— И… что теперь? — растерялся Флаксман. — Нет, я, конечно, очень признателен Ндаку-ванга за оказанное доверие («Что я говорю?!» — вспыхнуло в сознании), он спас мне жизнь, но… в конце концов, погибли люди, рыбаки, и еще этот юноша, Пол…

— На вашем месте, доктор, я бы беспокоился не о мертвых, а о тех, кто остался в живых, — Лакемба понимал, что не стоит откровенничать с болтливым коротышкой, и в то же время не решался отказать в беседе посланцу Ндаку-ванга. Месть Светоносного здесь, на Стрим-Айленде, свершилась. И тот, кто стал орудием судьбы, сейчас имеет право задавать вопросы.

И получать ответы.

— Почему? — удивленно поднял брови ихтиолог.

— Светоносный проснулся, и священная пещера под Вату-вара опустела. Отныне дом Ндаку-ванга — велик. И бог нашел предназначенного ему человека: свою душу среди двуногих обитателей суши.

— Пол?! — ужаснулся Флаксман, снизу вверх глядя на скорбную и величественную фигуру жреца. — Падре Лапланте в своих записках упоминал… Пол прошел обряд до конца?!

— Не будь в Ндаку-ванга человеческой души, он не стал бы спасать тебя. Пусть даже ты был нужен ему лишь как Посланец — все равно…

Мбете Лакемба вежливо улыбнулся. Светоносный выбрал себе очень странного Посланца. Может быть, бог решил испытать терпение своего жреца? Что ж, он будет терпелив.

— Ты жил среди нас, — продолжил Лакемба, наблюдая за тем, как его матушка медленно взбирается на холм. — Ты должен был слышать. Легенда об акульем царе Камо-боа-лии, как еще иногда называют Ндаку-ванга, и девушке по имени Калеи.

— Конечно, конечно! — радостно закивал доктор. — О том, как Камо-боа-лии влюбился в прекрасную Калеи, приняв человеческий облик, женился на ней, и она родила ему сына Нанауе. Уходя обратно в море, Камо-боа-лии предупредил Калеи, чтобы она никогда не кормила ребенка мясом, но со временем кто-то нарушил запрет, и Нанауе открылась тайна превращения. Многие люди после этого погибли от зубов оборотня, и в конце концов Нанауе изловили и убили. Очень печальная история. Но при чем тут…

— При том, что рядом с Нанауе не оказалось правильного Мбете, который бы научил его правильно пользоваться своим даром, — прервал доктора жрец. — Иначе все бы сложилось по-другому. Так, как было предопределено изначально. В море появился бы Хозяин.

— Хозяин?! Вы хотите сказать…

Рядом послышалось тяжелое старческое дыхание, и Туру-ноа Лакемба остановилась в двух шагах от сына, с трудом переводя дух.

— Она беременна, — отдышавшись, произнесла старуха на диалекте Вату-вара.

Но доктор ее понял.

— Эми? — Ихтиолог невольно взглянул в сторону все еще стоявшей на берегу девушки. — От кого?

Туру-ноа посмотрела на белого посланца Ндаку-зина, как посмотрела бы на вдруг сказавшее глупость дерево, и ничего не ответила.

— Мне скоро предстоит ступить на Тропу Мертвых, сын мой. Я уже слышу зловонное дыхание двухвостого Туа-ле-ита. Так что присматривать за ее ребенком придется тебе. Справишься?

Мбете Лакемба почтительно склонил голову.

— Я сделаю все, чтобы он вырос таким, как надо. Ноздри старого жреца трепетали, ловя запах умирающего дня, в котором больше не было обреченности — лишь покой и ожидание.

POSTLUDIUM

Теплые волны ласкали ее обнаженное тело, и ласковые руки опоздавшего на свидание Пола вторили им. Сегодня Пол, обычно замкнутый и застенчивый, вдруг оказался необыкновенно настойчивым, и Эми, почувствовав его скрытую силу, не стала противиться.

