За спиной ребенка, в углу, стоял киот с образами. Божья Матерь, держа на руках младенца, кротко смотрела на незваных гостей. Рядом плескал крыльями архангел Гавриил. А четверка евангелистов – те вовсе готовы были выскочить из оклада и кинуться в бой. Кто такие? – хмурился Лука. Зачем пожаловали? – набычился Матфей. Негоже… – поджал губы Марк.

А Иоанн шарил по избе глазами: нет ли топора?

Топора не было. Были ухват, помело и кочерга. Зеркало с полотенцем. Железная кровать за занавеской. Медный гребень на шнурке. Горшки, чашки. Священник Николай Федоров, крестивший мальчика, числился в зажиточных. Не только свою фамилию он мог предоставить в распоряжение малолетнего Коленьки и его старшего брата Саши. Да и крестный отец, Федор Карлович Белявский, редкой души человек, готов был поделиться с малышами всем: хоть собственным именем, предоставленным для отчества, хоть средствами к существованию.

Но денежного вспомоществования не требовалось. Константин Иванович, дядя незаконнорожденных, строго следил, чтобы дети взятого под опеку брата ни в чем не нуждались.

– Что это? – спросил Эрстед, указывая на приступок печи.

– Лопата, – машинально ответил Огюст.

– Лопата? Странная лопата… Для чего она?

Молодой человек сосредоточился, вспоминая.

– Ею сажают пироги.

– Куда? В тюрьму?

– В печь.

– Да вы знаток, мсье! Откуда такие сведения?

– Из Парижа…

Огюст не врал. Позапрошлым летом, в компании Эвариста Галуа, он посетил архитектурную выставку на Марсовом поле. Там, вдоль так называемой Rue de Russie, стоял резной фасад в русском стиле. За фасадом, в числе прочего, располагалась и привезенная из России изба – с крытым двором и флигелем. Ее якобы пронумеровали по бревнышку и восстановили точь-в-точь как надо. За десять франков гид болтал без умолку…

– Вы мне мешаете, господа!

Китаец жестом попросил всех прекратить пустые разговоры. У Огюста на языке уже вертелся вопрос – почему, кроме ребенка, в избе нет ни души? Куда ты спровадил всех, азиат? – но задать его француз не решился. От Чжоу Чжу он ждал пакости в любую минуту. Спасибо Эминенту, просветил насчет восточного коварства, холера вас заешь обоих…

Praemonitus praemunitus.[84]

* * *

Разговор в Механизме Времени запомнился Огюсту до мельчайших подробностей. Лебеди, снежинки; старческое дребезжание в голосе барона. Нет, он не верил фон Книгге. Он ему и сейчас не верил. И все-таки – поверил. Тысяча чертей! Две бешеные лошади разрывали француза пополам. Если Эминент солгал, если он по-прежнему желает Андерсу Эрстеду смерти – китайцу не следует мешать в его предприятии.

Если же барон сказал правду…

«Этот Чжоу – враг?» – напрямик спросил Шевалье у полковника, когда тот вышел из комнаты, где лежал умирающий Волмонтович. От Эрстеда пахло вонючими мазями и безнадежностью. Врач, срочно привезенный из уездного города, как уже знал Огюст, просто диву давался. По словам медика, любой другой на месте князя давно бы отдал богу душу. А поляк еще упрямился, еще хрипел, дрожал от боли и глядел в потолок левым, выпученным глазом – правый выжгло при взрыве.

– Окуляры… – слышалось в хрипе.

– Наденьте на него окуляры, – махнул рукой врач. – Какая теперь разница…

Эрстед долго не отвечал. Думал о чем-то своем, кусал губы. Он сильно постарел за эти дни. В волосах прибавилось седины, резче проступили морщины. Наконец, даже не спросив, откуда Огюсту известно подлинное имя китайца, полковник кивнул:

«Да, враг. Не делайте глупостей, мсье Шевалье. Враг, не враг – мы скрепили договор рукопожатием…»

«Вы – романтик! – хотел сказать Огюст. – Можно ли доверять…»

Но вместо гневной филиппики, уже вертевшейся на языке, он отвернулся – и, желая прервать неловкое молчание, зашел к Волмонтовичу. Это было опрометчиво. Молодой человек еле сдержался, чтобы сразу не выскочить прочь. Даже показалось, что князя тут нет. Скорченная, дрожащая мумия, вся в повязках с примочками – разве это князь? Тусклый свет из окна. Вонь масла герани. Словно кто-то прямо в розарии свалил кучу гнилых яблок. Миска с томлеными яичными желтками. Жирный купидон смеется на раме зеркала.

