На мгновение Тенна стал похож на безумного жонглера. Оранжевые шары бросились на него со всех сторон. Он отбивался от них мечом, нанося уколы, рубя и рассекая.

Поврежденные шары падали вниз и умирали, истекая жидким огнем.

(Зеркало исчезло, осталась лишь рама.)

— На что ты надеешься, Тенна? — крикнул Бессмертный, и от его голоса вспыхнули во тьме тоннеля тысячи жадных костров. С каждым словом они разгорались все ярче и ярче. — Это смешно! Я могу играть так хоть целую вечность!

Тенна взмахнул мечом и срубил вокруг себя красные язычки огня. Но за пределами очерченного им круга тьмы крошечные пожары стремительно росли ввысь и вширь.

(Высокий мужчина шагнул к зеркалу.)

— Вечности нет, — выдохнул Тенна, занося меч. — Есть лишь «сейчас».

Тысячи костров сошлись в один. Яростное пламя взвыло, как зверь. Сплошная стена огня встала поперек тоннеля. Пылающие драконьи языки обвились вокруг лодыжек гостя. И чудовищный огненный клинок по одному мановению Ортаны обрушился на Тенну.

С хриплым стоном Тенна упал на одно колено.

Торжествуя, Ортана прыгнул вперед — добить, искрошить, уничтожить.

Тенна просто перекатился в сторону, пропуская его. Простая ловушка.

Во второй раз в этом мире Ортана с книгой в руках врезался в невидимую плоскость зеркала, и та взорвалась кипящей лавой. Огнем был порожден этот мир, и Огнем же…

Вне времени и вне мира Огонь встретился с Огнем.

Меч Тенны обрушился на Ортану, как рушится горная лавина на путника, застигнутого в ущелье. Маг едва успел подставить под удар книгу.

…Огонь встретился с Огнем и нашел в нем достойного противника. Струи алого пламени разбивались о желтые огненные щиты. Один костер старался сжечь другой. Пожар хотел убить пожар. Магия книги Огня сражалась сама с собой, и книга, что служила лишь оболочкой, осталась без охраны.

От удара железный переплет раскололся на кусочки. Книга камнем выпала из рук Ортаны.

Тенна отбросил меч, схватил книгу и бросился к выходу из тоннеля в башню.

Позади него страшно закричал Ортана.

Тот, кого не защищает Равновесие, в пламени первосущего Огня живет недолго…

13

«Мама, мама, расскажи историю!»

Дети — это увлекательно, но в чем-то похоже на понос. Никогда не знаешь, в какой момент тебя прихватит. Время летнее, по хозяйству дел невпроворот, а тут — историю ей изволь.

«А мантикору покормила?» — спрашиваю я для порядка. Знаю, что покормила. Дочурка у меня вообще умница, только характером удалась в отца. Если чего себе в голову вобьет, то не отстанет.

Летний вечер светел и тих, воздух пахнет акацией.

Что же ей рассказать-то? Вот разве…

«Было время, когда вся магия мира была собрана в книгах, а книги те хранились в двух башнях. Башни берегли Магическое Равновесие мира, и заходить в них разрешалось только самым мудрым и достойным — тем, кому не могла явиться мысль нарушить Равновесие».

Не могла, да явилась… Я вспоминаю душную гарь и вездесущий пепел. И как страшно было ждать, забившись под лестницу в подвале…

«Но маг Ортана захотел стать самым сильным. Когда настало время магам обеих башен говорить друг с другом и открылся тоннель между башнями, Ортана прыгнул туда и взял с собой книгу Огня. И Равновесие было нарушено. Ужасный пожар сжег все книги, кроме той, что была у Ортаны. И в мире не осталось больше магии Травы и Радуги, Воды и Камня. Миром правила магия Огня и Железа.

А потом маг Тенна пришел и победил Ортану».

Легко сказать: победил. Как вспомню, какой он выбрался оттуда, черный да обожженный… И башня была вся в огне. Но это был уже обычный огонь, он вскоре погас, гореть-то там было уже нечему…

«Он победил Ортану, но прежнее Магическое Равновесие вернуть не смог. Книги сгорели, и магия оказалась рассеянной по всему миру».