Это произошло в море, и мир плыл вокруг них, взрываясь фейерверками сладостной боли и блаженства. Это казалось сказкой, волшебным сном — а неподалеку, в каких-нибудь двухстах футах от них, упоенно сплетались в экстазе две огромные акулы, занятые тем же, что и люди; Эми не видела их, но море качало девушку, вторя вечному ритму, и завтра не должно было наступить никогда…

Это было совсем недавно — и в то же время целую вечность назад, в другой жизни.

Наутро она узнала, что Пол погиб. Вчера.

Эми понимала, что наверняка ошибается, что это невозможно, а может, ей все просто приснилось — но девушка ничего не могла с собой поделать: мысли упрямо возвращались назад, словно собаки на пепелище родного дома, и выли над осиротевшим местом.

Она пыталась высчитать время — и всякий раз со страхом останавливала себя.

Потому что по всему выходило: это произошло, когда Пол был уже несколько часов как мертв.

…Она стояла на берегу, море таинственно отливало зеленым, и резал воду в полумиле от берега треугольный плавник, оставляя за собой фосфоресцирующий след.

Невозможная, безумная надежда пойманной рыбой билась в мозгу Эми.

Она стояла и ждала, глядя, как солнце вкладывает свою раскаленную душу в мерцающее чрево моря.

И почти никто еще не понимал, что это — только начало.

4

…на этот раз я вернулся гораздо быстрее. Почти сразу.

Сознание поставило защитный барьер, преобразовав часть ощущений, способных превратить мозги в кипящий клейстер, структурировав их в привычную форму — форму текста, живущего по своим законам. Так мне было проще пережить все это наваждение, так мне было легче на время отсечь несущественное или существенное слишком, закрыться, защититься, переварить, усвоить нужное и отторгнуть продукты духовной дефекации.

Морщитесь, господа эстеты, тонкие натуры, любители высоких жанров?! Правильно делаете. Я и сам бы на вашем месте с удовольствием морщил высокий лоб… Одна беда — вы на своем месте, а я, увы, на своем, и никакие выверты этого не изменят.

Встав с кровати, я прошлепал к столу и равнодушно уставился на свежую распечатку. Которой я никогда не делал. Если залезть в компьютер, там наверняка обнаружится новенький файл в формате «text only». Которого я тоже не набирал. И тем не менее…

Вот именно.

Привет от Минотавра, твердо знающего, что рукописи горят.

Пашка, надеюсь, я не очень исковеркал этим твою новую судьбу? — хотя исковеркать ее больше, чем это сделала жизнь… каждый вкладывает душу как умеет и куда умеет: один — в пасть татуированной акулы Ндаку-ванга, другой — в эфемерное бытие слов и фраз, явившихся ниоткуда, в пасть новорожденного текста, идола, неустанно требующего жертв, зубастого вдвое против всех хищников на свете; о, вкладчик души наивней младенца, нам и в голову не придет рассчитывать на проценты со вклада — но они нарастают сами, медленно и неумолимо, пока в один мало прекрасный день ты не начинаешь исподволь понимать: тебе выпал случайный фарт расплатиться по счетам, своим и чужим, и впору разодрать глотку воплем: «Ну почему именно я?!»

Ведь сказано было гласом небесным:

— Скрой, что говорили семь громов, и не пиши сего!

Нет же, влез со своим уставом в чужой монастырь…

Хватит.

На сейчас — хватит.

Я спас самого себя; трубач — туш!

В соседней комнате было тихо. «Как на кладбище…» — мелькает вредная мысль, и я загоняю ее в самый дальний угол, откуда она подмигивает мне. Совсем рядом, на полу, привалясь плечом к боковому валику дивана, расположился Ерпалыч. Рука старика оказывается теплой, пульс бьется ровно, и цыплячья грудь дядька Йора вздымается вполне пристойно. Валидолу ему дать, что ли? Ладно, обождем. Эк я их… аж самому страшно.