Черные дыры окуляров на обгорелой маске.

Шевалье полагал себя человеком опытным, знающим, что такое гибель друзей. Ничего он не знал. Смерть Галуа потускнела в сравнении с этой огненной нелепицей. Чувства и разум огласили приговор: да, Волмонтович умрет. Не сегодня, так завтра. Откровенность врача – безусловный некролог. В то же время Шевалье, как ребенок, надеялся на чудо. Пусть умрет. Князь и раньше умирал. Казацкая пика – помните? Ведь это ничего не значит. Ведь правда?

Ну скажите, что правда!

– С-с… с-сюда-а…

От дивного баритона осталось шипение змеи. Содрогаясь, Огюст приблизился к князю. Он корил себя за впечатлительность, но ничего не мог поделать. Сердце грозило сломать клетку ребер и удрать на двор. Грех так думать, но он предпочел бы, чтобы Волмонтович уже отдал богу душу.

Господи, за что мучаешь?

– С-с… с-слуша-а… кита-а…

– Китаец? Что китаец?

– С-сде… дела… ш-ш… с-слуша-а…

Огюст слушал. И с убийственной ясностью понимал: он исполнит все, что велит ему князь. Пусть это чистое безумие, но отказывать умирающему нельзя. Да и кто нынче не безумец? Вон и Торвен приволок в усадьбу какого-то умалишенного, полагающего, что он гусар и воюет с Бонапартом. К счастью, гусар оказался безобиден. Когда Торвен вновь слег с головокружениями, он ухаживал за гере помощником, как за родным, – и все беспокоился, чтобы на усадьбу не напали французы.

Огюсту безумец не доверял, полагая его шпионом.

Когда вчера, ближе к вечеру, в Ключи приехали чины из Тамбова, безумца спрятали. На всякий случай. Если уездные исправники никаких шуток, кроме четвертного в карман, не понимают, то уж товарищ полицмейстера, титулярный советник Митянин… Заберут бедолагу – воевать Бонапарта в желтом доме. С чинами приехал газетчик, прощелыга с блокнотом. Он заранее успел накатать репортаж с места происшествия.

Теперь волк пера жаждал фактов для оживления.

«Как мудро заметил адъюнкт-профессор Оссолинский, мы живем в эпоху великих научных переломов. Метеорный дождь с Луны, сама возможность какового еще недавно категорически отвергалась европейскими академиками, трагически сотряс Вялсинскую волость. Ужасная гибель экспедиции, о которой мы писали в прошлом нумере… генерал Хворостов свидетельствует, что огнь небесный пожирал самое себя, и грозится подать в суд…»

Газетчик тоже обещался подать в суд. Ибо никому не позволено бить репортера в морду. Ну и что? Да будь он хоть трижды просветитель и брат датского физика! Что, трудно показать, где лежит князь-обгорелец? Ведь помрет же! – и ни слова нашим любезным читателям… Вон? Что значит вон? Вы забываетесь, милостивый…

Вот тут и вышло в морду.

Чины, выпив водки на посошок, увезли брыкающегося газетчика силой. Тамбовское Диво устроило всех. Дождь с Луны, и никаких закавык. Свидетельства подтверждают. А кто там жив, кто мертв – дело врачей да гробовщиков.

Скорее гробовщиков, как ни прискорбно.

– Хорошо, князь. Я выполню все, что вы велели.

– С-с… с-спаси…

– Отдыхайте. Вам вредно волноваться.

– Я бы… с-сам…

И вдруг, приподнявшись на подушках, Волмонтович подвел итог прежним, твердым и звучным голосом:

– Сам не могу. Значит, вы сделаете.

* * *

– Мы можем чем-то помочь, герр Чжоу?

– Можете. Сядьте на лавку и ни во что не вмешивайтесь. Хотя… Герр Алюмен, взгляните в это зеркало. Что вы видите?

