Так безглазый побродяжка ищет в пыли рассыпанную милостыню.

Взгляд остановился, закаменел - и полыхнул изнутри неизъяснимой мукой.

- Спасите… спасите его!
- отчаяние полновластно воцарилось в голосе героя, мальчишеское отчаяние, некогда заставившее откликнуться Рубежи.
- Я согласен! Я на все согласен! Только спасите его! Или нет… я сам! сам!

Кинувшись вперед, Рио легко разбросал сердюков, заступавших ему дорогу (захоти Юдка задержать героя… нет, не захотел), и вскоре рухнул на колени возле дальнего тела в сером знакомом жупане.

Рядом бродила чалая лошадь, изредка всхрапывая.

- Не умирай!
- вопль заставил кружившее в небе воронье откликнуться суматошным карканьем.
- Не умирай, будь ты проклят! К'Рамоль, где ты?! Где ты?!

Перед Рио, до половины зарывшись ногами в сугроб, лежал первенец моей Ярины - чумак Гринь. Которого я однажды не убил только ради его матери. Это над ним сейчас смерчем закручивались сфиры, колебля Древо от самого основания, это над ним, над умирающим парнем, сейчас пылал белый огонь, изливаясь в порталы Великим Гласом; это его рана, его беспамятство вырвало меня из медальона и бросило на поиски вожделенного.

Клянусь Тремя Собеседниками!
- благословенна будь пуля, метко пущенная героем! Благословенна трижды, ибо сейчас чумак умрет от выстрела Рио, и будет нарушен Запрет, и смерть сойдет в мир не с клинка, но с рук Заклятого! Я стану прежним! Я…

- Не умирай!

В лице героя уже исподволь проступали черты мальчишки из огненной купели. Крик то и дело срывался подростковой фистулой, и сердюки неловко крестились, пятясь назад.

- Не умирай, говорю тебе! Живи!… Спасите его! Или хотя бы добейте!…

Я ждал, ощущая, как мало-помалу пробуждается нижний треугольник, как эхо колеблемых порталов входит в меня живительным ознобом.

Сейчас!

Сейчас…

- Пан Рио клянется сдаться на милость пана Станислава? Тогда старый жид еще поторгуется…

- Клянусь! Клянусь памятью отца! Да сделайте хоть что-нибудь!

Покровы резко спали с Иегуды бен-Иосифа, обнажив сияние внешнего света - и вода слов щедро пролилась под корни Древа, унимая биение сумасшедшего пульса.

- Истинно говорю: сказал Святой, благословен Он, костям сухим: "Вот, Я вкладываю в вас дух, и оживете!" Именем Ав, чье число семьдесят два, и именем Саг, чье число шестьдесят три, и еще именами Ма и Бан, чьи гематрии составляют сорок пять и пятьдесят два…

Гринь заворочался, расплескивая подтаявший снег. Надсадный хрип родился из его горла; "Живи!… живи…" - шептал Рио, стоя над чумаком на коленях и дико поводя глазами, будто отец - над телом умирающего сына.

- …и не ускользнет правда от глаз твоих, побежишь и не споткнешься, и окажется дорога твоя верна… ибо Хесед - рука правая, а Гевура - рука левая, Малхут - уста, и Бина - сердце; и стезя мира Ацилут - это орошение Древа, его ростков и ветвей, и оно возрастает от этого…

Я снялся с ветки и полетел прочь.

Обратно; в медальон.

Запрет остался ненарушенным.

Внизу подо мной издевкой судьбы стелилась черная тень меня-былого.

* * *

Старый, очень старый человек сидит у очага, завернувшись в полосатую накидку с кистями, и время от времени прихлебывает из щербатой чашки.

Губы его мокрые.

Я стою рядом, наполовину утонув в стене.

- Ну почему?
- спрашиваю я.
- Почему ты не позволил мне выставить этого шелудивого пса на посмешище!

Мокрые губы шевелятся, раздвигая седые пряди усов.

- Глупый, глупый каф-Малах!
- смеются губы.
- Мудрый учитель Торы при всех возвестил, что в день смерти рав Элиши возьмет в рот песнь вместо плача, а в сердце ликование вместо горя? Ну и что? Даже если все вокруг кивали, трясли бородами и твердили, что еретик-Чужой забыл Святого, благословен Он, - ну и что?! Даже если было сказано во всеуслышанье меж народом Исраэля, что рав Элиша нарушает двести сорок восемь заповедей "да" по числу мышц Адама, и нарушает триста шестьдесят пять заповедей "нет" по числу сухожилий Адама, и плюет слюной на святость празднования шаббата - что с того, я тебя спрашиваю?! Разве это повод устраивать посмешище из тех, кто и без твоих потуг смешон в своем гневе?!

Я молчу.

Я не понимаю старого человека.

Если бы не его запрет, мудрый учитель Торы уже сегодня бы хрюкал, прикусив свой раздвоенный язык, подобно свинье, и испражнялся кошерными колбасами.