Может, это и хорошо, что до нее теперь так сложно добраться.

Но Тенна вбил себе в голову, что надо написать новые книги. Значит, доберется.

— Мама, мама, а дальше?

— Дальше — мыть руки и спать, — говорю я строго.

Чихать она хотела на мою строгость.

— Я к мантикоре!

Только и успеваю, что поправить у нее на шее медальон со Знаком Тенны.

Ольга Онойко

ИСПОЛНИТЕЛЬ

Памяти Никки

— Каша! — с отвращением сказала она, сморщив нос. Нос был курносый, с черной родинкой над кончиком. Все казалось, что это она промахнулась карандашом для глаз, и тянулась рука — стереть. — Ка-аша!

— Чирей, — отозвался он равнодушно, шаря по полке в поисках чайного пакетика.

— Я это не буду!

Под курносым носом дымилась банка растворимой картошки. Сидела девица не по-людски: прижав локти к бокам и наклонив голову к самой банке, точно собиралась лакать по-кошачьи. Дешевый карандаш, щедро размазанный по векам, расплывался и сыпался. Вытаращенные глаза девицы дико поблескивали из черных облаков.

— Ну чаю попей. С печеньем.

— Я есть хочу! У тебя почему нечего совсем?! Каша!

— Говорить учил меня мастер старый Йода, Хлора и Фтора.

— Дурацкий Кашка! — Она зафыркала, подняла длиннопалую худую руку и оттолкнула банку. Желтое пюре, похожее на растворимую пластмассу, потекло по столу. Пальцы девицы легли на стол, побарабанили. Локоть ее оставался прижатым к боку.

Киляев вздохнул.

Терпеливо вытер стол от картошки, выбросил изгаженную тряпку в мусорное ведро. Налил чаю, развязал узел на пакете с печеньем. Сел на табурет напротив девицы.

— Тирь, — безнадежно сказал он. — Ну чего ты, в самом деле?

— Я чего? Ты чего!

— Зачем ты сбежала?

— Хочу и сбежала. И не сбежала. Я гуляла.

— Гулёна.

— Мямля.

Она и печенье брала не по-людски: вытягивала над пакетом растопыренные пальцы и сгребала сухие пластинки в горсть, нещадно ломая их и кроша в хлебный песок. Потом запихивала в рот то, что оставалось в кулаке. А еще она чавкала ужасно и чай изо рта проливала. Киляев честно пытался ее хоть как-то воспитывать, но Тиррей в ответ на каждое осторожное замечание принималась крутить носом и заявляла, что «будет тогда спать». Это в лучшем случае. В худшем она начинала злиться, а злилась Тирь как дикий зверь — страшно. С зубами, ногтями и воплями такими, что однажды соседи вызвали милицию, решив, что безобидный с виду Киляев на самом деле маньяк и у себя на квартире кого-то насилует.

— Ка-а-а-аша! — гнусаво протянула Тирь, глядя в чашку. Она, когда пила, не поднимала чашку со стола, а наклонялась к ней, и глаза ее сошлись к самому носу.

— А ты Чирей, — жалко сказал Аркадий. — На заднице.

Ужасно это было, просто невыносимо. Она делала что хотела, она уходила из дома на недели, она отказывалась работать, Киляева вызывали забирать ее из обезьянника, грязную, исцарапанную, и даже задерганные службой менты его жалели. То ли бить ее надо, чтоб понимала? Но она же дикая совсем, безмозглая тварюшка, что с нее взять… жалко. И к тому же она, вообще говоря, еще сама Аркашу отлупит, потому как злей и отчаянней.

Хоть плачь.

— Из-за тебя концерт пришлось отменить, — сказал Киляев. — Поэтому денег мало.

Он хотел сказать это громко и строго, чтобы Тиррей пригнулась, засверкала настороженными глазами из-под сбившихся в колтуны волос, начала гладить себя по плечам красивыми пальцами: она всегда так делала, когда понимала за собой вину.

Строго — не получилось.

Но Тирь все равно пригнулась.

— У, — сказала она. — А еще когда?

— Концерт?

— Угу.

