На следующий день провожали любителя насекомых всем семейством. Отобранные Пафнутием Сильвестровичем баночки, сачки и ловушки были закрыты в подсобке, а ключ демонстративно повешен на шею, Киприаном — проверен рюкзачок, в который Иван уложил бутерброды и бутылку воды, а Лукьяном коварно обысканы многочисленные карманы разлетайки-штормовки. И найден-таки складной сачок и небольшая баночка-морилочка. После чего младший брат был насильно выдворен из дому с наказом без результатов не возвращаться.

Иван появился дома около восьми вечера, очень довольный собой и с результатами: он приобрел первое издание «Жизни насекомых», книги Вайднера и Шнейдера, а также несколько томиков Хэрриота, Даррелла и Гржимека, как будто случайно затесавшиеся в эту компанию.

На следующий день упорно отказывающегося следовать семейной традиции аспиранта обыскали не только на предмет ловушек для насекомых, но и на наличие денег, кои безжалостной рукой Лукьяна были вытащены из всех многочисленных карманов и карманчиков брюк, рубашки и ветровки. Вмиг погрустневшего Ивана в очередной раз препроводили из квартиры с наказом исполнить-таки свой долг. К вечеру будущий ученый вернулся совершенно счастливый и братья уже были готовы подумать, что он нашел избранницу — будущую невесту и, значит, по поводу приданого можно больше не волноваться. Но оказалось, что на лодочной станции спасатели презентовали ему огромного, просто невероятной величины, жука-плавунца, и весь оставшийся день Иван ползал по берегу в поисках хотя бы приблизительно таких же гигантских экземпляров.

Становилось ясно, что простыми методами Ивана никоим образом не заставить искать себе суженую. Братья горе-ученого уже успели сыграть свадьбы со своими избранницами, а у Ивана даже намека на невесту не было.

Царь не знал, что и делать. По этому поводу решили собраться на семейный ужин, на который прибыли братья с женами.

Пафнутий Сильвестрович все время расспрашивал старших сыновей, как им в браке, те, словно по-заученному, отвечали, как у них все хорошо, Царь кидал многозначительные взгляды на младшенького, но тот вроде как на инсинуации не реагировал.

Пафнутий Сильвестрович в сердцах отхлебнул горячий чай из чашки, обжегся, хотел было ругнуться по привычке, но только крякнул, взглянув на Пелагею с Агриппиной, напряженно выпрямивших спины.

— По-купечески буду… — и взял блюдце.

— А чем занимаетесь вы? — обернулась к Ивану жена Лукьяна, крутя на тоненьком пальчике кольцо из белого золота с пятикаратным бриллиантом.

— А он у нас бестолковый, — схрустывая сухарик, заметил средний сын.

— Цыц у меня! — зыркнул на средненького Царь. — Умный он. Вон, диссертацию пишет. Про эту, саранчу. Как южный климат влияет на длину ее пяток. Далеко они там прыгают или нет.

— Саранча — летает. А прыгают — кузнечики! — поправил отца Иван и повернулся к Пелагее: — Я изучаю влияние субтропического климата на длину крыльев у саранчи и кобылок.

— Вы изучаете лошадей? — взглянула заинтересованно и Агриппина, выставляя в сторону Пелагеи безымянный пальчик с обручальным колечком: сапфир в окружении россыпи бриллиантов, мол, мы тоже не лыком шиты.

— Да нет, кобылка голубоватая — Oedipoda caerulescens. Тот же отряд, что кузнечики и саранча, прямокрылые, — начал рассказывать аспирант, но девушки уже потеряли к нему всякий интерес.

Иван что-то еще пытался говорить, но, поняв, что его не слушают, замолк. Покрутил на столе блюдце с чашкой. Поправил складочку на скатерти. Прислушался к разговору, из вежливости попытался принять в нем участие, но вскоре потерял интерес к колебаниям курса валюты, стоимости кругосветного путешествия на «Royal Princess», новому платью жены японского посланника, в котором та была на последнем приеме, и прочим великосветским штучкам.