Китаец, мрачно улыбнувшись, протянул Эрстеду дешевое зеркальце в оправе из ракушек, скрепленных клеем. Не говоря ни слова, полковник уставился на собственное отражение. Он смотрел долго, как показалось Огюсту, целую вечность. Чжоу Чжу не торопил его.

А ребенок все играл лошадкой, словно был в избе один.

– Да, вы правы, – наконец сказал Эрстед, хмурясь. – Я скверно выгляжу. Это были не лучшие дни в моей жизни. Увы, герр Чжоу, надо признать, что я старик. Пожалуй, я вдвое старше вас. Самое время осесть в Копенгагене, греть ноги у камина и писать мемуары. Надеюсь, наш добрый Фредерик простит мне конституционные грехи юности…

– О да, вы вдвое старше меня, – согласился Чжоу Чжу. – А как же иначе? Больше вы ничего не скажете?

Эрстед взвесил зеркальце на ладони.

– Тяжелое… Кое-что скажу, герр Чжоу. У Месмера был железный жезл. Не вдаваясь в подробности, замечу лишь, что весил этот жезл несуразно мало. Это противоречило всем законам природы. Я поначалу удивлялся, а потом, когда стал учиться работе с жизненным флюидом, кое-что понял.

– Что вы поняли? – нетерпеливо перебил его китаец.

– Что нечего лезть к природе с моей куцей линейкой. Так вот, ваше зеркальце… Оно слишком тяжелое. А я уже умею работать с флюидом. Что получится, если поймать этим зеркалом луч солнца? Солнечный зайчик? Или что-то другое, особенное?

Чжоу Чжу еще раз улыбнулся:

– И снова я недооценил вас, герр Алюмен. Ладно, давайте резервуар сюда.

– Можно и мне? – удивляясь собственной наглости, спросил Огюст.

Видя, что китаец не возражает, он взял зеркало у датчанина. Никакой обещанной тяжести молодой человек не ощутил. Из экзотической рамки на него глянула знакомая, довольно унылая физиономия. На заднем плане, смазывая очертания стены с парой дрянных лубков, повешенных в качестве украшения, падал густой снег.

…снег?!

– Это кто глядит в окноНа нашу компанию с Маржолен?Это бедный шевалье —Гей, гей, от самой реки…

Хрусталь подлецов-колокольчиков. Шепот ледяных минут. Шорох инеистых часов. Какой-то важный господин. Он отстранил Огюста и занял место в центре зеркальца. Красный мундир, орден на шее. Господин выглядел неживым. Да он и был неживым – синюшная бледность щек, потухший взгляд. Впрочем, господин задержался ненадолго. Его сменил мальчик с лошадкой. Мальчика – гимназист в фуражке. Гимназиста – лысый старец с седой, раздвоенной на конце бородой. За старцем маячил сундук, покрытый изношенным пальто. Стол со стаканом чая. Библиотечные полки. Горят рукописи: дым, язычки пламени. Монастырское кладбище – прямо на глазах оно превращается в парк для гуляний.

«Существенною, отличительною чертою человека являются два чувства – чувство смертности и стыд рождения. Можно догадываться, что у человека вся кровь должна была броситься в лицо, когда он узнал о своем начале, и как должен был он побледнеть от ужаса, когда увидел конец в лице себе подобного, единокровного. Если эти два чувства не убили человека мгновенно, то это лишь потому, что он, вероятно, узнавал их постепенно – и не мог вдруг оценить весь ужас и низость своего состояния…»

Темнота и верчение снега.

– Что вы видели?

Огюст вздрогнул. Оказывается, он уже некоторое время не смотрел в зеркало, а совсем наоборот, выставив руку, направлял зеркало на играющего мальчишку. Зачем он это сделал, Огюст не знал.

– Что?!

Жадно, словно нищий у витрины мясной лавки, Чжоу Чжу вперил взор в молодого человека. Черты китайца исказила странная гримаса. Шевалье не знал, что с таким же выражением лица генерал Чжоу умолял Эминента продолжить показ картин будущего – яркие образы вместо цифр и фактов. Но у француза заныло под ложечкой. Сглотнув, он молча вернул зеркало владельцу и постарался изгнать из головы хрустальный звон.

