Рядом с почтамтом тянулись лавки – маленькие, средние и такие, что претендовали на звание «магазина». Девушка медленно шла по дубовому настилу, гордо именуемому здесь «trottoir», останавливаясь у входа – или у витрины, ежели таковая случалась. Лавки ее не интересовали – после парижских и петербургских салонов. Пин-эр лишь отмечала про себя, что именно видит. Одежда, медные изделия, шляпки, снова одежда. Книги, посуда. Опять одежда, да какая уродливая! Охотничьи ружья, сапоги, картина на шелке, очень похожая на знаменитый «Праздник Цинмин на реке Бяньхэ» работы Чжан Цзэдуаня. Глиняная посуда, опять шляпки…

Милосердная Гуаньинь!

Все еще не веря, девушка бросилась назад. Чжан Цзэдуань?! Откуда? И впрямь, это он, великий мастер династии Сун. Копия? Даже если так, откуда она здесь? Над лавкой красовалась вывеска, исполненная в три краски: «Алимов и сын. Колониальный товар». Зайти? На минутку?

Чжан Цзэдуань в России! Что скажет дядюшка Хо?

– Рэхим итегез![79] Просим, сударыня! Исэнмесез?[80]

В лавке было темно. Ставни едва приоткрыты, огня никто не зажигал. Хозяин спешил к гостье – улыбчивый, маленький, в смешной шапочке с желтой кистью.

– Чем могу услужить?

«Зажгите лампу!» – чуть не сказала Пин-эр, но вовремя спохватилась. С улыбчивым купцом справится даже однорукий старик, не евший целую неделю. И не драться она сюда пришла. Надо спросить о картине… Но как? Просто ткнуть пальцем?

Видя ее колебания, Алимов хлопнул себя по лбу:

– Менэ бу биткэ языгыз![81]

На стойке возник лист бумаги. Следом за ним – свинцовый карандаш. Вновь подумалось о лампе. У купца что, глаза совиные? Смешок – сухой, короткий, словно ветка треснула. Наклонясь над бумагой, Пин-эр удивилась этому несообразному веселью…

И нырнула в черный океан.

– Pol'oz si^e bezpo'srednio do gardla, – велел пан Варшавский, приподнимая голову слабо стонущей Пин-эр. Алимов замешкался, и поляк повторил по-русски, резко и зло:

– Прямо до горла лей! Смотри, чтоб не захлебнулась. Живой нужна.

Татарин угодливо закивал, принял из рук метельщика флягу. Пан Краков, стоя в углу, дернул усом, крутанул в воздухе короткой дубинкой.

Хмыкнул:

– Ile ci plaсa ze lajdak?[82]

Пан Варшавский с презрением глянул на суетящегося лавочника:

– Trzydzie'sci rubli srebrnych.[83]

3

Торвен взвесил стопку конвертов в руке. Прочесть – или успеется? Не о судьбах мира, в конце концов, речь! Почтмейстер, лично выдававший корреспонденцию, моргнул с недоверием, поджал губы. Мало того что иноземец, так еще и писем – целая гора. Ох, не к добру! Начальство интерес проявит, ревизора пришлет.

Честным людям столько писем ни к чему!

Кожей почувствовав отношение, Торвен решил проявить вредность. Присел к чисто выскобленному столу, отодвинул засохшую от горя чернильницу. С вызовом глянул на хмурого почтмейстера. Тот поморщился, отвернулся.

Конверт налево, пакет направо…

Три письма от гере академика – обождут. Два письма от Ханса Христиана Андерсена – тоже. Первое отправлено из Копенгагена, на втором вместо обратного адреса стоит «харчевня в Шпессарте, где разбойники». Ага, гере поэт наконец-то отправился в европейский вояж, что весьма отрадно.

