— Я должна с прискорбием сообщить вам: ваш отец Абрахам Залесски и ваш брат Пол Залесски трагически погибнуть. Недавно.

Комната идет ходуном, я хватаюсь рукой за стол, чтобы не упасть.

Не может быть, это какая-то ошибка!

— Что? Повторите…

— Ваши родственники трагически погибнуть. Приносим свои искренние соболезнования, — голос девушки звучит безжизненно, механически, словно она через силу читает по бумажке заранее заготовленный текст.

И вдруг ее прорывает, сбрасывая почти весь акцент, как сбрасывают одежду перед первой ночью любви.

— Олег Абрахамович! Я не знаю, что еще сказать! Но верьте: я понимаю ваше потрясение! Когда Пол… когда он погиб, я сама была… как это по-русски… в шоке! А потом и ваш отец… Поверьте, мне очень трудно об этом говорить!..

Верю. Верю наповал и наотмашь. Уже не слыша весело громыхающих «Куретов», ногой пододвигаю стул и падаю на него.

Иначе упаду на пол.

Папа, ты в детстве подсовывал мне Шолом-Алейхема, «Мальчика Мотла»… помнишь? «Мне хорошо, я — сирота…»

Нам хорошо… и издалека, из такого далека, что заокеанские Штаты кажутся близкими соседями, слышится невозможным приветом, запоздалым согласием, которое уже не имеет никакого смысла и значения:

— .. .медленным вальсом кружит голова, Звуки мелодии грустно тихи, Хочется просто молчать, но слова Сами собою ложатся в стихи.

Мне и тебе рановато на слом, Пусть и хотим иногда полежать…

Ты меня вспомнил, мой старенький дом? Дом,

Из которого я не хотел уезжать…

— Как вас зовут, девушка? — Кажется, мой голос звучит сейчас так же безжизненно, как минуту назад — ее. Но это не имеет никакого значения. Сейчас уже ничто не имеет значения. Просто надо говорить, говорить и слушать, окружая себя коконом словесной шелухи, чтобы не дать молчанию проникнуть внутрь, в душу — и поселиться там. Мне плохо. Мне очень плохо, но я переживу это. Надо говорить, говорить и слушать, и снова говорить — почему-то сейчас это кажется мне единственным выходом.

— Эми. Эмма. Простите, что сразу… не представилась.

— Ничего, Эми. Плевать. Вы можете рассказать мне, как… как это произошло?

— Хорошо, Олег Абрахамович, я попробую…

Голос Эми-Эммы на миг прерывается, и я вдруг понимаю: за этой скованностью, за порывистой, запинающейся речью стоит большее, чем просто печальная необходимость сообщить одному человеку о смерти других людей.

— Первым погиб ваш брат. Он вышел на лодке в море… лодка стала тонуть… и Пола съела акула. Капралу береговой охраны показалось, что Пол перед этим был весь… bleeded… весь в крови. Потом он упал в воду. Так рассказал капрал. Он спешил на помощь… но не успел. — Сейчас девушка расплачется, и мне придется ее утешать.

Мне — ее.

Впору поблагодарить судьбу за эту поддержку на краю рассудка.

— Эми, успокойтесь, пожалуйста! Успокойтесь, прошу вас!

— Это очень странная история, Олег Абрахамович, — всхлипывает трубка. — Долго рассказывать. Человек, который был под подозрением… который, возможно, стрелял в Пола, — он мертв. Его убил ваш отец.

— Папа?! Убил человека?!

— Да. А потом убили его самого. Он был mad… как это? Сумасше… нет… не в себе, вот! Социально опасен.

Говоря о моем отце, Эми наконец перестает всхлипывать, и я понимаю, что это значит.

Неожиданно в трубку врывается басовитый рык:

— Ask him, does he going to come to U.S.A. ?

— Это капрал Джейкобс, — спешно поясняет Эми. — Он взял вторую трубку. Капрал спрашивает, не собираетесь ли вы приехать в Соединенные Штаты? Тут на похороны субсидия оформлена, тысяча долларов, и дом остался — а вы… как это… единственный наследник. Вы собираетесь приехать?

— Нет, Эми. Во всяком случае, в ближайшее время. Не получается у меня. Дом закройте, пусть себе стоит — может, когда-нибудь приеду. А деньги… Пашку, как я понял, хоронить не пришлось… — к горлу подступает тугой комок, и я с усилием загоняю его внутрь, обратно в ноющую грудь. — А отца уже похоронили?