– Я начинаю жалеть, что согласился на ваше присутствие, – после долгой паузы сказал Чжоу Чжу. – Но слово есть слово. Все, пора. Не волнуйтесь, господа. Это очень простой обряд. На моей родине он известен тысячи лет. Варвары полагают, что умирают полностью и навсегда. Мудрецы же знают, что навсегда – это фикция, а полностью – обман чувств. Впрочем, оставим философию.

Из кармана сюртука он достал маленькие ножницы.

– Алюминиум? – тихо спросил Эрстед, глядя на инструмент.

– Серебро Тринадцатого дракона, – кивнул китаец.

Сняв со стены лубок «Притча о блудном сыне», он выдрал картинку из самодельной рамочки и принялся сосредоточенно кромсать ее. Ножницы резали плотную бумагу без малейшего труда.

* * *

Честно говоря, Огюст проморгал тот момент, когда все изменилось. Только что молодой человек внимательно следил за китайцем – Чжоу Чжу разбрасывал по избе обрезки лубка, немузыкально вскрикивая, – и вот уже никакой избы нет.

Людей окружала сплошная стена бурана. Матово-белая, она шла синими сполохами. Хитрец-китаец заточил всех в фарфоровый чайник, расписанный не снаружи, а изнутри. Вот-вот хлынет кипяток… Минута, другая, и потрясение улеглось. Стало ясно, что буран, ярясь, не в силах поглотить жалкий клочок земли, огороженный кострами с восьми сторон. Вопреки всему, обрезки пылали ярче крошечных солнц. Соприкасаясь с пламенем, вьюга усмиряла свой разгон.

Эрстед не проявлял удивления. Пожалуй, для него изба оставалась на прежнем месте. Зато ребенок выронил лошадку, сунул в рот большой палец и, увлеченно чмокая, воззрился на зимнюю круговерть. Огюст подумал, что в этом возрасте дети должны вести себя осмысленней. Хотя мало ли…

Заведем семью, тогда и выясним.

Видя интерес малыша, Чжоу Чжу бросил ему зеркальце. Дитя попыталось ухватить подарок на лету, неуклюже взмахнуло рукой… Ударившись о землю у ног ребенка, зеркальце разбилось вдребезги. Брызнули осколки, на лету превращаясь в широкие, красно-желтые лучи. Их, вертясь дробинками, пронзали ракушки. Каждая издавала басовитый гул, словно заключенное в раковинах море просилось на волю. В тех местах, где они ударялись о стену бурана, возникали дыры.

Аспидно-черные ромбы.

Огюсту стало страшно. Иррациональный, нелепый ужас вцепился в глотку, отнимая дыхание. В ромбах занималось тусклое мерцание. Если присмотреться, можно было заметить в глубине некое движение. Люди, события; незнакомые пейзажи. Все это быстро исчезало, растворялось в черноте. Лишь ближайший к Шевалье ромб светился, не переставая. В нем синел океан, вспыхивали огоньки на пирамидках и молчал остров с алюминиевым Лабиринтом.

Никогда еще Лабиринт не был так далеко.

– Обнимитесь, миллионы!Слейтесь в радости одной!..

Из немыслимой дали ветер принес обрывок «Оды к радости». Вряд ли Бетховен с Шиллером предполагали радость как слияние миллионов в бурлящей жиже Грядущего – или соединение «волновых матриц» в утробе ромба-накопителя, плывущего по орбите вокруг Земли. Но музыка явилась как нельзя кстати – отрезвила, вернула ясность рассудку.

Забыв о ребенке, буране и острове, Огюст Шевалье смотрел на китайца. Куда и делся хлыщ в европейском костюме, ровесник самого Огюста! В двух шагах от них с Эрстедом стоял зрелый воин в чешуйчатом панцире. На груди воина, готов в любой миг сорваться с зерцала в полет, скалил клыки дракон. За спиной Чжоу Чжу реяло знамя – золотые иероглифы на кроваво-красном шелке. Те же цвета, что и у лучей-осколков…

В руке китаец держал алебарду, готов разить без пощады.

– Я здесь! – завопил Шевалье – Я!.. здесь!..

Бессмысленные слова. Никчемный крик. Пустая глупость.

Еще чуть-чуть, и будет поздно.

– Я тот, кого вы ищете!

Так Огюсту в минуту опасности велел кричать Эминент.

* * *