Пакет направо, конверт налево…

Два письма от дочери криком кричали: «Открой!» Но Торвен сдержал первый порыв. Маргарет – взрослая девочка. Да и незачем читать про дела семейные при почтмейстере! Последним лежало письмецо, надписанное готическим шрифтом. Ниже шел перевод на русский – для особо непонятливых. Рука Торвена дрогнула. Генрих фон Эрстет, компаньон юридической фирмы «Эрстед и фон Эрстет», писем не любил – и брался за перо в исключительных случаях. Заныл ушибленный затылок, печать на сургуче превратилась в мерзкую рожу, подмигнула, высунула бурый язык…

«Дорогой Торвен! Гонца, несущего дурную весть, как известно, казнят без всякой жалости. Но лучше им стану я…»

Зануда знал, что мир не без добрых людей. Он лишь не догадывался, сколько их на свете – добрых. На каждой миле, под каждым кустом; в каждой тараканьей щели. Донесения о похождениях отставного лейтенанта и его «татарской супруги», фру Агнессы Пинэр Торвен, оказывается, приходили в Копенгаген регулярно. В ответ грянул гром – из Амалиенборга, из высочайших покоев. Его величество, не мелочась, обещал «оттяпать сукиному сыну башку и кое-что в придачу». Сплетники добавляли, что государь изволил помянуть некую «таинственную незнакомку», которую негодяй Торвен увел из-под ольденбургского королевского носа.

Плаху, пылящуюся в музее, заботливо покрыли лаком.

Гром вызвал эхо. Торвенова родня заявила, что отныне никакого Торбена Йене знать не желает. Вдова Беринг предъявила к уплате пачку перекупленных векселей, за которые Торвен имел неосторожность когда-то поручиться. А фрекен Маргарет была вынуждена прекратить занятия в пансионе. Подробности Генрих обещал рассказать лично – если, конечно, дорогой Торвен не проявит благоразумие и не попросит политического убежища где-нибудь в Южной Америке.

Великий Зануда аккуратно сложил письмо, спрятал во внутренний карман сюртука. Посмотрел на чернильницу, ища сочувствия.

Старушка смутилась.

– Чижик-пыжик, где ты был?Я на плаху угодил…

Почтмейстер встрепенулся, не веря своим ушам.

Торвен же собрал конверты, уложил их в дерюжный мешок с черным силуэтом двуглавого орла – и, встав из-за стола, захромал к выходу.

– С-сударь! – не выдержал почтмейстер, человек в душе очень славный. – Майн герр! Водочки тяпнете-с? Оно, говорят, того… Помогает.

С сожалением отказавшись, Зануда вышел на крыльцо – и не удивился еще одному письму. Мальчишка-татарчонок сунул депешу, поправил на голове лохматую шапку:

– Якши!

Убежал.

«Твоя девка у нас, Торвен. Не делай глупостей, выполняй, что скажем. Девку меняем на известную тебе железяку…»

Последнее в этот день письмо – краткое послание Эрстеда об отъезде на охоту – догнало Зануду, когда он садился в коляску. Вернувшись в Ключи, он выяснил, что Волмонтович тоже отбыл на охоту. Категорически запретив себе переживать – или рассчитывать на чью-то помощь, – Торвен заперся в своей комнате и оставил записку полковнику: сухую, деловитую. Писать завещание не стал – прощаться перед боем не принято.

А наследники и так найдутся.

Более всего он жалел о фитильной гранате, с которой в прежние годы ходили на штурм усачи-гренадеры. Изделие архаичное, но полезное. Увы, в поместье гранаты не водились. Те, что прилагались к бомбомету, лучше не трогать – ввиду полной технической неясности.

Прежде чем отправиться на задний двор за лопатой, чтобы выкопать припрятанную в тайном месте «железяку», Торвен еще раз перечитал условия похитителей. Место «обмена» – рядом с усадьбой, у моста через Цну. Из этого факта всякий, даже не обладающий методическим умом, мог сделать вывод: за их компанией внимательно наблюдали. Они же – что Эрстед, что Торвен – вели себя как последние идиоты.

Прервав бесполезное самобичевание, Зануда с грустью вспомнил мрачные стены Эльсинора. Увы, теперь воевать придется не с честными мертвяками.

– Чижик-пыжик, где ты был?В черный лес гулять ходил…

4

Ночной холод кусался – мелкая шавка чуяла слабых, нападая сзади. Торвен пожалел, что не оделся теплее. А, какая разница? Зимой 1814-го тоже в рыбьих шинелишках мерзли из-за паскуд-интендантов, что ничуть не мешало героически гибнуть. Болеть не успевали. Будь Зануда романтиком, пришел бы в восторг. Ночь, ветер, одинокий герой спешит на выручку прекрасной даме… Хоть поэму пиши, хоть некролог. Но поскольку до такой широты взглядов Торвен не дорос, то успокоился иным.