—Да.

— Ну, пусть тогда на эти деньги плиту приличную на могилу поставят. Оградку там… И рядом еще одну плиту — для Павла.

ВЗГЛЯД ИСПОДТИШКА…

Есть такие лица, есть такие люди, что всегда кажется: он здесь и в то же время далеко, по другую сторону зеркального стекла. Сыплет ноябрьский дождь, а он занавесит глаза бровями, и там, под лохматыми занавесями, отражается пронзительная голубизна чужих небес; на улице духота и мертвый штиль — а его выгоревшую за лето шевелюру треплет нездешний ветер. Зато загар к нему липнет безо всяких кремов — любо-дорого поглядеть! Иной, бывало, весь облезет, пузырями-волдырями — а он темным золотом сияет, и припухлые, еще детские губы слегка тронуты взрослой улыбкой.

В школе его вечно за эту улыбку били.

И еще: привычка грызть ногти.

Вот он какой, мой брат Пашка…

— Да, Олег Абрахамович, я передам. Только… не надо плиты для Пола, хорошо?

В голосе Эми звучит странная, щемящая мольба.

— Почему, Эми?

— Я… я не могу объяснить…

— Что?! — невозможная, отчаянная надежда, которая, оказывается, все это время пряталась и за словами Эми, и на дне моей собственной души, разом вырывается наружу. — Ведь ты же сама сказала: акула!..

Ну, спорь, спорь со мной, девочка, убеди меня, что еще есть надежда — я поверю, я с радостью поверю, я дам себя убедить… только не молчи!

— Да, акула. Но… я ведь говорила: это очень странная история! Мне кажется, я встречалась с Полом… уже после… мне… Щелчок.

Последние слова девушки эхом отдаются в моей голове, в то время как трубка исходит короткими гудками. Обрыв связи.

Или Эми, не выдержав, нажала на рычаг.

Или это сделал капрал.

Или…

— Что с вами, Алик? Вам плохо?

— Мне очень плохо, Ерпалыч, — отвечаю я и медленно сползаю со стула на пол.

5

— …Нет, Ерпалыч, не надо валидола. Отпустило уже… Водка? Нет, водки тоже не надо. Нет их больше, Ерпалыч, понимаешь? Ни папы, ни Пашки. Погибли, в своих Штатах.

Ерпалыч молчит, не пытаясь меня утешать — и я благодарен старику за это. От любых слов сейчас будет только хуже. Я должен сам. Сам…

…Павел свет Авраамович, братец мой непутевый, стоит около сияющей свежей краской будки телефона-автомата — вместо того чтобы процветать на островке близ побережья Южной Каролины в окружении акул капитализма — и оглядывается по сторонам. Оглядывается плохо, хищно, поворачиваясь всем телом, движения Пашки обманчиво-медлительные, как у большой рыбины, и еще у него что-то с руками, только я не могу разглядеть, что именно: предплечья уродливо толстые, лоснящиеся и как-то нелепо срезанные на конце, похожие на культи, обрубки эти все время шевелятся, подрагивают меленько, поблескивают жемчужной россыпью…

— Слушай, Ерпалыч, ты на Выворотке бывал?

— Бывал, Алик.

— Они… там… они — мертвые?

— Да, Алик, — сейчас старик очень серьезен.

— Все? Ведь мы с Фолом туда живьем вломились! Да и ты…

— Да, Алик, живой человек может попасть на Выворотку. Но только верхом на кентавре, и ненадолго. На день. Или на ночь. Иначе… иначе он рискует остаться там навсегда.

— Слушай, Ерпалыч… Ты, наверное, сейчас скажешь, что я свихнулся — может, я и вправду свихнулся! — но неделю назад я там видел Пашку. Своего брата.

— Это возможно, Алик. Я и сам не вполне понимаю, что такое Выворотка, но у меня есть предположение. Скорее всего Выворотка едина. И если ваш брат, Алик… если он погиб там, за океаном — он вполне мог оказаться здесь. Если в последние мгновения он думал о доме или о вас — его могло… как бы это сказать… притянуть сюда.

— Мертвого?! Или живого?!

— Мне не хочется лишать вас надежды, Алик, но — скорее всего мертвого.