— Не знаю, — очень спокойно ответил Каша. — В «Дилайте» сказали, что больше не зовут. Групп много. Таких, у которых ничего не срывается.

— И чего?

— Не знаю. Может, будем еще куда-нибудь пробоваться. Только поначалу денег вряд ли дадут. А может, и просто не возьмут. Мы же две недели не занимались. И вообще с июля черт-те как работали. Правда, Тирь?

Теперь она пригнулась так, что прядь грязных волос с челки влезла в чай. И ничего не сказала, даже не гукнула.

— Может, мне все-таки другую работу искать? — серьезно и доверительно спросил у нее Киляев.

Тиррей вздохнула — робко и растерянно, по-детски. Помолчала. Обмахнула о голые колени руки, залепленные сухой крошкой от крекеров.

— Аркашика, — протянула шепотом. — Ты ничего, я это. Я — ну. Теперь вот. И ты тоже. Я так. Аркашика.

— Ага, — устало ответил он. — Я понял… Ну что, может, позанимаемся?

— Ну, — сказала она и с готовностью встала. Изодранный подол джинсового сарафана колоколом качнулся над худыми ногами.

Кожа у Тиррей была нечеловечески гладкая и ровно-смуглая, оттенка сильного загара, только загар никогда не ложится так ровно и так долго не держится. Глядя ей в спину, Каша вспомнил, что под сарафаном она ничего не носит. Сглотнул. У него еще ни разу не было нормальной девушки, только Тирь — иногда, когда ей приходил каприз. Каприза у нее не случалось с июля, а нынче заканчивался октябрь. Киляев старательно подумал о том, что Тиррей не мылась, шлялась столько времени незнамо где, и после всего этого пора бы о работе подумать, а не о перепихоне… не помогло. От Тиррей никогда не пахло — то есть не пахло так, как от людей. Она пахла лаком и деревом. И болела только своими болезнями. И гладкая кожа, и сарафан на голое тело…

— К мастеру бы тебя отвести, — громко сказал Аркаша.

— Х-хы! — с презрением ответила Тиррей, передернув красивыми плечами. Она прекрасно понимала, что у Каши нет денег на мастера, а даже и будь деньги — она бы не далась. Чай, не деревяшка.

— Акустика? — донеслось уже из коридорной темноты.

— Ага! — торопливо крикнул Киляев.

Дурочка и хиппоза Тиррей (в дурном настроении — Чирей, в хорошем — Тирям-Тирям) жила в его квартире уже год. С перерывами на загулы. Аркаша честно не знал, стоит ли она мук, которые он перенес. Со всех сторон говорили, что и не таких стоит, что любой музыкант позавидует ему черной завистью и что ему в руки упал подарок с неба, и это то же самое, как если бы Каша сам по себе родился гением.

Вроде бы так.

Но Тиррей? Подарок?!

С виду она напоминала неформалку конца восьмидесятых. Авария-дочь-мента и Цой-жив, и перестройка-дефицит, и прически дурацкие, и наркоманские изможденные лица. В ту пору Каша только-только пошел в школу. Ушедшая эпоха не вызывала у него ни интереса, ни ностальгии. Тиррей вся была какая-то потрепанная, подержанная, позавчерашняя, под стать тому вытоптанному леску с ожогами кострищ, где он ее, брошенную какими-то мангальщиками, нашел. Подобрал, еще не понимая, какое проклятие берет в руки, — и не было дня, чтоб не жалел об этом.

…Не занимались они действительно очень долго, пальцы у Аркаши не ходили совершенно. Он выгнул кисть, опробовал на правой руке, как на грифе, несколько позиций и покривился. С такой техникой лучше вообще никуда не соваться, сраму меньше будет. По идее, Тиррей на то и Тиррей, чтобы подобные вещи не имели значения, но Киляев еще не замечал от нее технической помощи. Вообще никакой помощи. Одни скандалы.

Каша сел на стул. Поставил ногу на низкий табурет. Собрался с духом — то есть старательно, сопя, вдохнул и выдохнул.

— Тиррей, — тихо позвал он. — Тирям-Тирям, иди ко мне, а?

Заглянул ей в глаза — карие, непрозрачные, будто лаковые. Тирь глядела исподлобья, внимательно — примеривалась к нему.