Все мы смертны, всем свой час назначен.

Пробираясь к берегу реки, ведя под уздцы лошадь, навьюченную бомбометом, хромая и чертыхаясь от боли в искалеченной ноге, ясно понимая, что в самом скором времени его убьют и без затей скинут труп в воду, Торбен Йене Торвен странным образом чувствовал себя помолодевшим.

Юнкер, слово чести!

– Взял я бомбу, взял и две,Зашумело в голове…

Под ногами чавкала каша из прелых листьев. О, это была та еще каша! – готовая без затей слопать кого угодно. Лошадиные копыта плюхались в нее с сочным шмяканием. Взвизгивала трость, утыкаясь в мягкое. От сырости ломило кости. Одинокая звезда, глянув в просвет туч, повисла над берегом на серебряной цепочке.

Кто-то шуршал в зарослях бересклета.

Выбора не было. Торвен знал, что просто тянет время. Бомбомет? – пожалуйста. Прикончить хромого инвалида? – сколько угодно. Да, он взял пистолеты, но не питал особой надежды, что ему дадут воспользоваться оружием. Хорошо, если они вообще приведут Пин-эр к реке.

А если нет?

«Святой Кнуд! – он не молился, а спорил с молчаливым святым. – Почему в жизни имеешь дело исключительно с циничными негодяями? Тогда как в книгах негодяи возвышенны до икоты… О, этот длинный монолог о подлости и коварстве… Почему мою судьбу сочинил мизантроп Андерсен? Почему не человеколюбивый Вальтер Скотт?»

Впереди забелела стайка берез. До берега, до кручи у моста, указанной в послании, оставалось немного. Так сказал Торвену бесхитростный Павел Иванович – не зная, с какой целью гость интересуется окрестностями. Если б знал, наверняка бы не пустил. Снарядил бы курьера в город за полицией, забегал бы по дому, суетясь: ах, что делать? ах, беда-то какая…

Ополчение бы стал собирать – громить врагов.

Нет уж, мы сами. И один в поле воин. Полковник с князем на охоте, монстру ловят. Им не до тебя. Ты, брат Зануда, и так едва преодолел искушение взять с собой француза. Славный был бы обмен! – жизнь молодого человека на помощь с упрямицей-лошадью! Ты ведь не рассчитывал, что Шевалье укроется в засаде? – а потом, внезапно, в решающий миг…

Шагай, юнкер. Твое дело – не упасть.

Силы были на исходе. Взять в конюшне лошадь, объяснить конюху на пальцах, что барину требуются пустые вьюки, выкопать бомбомет, кое-как приспособить чертову тяжесть на спине бедного животного; и все – пешим ходом, покрикивая на дуру-ногу: молчать! ать-два!.. Спасибо королевской трости – терпела, вела. Прощайте, ваше величество. Не велите казнить. Попросите кого-нибудь, пусть научит – споете зимним вечером, вспоминая вашего лейтенанта:

– Чижик-пыжик, где ты был?

За спиной ухнул филин. С трудом продравшись через орешник, Торвен не сразу понял, что круча – вот она. Внизу дышала сонная река. На черной глади плясали озябшие искры. Моста видно не было. Лошадь фыркнула, попятилась, едва не свалив Зануду на землю. Он привязал лошадь к стволу какого-то дерева, плохо различимого во мраке, и подошел к обрыву, нащупывая, как слепой, дорогу концом трости.

Он не знал, зачем рискует. Так и свалиться недолго…

– Доброй ночи, Иоганн, – сказали рядом.

И добрая ночь упала Торвену на голову.

5

– …кончай его, панёнок.

– Обожди, Франек.

– Чего тут ждать? Не можешь, вели мне. Я дорежу.

– Обожди, говорю!

Торвен застонал. Ему было плохо; ему было холодно. Плащ промок насквозь. Влага пропитала и сюртук, добираясь до сорочки. Он с трудом сел – помогая себе связанными руками, заваливаясь набок. Ничего не видя, скользя в грязи, отполз назад. Спина ткнулась в шершавый ствол.

Все.

Дальше некуда.

Удаляясь, чмокали копыта. Тихо, чуть слышно… Звук исчез, растворился в унылом гомоне чащи. Лошадь с бомбометом увели. А злодей спорит с другим злодеем. Не спешит резать. Значит, можно надеяться на монолог.