И тут раздался спасительный звонок. Аспирант торпедой сорвался с места и под удивленными взглядами родственников понесся в прихожую. Он был готов расцеловать пришедшего, спасшего его от абсолютно не интересных разговоров. Распахнул дверь и замер: перед ним стоял совершенный ангел, давил кнопочку звонка и не видел, что дверь открыли, потому что читал. «Опыты» Монтеня, как разглядел сверху на странице Иван. И сердце его начало медленно таять, как ледники горы Джомолунгмы.

Из комнаты, встревоженный беспокойными трелями звонка, тихонько выглянул Пафнутий Сильвестрович. И понял: Иван попался. Пара визитов вежливости с этой стороны — мы же цивилизованные люди, пара визитов с той — там тоже поди люди культурные, и можно свататься.

— Надевай кольцо! — сжимая икону в руках, прошептал Пафнутий Сильвестрович.

Но Иван не слышал. Неожиданно ему стали совершенно безразличны даже проблемы саранчи в южных регионах России. Он тонул в синих бездонных глазах Василины и не было ему никакого дела до волнений отца.

Начали бить часы. Лукьян и Киприан с удивлением смотрели, как Царя сначала начинает тихо колотить, потом Пафнутий Сильвестрович затопал ногами. С каждым ударом ходиков лицо его наливалось малиновым все сильнее и сильнее.

— Кольцо надевай! — На четвертом ударе он выхватил у сына фамильную драгоценность, схватил перепуганную Василину за руку и сам стал натягивать колечко на тонкий безымянный пальчик руки. Иван хотел было вскочить, возмутиться, мол, не по закону это, чтоб кто-то вместо жениха обручальное кольцо невесте надевал!

— Бом-м-м! — натужно стукнули часы в последний раз.

Ахнула Василина, вскинулась, да и рухнула замертво на землю. Истошно завопили, прикрывая разинутые рты ладошками, Пелагея и Агриппина.

На дорогом персидском ковре, булькая горлом, сидели три огромные серо-зеленые жабы. А на головах у них красовались маленькие золотые коронки — знак принадлежности к царёву роду.

— И-эх! — горько вздохнул Пафнутий Сильвестрович. — Сынки! Как же так? Говорил ведь: прервется род на корню… А вы — лажа, лажа…

Алексей Корепанов

РАЗБИТЬ ЗЕРКАЛА!

Настроение было ни к черту. Вообще не было никакого настроения, а была какая-то болотная жижа вперемешку с жабьей рвотой, собачьим дерьмом и бомжачьими соплями, и торчали из этого зловония колючки унижения и бессильной злобы, и от этих колючек гнила и расползалась клочьями душа.

Он, споткнувшись о порог, ввалился в прихожую и, выматерившись, бросил на пыльную тумбу трюмо ключи от квартиры. Следом туда же, сбивая будильник и флакон одеколона «Спортклуб», полетел пакет с батоном и пачкой пельменей — традиционным ужином холостяка.

Болотная жижа колыхалась и смердела, ослизлые лохмотья души превращались в ядовитую плесень, отравляющую и убивающую саму себя.

Жизнь была гнусна и беспросветна. Эта самоуверенная скотина, этот скороспелый бизнесмен, в нужный момент удачно вылизавший зад новой власти и круто полезший в гору, ни в грош его не ставил… вернее, ставить-то, может быть, и ставил, но держал за дурака и платил копейки, а львиную долю опускал в свой безразмерный карман. Эта сволочь пахала на нем, имела его во все дырки, рассуждая при этом о приоритете корпоративных интересов… Нахватался словечек, с-сука, тварюга зажравшаяся!

А эта боссова подстилка, секретутка круглозадая… Какое она имеет право так с ним разговаривать, с таким пренебрежением! Чувствует ситуацию, гадина, знает, что он на дыбы не встанет, не покажет себя, не пошлет по известному адресу, где она и так все равно что прописана — не тот характер у него, к сожалению. Точнее, вообще характера никакого нет…

А эти ублюдки у подъезда, подростки-переростки… Вечно стоят, гогочут, все вокруг в плевках и шелухе от семечек. А сделаешь замечание — нарвешься, они ведь, уроды, никого не боятся… Да и не сделает он никогда замечания; единственное, на что способен — прошмыгнутъ мимо, в подъезд, втянув голову в плечи. Ну нет у него характера — и что тут поделать?..