— Я понял, — перебиваю я его. — Но я сам хочу выяснить, что там произошло! Я должен поговорить с Пашкой, с живым или мертвым!

— Я понимаю, о чем вы сейчас думаете, Алик. Сесть верхом на Фола, прорваться на Выворотку, найти своего брата и выяснить у него… Так?

— Так.

— Мне снова придется разочаровать вас, — тяжело вздыхает Ерпалыч. — Те, кто застрял там, на Выворотке, беспамятны! У них осталось лишь последнее желание, последнее стремление, последняя мысль, с которой они умерли, — да и этого они толком не осознают. Вам не удастся поговорить с братом.

Теперь молчу я. Долго.

Пока не принимаю реальность такой, какая она есть, как принимал собственные книги, живя в них проще и ярче, чем вне.

У каждого своя Выворотка.

Нам здесь жить.

— Удастся, дядько Йор. Удастся.

— Как, Алик? — в голосе старика звучит тревога. А я сплю наяву. Рыжеволосый бородач, сидя на корточках, роет яму; темнота, сырость, запах плесени и грибов, кувшин, чаши…

— Слушай теперь, и о том, что скажу, не забудь… — смеюсь я.

— Да уж: не забудь… не забуду.

— Откуда вы это знаете, Алик? — очень тихо спрашивает Ерпалыч.

— Знаю. Книжки умные читал.

— И вы верите, что у вас получится? Алик, вы представляете себе, что вы задумали? За это людей в свое время жгли на кострах — и я отчасти понимаю тогдашних инквизиторов. Это опасно, Алик. Вы даже не представляете себе, насколько это опасно! С некромантией не шутят.

— До шуток ли мне, Иероним Павлович? — Я смотрю ему прямо в глаза, и старик не выдерживает. Отводит взгляд.

6

Это был совсем другой проход — мы с Фолом неделю назад вламывались на Выворотку не здесь. И на этот раз нас пятеро. Три кентавра — Фол, Папа и гнедой Пирр; два всадника-человека: мы с Ерпалычем… въехав в какую-то подворотню, мы выезжаем из нее же, только с другой стороны.

Вот она, Выворотка.

Теплый туман огромного аквариума. Медленно дрейфуют по дну снулые рыбы. Ватная тишина закладывает уши, кентавры останавливаются, так что не слышно даже шороха их роговых колес по асфальту. Я моментально весь покрываюсь потом, и виновна тут отнюдь не духота Выворотки. Вернее, не она одна.

Я живой, а не потеют лишь мертвые, что было неоднократно замечено более проницательными, чем я, людьми.

Живыми.

— Куда теперь? — отстав, вопрошает из-за плеча Пирр.

Зычный голос гнедого звучит слабо, едва ли не беспомощно — но спасибо хоть за какой-то звук, нарушивший вечное безмолвие.

Оборачиваюсь.

Окидываю взглядом гнедого кентавра. Пирру приходится тяжелее всех. К его спине приторочены: связанная, испуганно повизгивающая дворняга, овца (как символ покорности судьбе), а также две сумки с бутылями и пакетами…

…Ерпалыч честно пытался отговорить меня от этой затеи, пока не понял — бесполезно. Я не боялся. Я действительно не боялся. Просто знал: я должен поговорить со своим братом. Пожалуй, остановить меня смогла бы разве что необходимость человеческого жертвоприношения. Но этого, к счастью, не требовалось — а ко всему остальному я был готов. Нам здесь жить.

Фол заявился как раз в тот момент, когда Ерпалыч наконец сдался. Выслушал обоих, кусая губы и хмурясь… Он ведь и отца моего знал, и Пашку — еще ребенком, даже на себе пару раз катал.

— Сделаем, — коротко бросил он под занавес. — Ты один поедешь, Алька? А то мне со старшинами заранее переговорить надо, без их согласия такую затею не провернуть… себе дороже станет.

— Нет уж, мы поедем вместе, — со всей решимостью заявил Ерпалыч. — И еще у нас будет груз. Фолушка, расстарайтесь, прошу вас…

— Значит, три кента понадобятся, — на удивление спокойно заключил Фол. — Хорошо. Я скоро вернусь, а вы тут пока список составьте, чего с собой прихватить.