Благодарю, святой Кнуд. Спасибо, святая Агнесса.

– Хочешь жить, Иоганн?

– Нет.

Такое короткое слово – и так трудно произнести. Совсем ты плох, Зануда. Уволит тебя гере академик. Зрение возвращалось, но рывками, издеваясь. Хорошо, хоть голос знакомый.

– Нет, Станислас, – язык распух и еле ворочался. – Не хочу.

– Вот и я не хочу. Это ты заставил меня жить дальше.

– Как?

– Там, в переулке, – помнишь? Трое покойников. Это были мои друзья, Иоганн.

– Меня ты тоже звал другом, гусар. Врал, что ли?

Из тьмы проступило лицо. Станислас Пупек, бледный, как смерть, сидел перед Торвеном на корточках, заглядывая в глаза. По лицу отставного корнета тек пот, словно он держал на плечах все грехи мира.

– Нет, Иоганн. Не врал.

– Я не Иоганн. Тебе это известно.

– Какая разница?

– Никакой.

– Ерунду молотишь, панёнок, – вмешался кто-то, стоявший так, что Торвен не мог его видеть. – Смешно слушать. Отойди, я сам…

– А как же твоя честь, гусар? – спросил Торвен, чувствуя на горле лезвие ножа и не зная, правда это или предсмертный, простительный страх. – Ведь слово давал…

– Нет у меня больше чести. – Пупек встал, зябко передернулся. – Сдохла моя честь. Ты ее кончил, Иоганн, в переулке. Останемся при своих: я без чести, ты без жизни. Режь его, Франек. Все, наговорились.

Нож медлил.

– Кто это, сволочь?

Пинок чуть не сломал Торвену ребра. Охнув, он выгнулся дугой – и приложился о дерево многострадальным затылком. Как ни странно, полегчало. В мозгу прояснилось, слух сделался острым, как бритва. Шаги. Приближаются. Второй Зануда везет второй бомбомет?

– Кто это, спрашиваю? Кого ты взял с собой?!

Никого, хотел ответить Торвен. И не успел. Потому что из орешника вышел Белый Тролль. В руке Тролль держал цепь. Обруч на одном конце цепи смыкался на запястье незваного гостя, а конец волочился по земле, на манер хвоста.

– Матка Боска! – охнул пан Пупек, отступая к обрыву. – Так то ж пани Торвенова!

Пин-эр шла с закрытыми глазами, высоко задрав подбородок. Казалось, она не видит дорогу, но чует ее нюхом. Раздетая, босая, в одной нижней юбке и сорочке, китаянка белела в ночи привидением. Цепь ожила, взмыла в воздух, описав сложную восьмерку. Звенья тихо шелестели, вплетая шорох-контрапункт в симфонию примолкшего леса.

Миг, и цепь снова опустилась в грязь.

«На ней нет ошейника! – сражаясь с легионом бесов, рвущих голову на части, Торвен ясно видел шею китаянки. – Сняли, мерзавцы!.. польстились…» Он не знал, к каким последствиям может привести утрата драгоценного ошейника. Должно быть, одурманенная похитителями, Пин-эр вся попала во власть собаки, укрытой в ее теле. И сейчас ину-гами, взяв след, вел спящую, бесчувственную женщину сквозь тьму. Чего ты хочешь, пес-призрак?

Спасти? Отомстить?!

– Цепь! Цепь вырвала… Чертова баба!

– Не трусь, панёнок. Глянь! – она ж еле жива…

Словно актриса, услышавшая подсказку суфлера, Пин-эр упала на колени. Лицо китаянки превратилось в маску чистого страдания. Не человеческую – звериную. Власти ину-гами хватило, чтобы вести тело по следу, но пробудить женщину от мучительного сна пес не мог. Кинуться на врагов, имея в своем распоряжении не дочь наставника Вэя, гибельную фурию, но пьяную от опия, вялую тряпку?

Пин-эр жалобно заскулила.

– Вот же славно! Обоих кончим, и возвращаться не надо…

Запрокинув голову к небу, китаянка скулила, не переставая. И вдруг завыла – дико, пронзительно. Так плачет умирающий от голода зверь, жалуясь луне на несправедливость мира. Зовет: где же ты, моя хищная правда? Приди, забери – видишь, не могу больше…