Он раздраженно зашвырнул под трюмо туфли, выпрямился, смерил злобным взглядом свое взъерошенное отражение в зеркале. «Ни хрена не можешь, размазня», — сказал горько, пригладил волосы и, вновь наклонившись, протянул руку к вывалившемуся из пакета батону. Его вдруг качнуло прямо на зеркало, словно где-то там, внутри, заработал мощный пылесос, и голова его врезалась в твердое стекло… Нет, не врезалась… Он упал в зеркало, как падают в дверной проем — если стоять, прислонившись к двери, навалившись на дверь, а ее резко открывают внутрь, — он упал, инстинктивно зажмурившись и не успев даже выставить перед собой руки. Что-то коротко звякнуло, словно колокольчик, мгновенно накрытый подушкой, — а потом ворвались в уши совсем другие громкие звуки, шквал, водопад, сумятица звуков…

Он юлой вертелся на храпящем коне в самой гуще, в водовороте битвы, и вовсю орудовал мечом, и со всех сторон раздавался лязг стали о сталь, и воинственные крики, и стоны умирающих, и конский топот, и глухие удары столкнувшихся друг с другом щитов… Кровавое солнце бычьим безумным глазом пялилось от горизонта на толчею раздающих удары направо и налево конников, доспехи бойцов были залиты кровью, и кони оскальзывались в липких кровавых лужах, приседая на задние ноги, и топтали копытами тех, кто не удержался в седле — хрустели, трещали, как доски, кости упавших, и вдали, над лесом, выжидающе кружили черные птицы…

Оскаленные, перекошенные лица, бороды слиплись от слюны и крови… Едкий запах конского пота, тошнотворный, приторный запах крови, запах смерти…

Он разил наседающих на него со всех сторон латников, уверенно сжимая меч левой рукой, с коротким хаканьем раз за разом погружая клинок в чужую плоть, успевая прикрываться щитом и увертываться от вражеских мечей. Он чувствовал себя в этой кровавой мешанине как рыба в воде, ему нравилось наносить и отражать удары, нравилась эта вакханалия, это буйство, эти липкие потоки, он чувствовал соленый вкус на своих губах, и тело его было сильным и легким, и крепкими были его окровавленные руки, и меч его рубил, рубил, рубил податливые тела врагов. Он упивался безумством, разгулом битвы, он был рожден для нее, и свободно мчался на ее кровавых волнах, ужасный, беспощадный и непобедимый… — и вдруг сильный толчок в спину выбил его из седла.

Он вылетел из зазеркального иномирья, сметая с тумбы трюмо пакет с пельменями, и растянулся на полу прихожей, едва не въехав головой в подставку для обуви.

Из-за двери, с лестничной площадки, донесся топот и гогот — это, прыгая по ступеням, промчалась орда подростков.

Он медленно поднялся с пола, бросил взгляд на свои руки, ожидая увидеть на них кровь — но не было там никакой крови. С опаской шагнул к зеркалу, готовый в любое мгновение отскочить назад, поднял глаза — и встретился взглядом со взглядом отражения.

Обычное знакомое лицо, лицо зауряда — и никаких кровавых следов на этом лице. Обычный человек на фоне зазеркальной входной двери и вешалки.

Но теперь он знал.

— Так вот ты где сидел, мистер Хайд, — медленно произнес он и подмигнул своему отражению.

Отражение синхронно проделало то же самое. Или все-таки была какая-то задержка — в миллионные доли секунды?..

Он чувствовал, что изменился, что теперь его стало больше — не физически, а как-то по-иному — он не знал, какое определение здесь можно подобрать. Какая-то часть словно приросла к нему, воссоединилась с ним, как воссоединялись капли жидкого металла в голливудском роботе-терминаторе.