Меня наконец отпустило. Чуть-чуть. Я начал действовать и теперь старался не оставлять в голове посторонних мыслей. Мы с Молитвиным Иеронимом Павловичем готовили обряд. Обряд возвращения памяти душе моего брата. Отвлекаться на скорбь и истерику было теперь некогда. Я спешил, сам не зная почему, и мое возбуждение постепенно передалось старику.

Список был составлен за полчаса. Потом Ерпалыч долго рылся в своих книжных залежах, делал пометки в блокноте — и наконец предложил заменить черного барана на черную собаку.

Я согласился.

Я теперь был покладистый… Фол вернулся через полтора часа.

— Порядок. Папа и Пирр едут с нами. Ну что, где список? При виде списка глаза моего приятеля полезли на лоб.

— Да, задал ты нам задачку! — почесал он в затылке. — Ну ладно, ждите!

И вновь умчался, забрав с собой список, атакже полученные мною от матюгальника двадцать пять гривен.

Три глубокие пиалы, ячменная мука (блинная, второй сорт, как значилось на упаковке), крепкая медовуха, бутылка вина «Бычья кровь», саперная лопатка и всякая другая мелочь — это нашлось быстро. Черную овцу Фол купил-выменял-выпросил в долг у знакомых фермеров, успев смотаться за город — благо

Дальняя Срань располагалась на самой окраине и ездить пришлось не так уж далеко.

А вот с собакой вышла загвоздка.

— Блин, ни одного пса в городе не осталось! — развел руками Фол, вкатываясь в квартиру со своими трофеями. Ерпалыч при этих словах заметно помрачнел. А я подумал было вернуться к бараньему варианту.

— Но Пирр последыша изловил все-таки! — победно завершил Фол, не обратив внимания на старика. — С проплешинами, но, думаю, сойдет.

— Сойдет! — поспешили заверить его мы.

— Тогда поехали! И махнул рукой.

— …Куда теперь? Где искать-то будем? — повторяет свой вопрос гнедой Пирр.

— Едем в центр, — слова вырываются у меня непроизвольно.

Я уверен, что Пашку надо искать именно там.

Можно, конечно, разделиться, и это понимают все, но никто не решается высказать эту мысль вслух. Славное место Выворотка, здесь только порознь и искать.

Мимо плавно скользят полуразмытые очертания домов. Да, смутно припоминаю, что так выглядела Дальняя Срань перед Большой Игрушечной. И тогда она была еще не Сранью, а просто Салтовкой. А потом вспухли уродливые грибы взрывов, когда сработали начиненные недетской дрянью детские бомбочки, и облако химической отравы из разрушенных резервуаров накрыло район, убивая тысячи, десятки тысяч…

Простите меня, жертвы.

Сейчас меня интересует только мой брат.

Людей (можно ли их назвать людьми?!) немного. Вот пара влюбленных застыла, обнявшись, под замершим в недвижном киселе-воздухе тополем. Прямо из стены неожиданно выскакивает девочка лет шести, в шортиках и чистенькой голубой рубашечке с короткими рукавами. Впереди девочки беззвучно прыгает большой разноцветный мяч, и малышка силится догнать его. Я не успеваю испугаться — в следующее мгновение мы проезжаем сквозь девчушку! Огромное разноцветное пятно на миг возникает у меня перед глазами. «Мячик, стой! Мячик, стой!» — догнать, догнать, надо его догнать, новый мячик. Если с ним что-нибудь случится, мама обязательно будет ругаться! Надо догнать…

…Прыг-скок. Прыг-скок. Прыг-скок…

Мяч катится по пляжу, по сверкающему на солнце белому

песку, и мягко падает в воду. Девочка бежит за ним, но внезапно останавливается, смотрит назад…

(Странно, я никак не могу разглядеть ее лицо. Только губы — они беззвучно шевелятся, девочка что-то хочет сказать, о чем-то спросить. Я вновь гляжу на мяч — он уже в воде, ленивая теплая волна слегка подбрасывает его вверх, солнце сверкает на мокрой резине. Какого он цвета? Синего, конечно, я хорошо это помню. Синий мяч с белыми полюсами, весьма похожий на глобус. Почему же…

И вдруг я понимаю — мяч изменил цвет. Сгинула синева, исчезли белые полюса, превратясь в два уродливых красных пятна. Краснота ползет, смыкается у экватора. Теперь мяч красный — как венозная кровь. Кровь, залившая рубашку, новую рубашку, только что из прачечной, с наскоро пришитой пуговицей у левого запястья…