Потом подошла вплотную и легла в руки.

Киляев не успел ахнуть — голые ноги обхватили его талию, в лицо прыгнула упругая грудь, сарафан улетел в угол. Тиррей ткнулась ему в губы своими, холодными, как лак. В штанах у Каши заныло и встало, сердце его прыгнуло к горлу, руки сами собой взялись за дело — груди с торчащими сосками, твердая попа, дальше, там, бархатное и мокрое… Тирь стащила с него штаны и минуту спустя уже увлеченно прыгала на нем, закатив глаза и на свой лад ухая вместо того, чтобы стонать. После трех месяцев без женщины хватило Каши ненадолго, но в чем, в чем, а в сексе Тиррей всегда идеально под него подстраивалась.

Удовлетворенная, она немедленно закрыла глаза, сложила руки на груди и заснула. Засыпала она быстро — моргнуть не успеешь. Бродяжья привычка. Каша слышал, что чем выше класс, тем процесс медленнее, тем труднее им засыпать и просыпаться. Зрелище это само по себе не очень приятное, а отойти нельзя — аристократки нервные…

Хоть что-то хорошее в ней есть. Раз, и все.

Это она так прощения просила, наверно. Как считала правильным. Ох, дурочка… лучше бы позанимались. Теперь-то ее точно не разбудишь — может, даже до завтра. Он, конечно, и сам хорош, но…

Каша, не удержавшись, провел ладонями по изгибам, которые только что были живым и горячим женским телом. Потом осторожно взял Тиррей за головку, на миг представив под пальцами лохматый затылок, и положил ее в кофр. Пусть спит.

Сел обратно на стул. Посмотрел на древние обои в цветочек, закрытые кое-где постерами и афишами, на ободранное бабкино фортепьяно, звучащее как доска, на облупившуюся краску на окнах, единственную лампочку в пластмассовом абажуре, и прочувствованно сказал:

— Блин! Почему я со своей гитарой больше трахаюсь, чем занимаюсь?

За некоторыми вещами долго ходишь и добиваешься их. Другие вещи приходят сами. Аркаша Киляев, хороший мамин мальчик, окончил музыкальную школу по классу гитары. Он никогда не задумывался особо, чего бы хотел добиться: поступил в тот институт, в который смог, работал на той работе, куда взяли. Все получилось само собой и было никаким. Обыкновенным.

А потом он нашел Тиррей.

В музыкалке Аркаша учился неплохо: и данные были, и играть он любил — правда, не потому, что получал удовольствие от процесса, а потому что был все-таки маминым мальчиком. Гитара оказывалась тем чудесным предметом, который мог ненадолго сделать Кашу душой компании. Он хорошо играл, его с удовольствием слушали на вечеринках — даже тот дешевенький инструмент, на котором каждые полчаса приходилось подкручивать верхнее ми.

А потом он нашел Тиррей.

Киляев никогда не имел дела с живыми инструментами, даже не мечтал о таком, они предназначались для звезд, собирающих стадионы, для виртуозов, играющих с оркестром в консерватории, они просто очень дорого стоили, а то, что они иногда сами выбирают себе исполнителя, казалось наивной сказкой. И уж тем более не мог Каша вообразить, что живую гитару бросят за бревном возле кострища, в замусоренном подмосковном лесу, побитую и без струн.

А потом он нашел Тиррей.

И за нею явилось все остальное. Само собой. Только оно уже не было обыкновенным. Аркаша почти никому не рассказывал о находке, но вещи, подобные Тиррей, не умещаются в тайне. Скоро ему уже звонили. От первого предложения Киляев отказался из робости — выходить на сцену со знаменитой певицей было страшно. Потом жалел. Это хоть была бы человеческая работа, уважаемая, с зарплатой. В андеграундной «Белосини», где он теперь играл, было уютно и весело, Тиррей очень нравилось, но Аркаша в свои двадцать четыре так и не разучился быть маминым мальчиком.

Порой накатывала тоска. Вроде бы и неплохо живешь, но неправильно. Стыдно это. Мама расстраивается. Был бы папа, говорил бы: «В жизни так ничего не добьешься!»