Зеркало было не просто стеклом, отражающим реальность. В зазеркальных пространствах существовали утраченные (или еще не обретенные?) части личности всех живущих на Земле — а может быть, даже и тех, кто уже покинул этот мир… или еще не воплотился в нем.

Он еще раз, весело и многообещающе, подмигнул отражению, поднял пакет и пошел на кухню варить пельмени.

* * *

Сбить спесь с высокомерного, самоуверенного борова-босса ему удалось с чуть ли не фантастической скоростью и легкостью. «Учти, сволочь, мне терять нечего, — заявил он, нависая над столом, так что побледневший толстяк сжался в кресле. — На мелкие кусочки пошматую, гнида, и никто ничего не докажет». Видимо, что-то необычное, угрожающее уловил босс в его глазах, видимо, понял, что это вовсе не шутки, не напускное. А может быть, заметил, проявившимся глубинным зрением разглядел чужую кровь на руках подчиненного — хотя внешне руки были как руки… Или блеснул на мгновение незримый тяжелый меч в этих руках?..

Условия контракта были пересмотрены, и отныне он мог получать за свой труд столько, сколько действительно заслуживал — если даже не больше.

Секретутка сломалась еще быстрее. Улучив момент, когда босс укатил по делам на своем роскошном ровере, он вошел в приемную, решительно прошагал к конторке и, схватив за руку длинноногую златовласку, буквально вырвал ее из кресла и втолкнул в директорский кабинет. Защелкнув замок, бросил ошеломленную девицу лицом на стол и прорычал: «Если только пискнешь — размозжу башку!» Задрав ей юбку и даже не стянув, а попросту разорвав тонкие ажурные трусики, с разгона вошел, вонзился в нее сзади, резкими ударами, словно гвоздь, вколачивая свой клинок во влажную горячую плоть. Златовласка даже не пыталась сопротивляться, кричать — и он, упиваясь собственной атакой, резко перевернул ее, швырнул на пол и бурно кончил прямо на ее лицо с широко распахнутыми перепуганными глазами.

«Утрись!» — Он ногой подвинул к ней остатки трусиков. И ничего — утерлась. И потом не стала поднимать никакого шума — и он был уверен в том, что превратился для нее в господина, повелителя, властного над ее жизнью, а она безропотно приняла статус рабыни…

В тот же день, вечером, дошла очередь и до дебилоподобных подростков. Возвращаясь домой, он не заскочил торопливо в подъезд, как делал это раньше, а, остановившись у дверей и резко повернувшись к плюющейся шайке, ткнул пальцем в грудь самого наглого и мордатого — словно намереваясь пробить тому ребра и продырявить сердце. «Слышь, ты, кусок дерьма, — обратился он к оторопевшему акселерату, — если будешь еще здесь харкать, я эти плевки твоим хлебальником вытру. — Обвел взглядом онемевшую шайку и добавил: — И вашими тоже».

И эти волчата, так же, как и босс, и секретутка, каким-то древним, полустертым инстинктом уловили исходящую от него смертельную угрозу. Увидели его — иного, способного на все.

И перенесли свои вечерние сборища у подъезда подальше, на территорию детского сада, обрамленного железобетонными коробками многоэтажек.

Жизнь его круто изменилась. Появилась в ней некая насыщенность, отточенность, завершенность, словно карандашный рисунок на бумаге превратился в горельеф… нет, в скульптуру, изваянную подлинным мастером. Плоский набросок зауряда преобразился в того, петергофского, Самсона из рекламы пива «Балтика», голыми руками раздирающего пасть льву.

Приходя домой, он победоносно подмигивал отражению — и отражение понимающе подмигивало в ответ.

Он не знал, как идут дела у отражения, там, за зеркалом, — да и не интересовали его эти дела. Он жил собой и для себя — и был доволен этой своей новой жизнью.

…Но все чаще и чаще чудилось ему, что руки его покрыты кровью… чужой кровью…

Он подолгу намыливал их, тер губкой — но странное ощущение не исчезало. Ладони были липкими, ладони были мокрыми, и на всем, к чему они прикасались, оставались кровавые пятна. Он знал, что, кроме него, никто не видит этих пятен, но они — были.