В углу улыбается Фол. С закрытыми глазами, нервно подергивая хвостом. Из уголка рта кентавра тянется вязкая ниточка слюны, теряясь в бороде.

Магистру повезло больше всех: он лежит на диване, глядя в потолок. Я вожу перед его лицом ладонью — никакого результата. У ножки дивана валяются магистровы очки, правое стекло треснуло, и сеть морщинок разбегается по линзе. Очков жалко.

Дорогие небось… по оправе видно.

Остановившись возле Ритки (друг детства зародышем скорчился прямо на полу), я наклоняюсь и поднимаю выпавший из кармана бравого жорика диктофон. Маленький такой, аккуратненький. Видать, тетя Эра надоумила. Перемотка работает вполне исправно, я жду, пока пленка отмотается чуть-чуть назад, и нажимаю кнопку контрольного воспроизведения. А ну как там «Куреты»?!

Вместо «Куретов» из крохотного динамика плещет океан. ; Волны бьются о каменистый берег, с шумом уползая обратно, захлебываются воплями чайки, потом вдруг из ниоткуда наслаивается гул голосов, звон посуды…

— Это вы убили его, мистер Мак-Эванс! — девичий крик хлещет кнутом, в результате чего я едва не роняю диктофон. Кричат по-русски, и я сразу узнаю голос девушки, сообщившей мне о гибели отца с Пашкой.

Звон гитарной струны. Течет, плавится…

— Не мели ерунды, девка, — рявкают в ответ, огрызаясь. — Твоего Пола сожрала его любимая тварюка! Вот, капрал свидетель…

Говорят опять по-русски, чего не может быть по определению, но я понимаю: запись не лжет, запись не морочит мне голову — просто мои заскоки, будь они прокляты, не прошли даром даже для магнитной пленки. Полюбуйтесь!

— Да, мистер Мак-Эванс. Только капрал Джейкобс упомянул еще кое-что! Что перед тем, как Пола съела акула, кто-то стрелял в него, тяжело ранил и, по-видимому, продырявил его лодку, чтобы замести следы! — я стою и слушаю, один в квартире среди бесчувственных людей, а девушка все кричит.

И наплывом плещется океан-свидетель.

— Тeбe бы прокурором быть, Эими, — сипло бросают издалека. Крики чаек.

Скрежещет колесико зажигалки — близко, совсем близко…

— Ну, Эми, под присягой я бы не взялся обвинять любого из присутствующих здесь людей. Ты же слышала: я сказал, что мне так показалось. В любом случае, улик теперь нет, так что концы в воду, и…

Этот бас я уже слышал по телефону.

— Ask him, is he going to come to U.S.A. ? — вот что тогда спрашивал бас. Сейчас же он рокочуще произносит слова совсем другого языка, словно говорил на нем с детства, с младых ногтей, и я еле сдерживаюсь, чтоб не запустить диктофоном в окно.

Голоса стихают, захлебываются в воплях чаек, в мерном рокоте волн…

— Алька? Ты в порядке?

Сперва мне кажется, что это снова запись.

— Ты в порядке, спрашиваю?!

— Да, Ритка. Я в порядке. А ты?

— И я… вроде.

Друг детства, кряхтя, встает и подходит ко мне.

Я молча протягиваю ему диктофон.

Океан.

Океан поет в руках Ритки.

— И убийца останется безнаказанным ? — вдруг спрашивает океан девичьим голосом, чтобы ответить самому себе ветром над сине-зеленой равниной.

Ритка ошалело смотрит на меня, выключает аппарат и сует его в карман.

Океан молчит в кармане.

