?

— Не...

— А если показать?

Шуты танцуют вальс-бостон. На три счета. Лежа. Юрочка аплодирует им по-дзенски, одной ладонью. Все попытки приспособить вторую окончились неудачей. У Юрочки выросло брюшко: смешное, оттопыренное. Гарик щелкает сына по этому артефакту, и сын икает.

Словно заразившись, вслед икает Вован.

— Блин, ик!.. икота! Галка, напугай меня! Чтоб... ик!.. прошло.

— Как?

— Ну, скажи... ик!.. что я тебе денег должен.

— Ты мне должен сто баксов.

— Тю, напугала...

Мрачный Баскервиль зарывает в углу кость: на случай голода. У пса этот призрак зашит в генотипе. И никакая реальность его не поколеблет. Ф-фу, не могу больше.

Сейчас умру.

— Володя, ты меня убил. И закопал. И надпись написал.

— Сама ты Володя. Вован я. Во-ван. Трудно запомнить?

— Трудно.

— Ну, тогда смотри. И запоминай.

Паспорт. Синяя обложка с гербом. Номер, серия. Вован Николай Афиногенович. Год рождения. Прописка. Вован. Николай Афиногенович. Мягкий баритон Заоградина: “Кстати, Николай Афиногенович отзывался о вас наилучшим образом...”

— Въехала, Галка? Вован я. В натуре Вован. А если по имени, тогда, ясное дело, Колян.

Удивляться не было никаких сил.

— Вован, ты меня убил еще раз. Сегодня великий день. Момент истины.

— Момент? Истины?! — Вован поднялся медведем-шатуном. Странно знакомый кураж отразился в глазках майонезного короля: сейчас от этого факела полыхнет уголь в мангале, займутся стены дома, огонь перекинется на деревья, оттуда на небо... — За мной!

Откуда и силы взялись? Через бильярдную в коридор, оттуда вниз по лестнице, под землю, ниже, еще ниже, поворот, другой, дверь с заклепками, бронеплита, штурвал запорного механизма вертится в мощных лапах капитана, выводя корабль на новый курс, это, наверное, бункер, здесь заседает штаб вермахта, нет, это не бункер, стены и потолок обшиты пробкой, абсолютно звуконепроницаемы, посредине — микшерский пульт звукооператора, муравейник рычажков; черные, траурные колонки на штативах, микрофоны, обалденный синтюг, мечта нищих клавишников, а дальше, в распахнутом плюшевом чреве футляра-исполина — великан, медный гигант Талое, страстный динозавр, выгнувшийся от сладкой судороги, лохань Господа, рог Хеймдалля, труба Иерихона, с бляхами сумасшедших клапанов...