— Это следовательша велела, — оправдываясь, говорит Ритка. — Понимаешь, Алька… я так решил: возьму, а потом тебе запись прокручу. Если скажешь: нельзя — я сотру, а следовательше совру, будто батарейки сели. Или еще что…

— Не надо, Ритка, — я улыбаюсь и с удовольствием слежу, как оттаивает ледяное лицо моего служивого. — Отдай, как есть, тете Эре. Пусть насладится сполна. Говоришь, она хотела знать, что тут у нас происходит? Пусть знает, в подробностях. И еще…

Еще б понимать, зачем я все это делаю?.. Не понимаю.

Делаю.

Бегу к рабочему столу, хватаю свежую, еще тепленькую распечатку и возвращаюсь к другу детства.

— Держи, Ритка. Это тоже отдашь.

— А-а… а что это? Что это, Алька?!

— Не знаю, — честно отвечаю я. — Но ты все-таки отдай, хорошо? Отдашь?

— Хорошо. Отдам.

На диване ворочается магистр — и сразу, забыв поздороваться, начинает сетовать по поводу разбитых очков. Минута: и Ерпалыч принимается успокаивать гостя.

Я иду на кухню за водой, переступая по дороге через Идочку (уже явно свыкшуюся с частыми обмороками); я даю воде стечь, набираю доверху огромную, «сиротскую» кружку и тащусь обратно.

Мне очень интересно узнать — что же видели они все в тумане забытья?

Но спрашивать неудобно.

Внутри ворочается Пашка: вчерашний и завтрашний. Чув — ство одиночества, перерастающее в чувство Предназначения, ряды треугольных зубов милосердно рвут плоть, уже не нужную, как не нужна змее ее прежняя кожа, давая завершиться слиянию… бьют барабаны на берегу во славу Хозяина, во славу Нда-ку-ванга, который обрел наконец открывшуюся ему человеческую душу, и ошарашенный радист местной радиостанции наскоро просматривает последние радиограммы: градом сыплются сообщения с промысловых сейнеров о порванных сетях и полном исчезновении рыбы, а на побережье один за другим закрываются пляжи в связи с невиданной волной нападений акул… на пластмассовых панелях стрим-айлендских домов углем рисуются обереги, свисают с форштевней сделанные Мбете Лакембой амулеты, а еще изредка выходит к немногим адептам из вод морских Пол Рыборукий, обучая и наставляя, после чего возвращается обратно в соленую колыбель, и снова, снова, вновь и опять — ряды треугольных зубов милосердно рвут плоть, уже не нужную, как не нужна змее ее прежняя кожа, давая завершиться очередному слиянию…

Пашка!.. Пашка…

Я чувствую его метания, чувствую противоестественную пуповину, связавшую нас кровью; я — вчерашний и завтрашний. Чувство одиночества, перерастающее в чувство Предназначения, треугольные зубы обстоятельств милосердно рвут сознание, уже не нужное, как не нужна змее ее прежняя кожа, давая завершиться очередному слиянию… кентавры колесят асфальтовыми просторами, чадят просвиры на тысячах «алтарок», фермеры дерутся за право подставить буренку под Минотавра в джинсах, молчит душным аквариумом вездесущая Выворотка, в уверенности великой молятся пенсионеры-огородники об урожае огурцов равноапостольному царю Константину, а еще загуляла по Дальней Срани байка про крестника дядька Йора, кручельника знатного, из которого вышел толк пополам с бестолочью, и снова, вновь и опять — чувство одиночества, чувство Предназначения…

Абрамыч!.. ты это, Абрамыч… живот не болит?

Мы оба вздрагиваем внутри реальности, миллионолетнего монстра, высохшей мумии, плотного кокона, исполина, сжавшегося по собственной воле до размеров воробьиного яйца; мы, птенцы-безумцы, пробуем скорлупу на прочность, и нам кажется, что она поддается, первый намек на трещину змеится наискосок и вверх, вверх, туда, где сидит и ухмыляется в бороду… верней, сидел и ухмылялся.

Все, молчу.

Молчу.

* * *

Нам.

Здесь.

Жить…