Кровяными, с чесноком.

Ах, если бы…

- Я - твой ученик, - говорю я.
- Я должен…

- Ты ничего не должен!
- мокрые губы перестают смеяться.
- Ты мне ничего не должен, дитя блуда случая с нарушением; и ты не ученик мне!

- Тогда кто же я тебе?

- Ты - птица, которая однажды явилась к ослу, чтобы осел рассказал птице: почему она летает? Не научил летать, ибо птица рождена для полета, но объяснил: почему?! Ты - рыба, которая однажды приплыла к тростнику, чтобы тростник объяснил рыбе: почему она плавает?! Ты - умеющий, захотевший знать! Ты - внешний свет, захотевший обладать светом внутренним! Ты - духовный потомок Азы и Азеля, строптивых Малахов, пришедших к людям в одеждах людского мира, бравших в жены дочерей наших и за это до Судного Дня прикованных железной цепью в горах без названия! Понял?

Мотаю головой.

Я ничего не понял; и рав Элиша не прав.

- Ты тоже умеешь летать, - говорю я.
- Ты летаешь, не вставая со своей циновки. Ты летаешь, сидя здесь, летаешь, мучаясь со своими дряхлыми полупарализованными ногами, и когда я предлагаю тебе их вылечить, ты ругаешь меня ругательствами погонщика мулов. Я так не умею.

- И не надо, - губы вновь окунаются в чашку, чтобы вынырнуть с мокрой улыбкой.
- Если ты научишься ругаться, как погонщики мулов, Древо Сфирот завянет на корню.

Я молчу.

- Глупый, глупый каф-Малах, - еле слышно бормочет старый человек, но мне слышно, как шепчутся озерные каппы за двадцать Рубежей отсюда; и значит, мне слышно все.
- Однажды птица явилась к ослу, однажды рыба приплыла к тростнику… и еще однажды, гораздо раньше, некий Заклятый преступил черту Запрета ногой левой, и преступил черту Запрета ногой правой, перестав быть утробой для зародыша Малахов, перестав быть могилой для себя-былого, гнилым мясом, куда Существа Служения откладывают личинки…

Молчу.

Жду.

- …и вместо бейт-Малаха в мир явился каф-Малах. Вместо службы - свобода, вместо долга явился ветер, дующий в уши старому рав Элише… Святой, благословен Ты, Б-г отцов моих, они ведь не знают, что ты добр, что в тебе нет ничего, кроме доброты!
- они просто строят Рубежи в ослеплении ложных истин, тщетно надеясь уложиться в шесть тысяч лет исправления; они…

Кашель сотрясает тщедушное тело старика, и грязные брызги летят с губ его в чашку.

Ухожу в стену.

Я принесу ему раковину, из которой кричат чайки и доносится соленый запах прибоя - он всегда делает вид, что не замечает моей раковины, он отворачивается, комкает лоб морщинами, но кашель стихает, и на губах появляется тень улыбки.

А потом он засыпает.

Я мог бы сделать его молодым, но тогда он сожжет меня Именами.

…щелкает застежка медальона.

Золото.

Сале Кеваль, прозванная Куколкой

…Уже проснувшись и даже открыв глаза, она некоторое время лежала, не шевелясь, глядя в никуда пустым, отсутствующим взглядом. Человек? тело без души, без разума? кукла в смятых простынях?

Нет ответа.

В эти тягучие утренние мгновения, когда стылость рассеянного света медленно, словно нехотя, вползала в спальню сквозь щели между наспех задернутыми шторами, она ненадолго позволяла себе побыть обнаженной. Не без одежд - это банальная обыденность. Без личины. Сейчас ее никто не видел: пан Станислав, повернувшись к ней спиной, сладко всхрапывал во сне, и пуховая перина мерно вздымалась и опадала в такт могучему дыханию зацного и моцного пана… впрочем, он ведь просил называть его просто Стасем, особенно при посторонних.

Интересно, если и впрямь внять его просьбе, что последует раньше: поощрительный смешок или дыба?… проверять не хотелось.

Спит. Пусть себе спит. А если притворяется (после короткого, но близкого знакомства Сале не исключала и этого), если даже и исхитрится тайком заглянуть ей в глаза в миг внутренней наготы - подумает, что спросонья все бабы глупы.

Ишь, вылупилась…

На самом деле сейчас Сале бодрствовала. Холодно и невозмутимо, словно река подо льдом. О том, какая она на самом деле, знали всего двое: она сама и ее мастер. Человек, которому она бы с наслаждением вонзила в сердце граненый стилет. А лучше не в сердце - в печень. Чтобы уходил долго и мучительно. Мастера Сале ненавидела, как никого на свете - ведь это из-за него казнили Клика! Но ненависть, единственное яркое чувство в ее жизни, если не считать… не считать!… забыть, закрыться, иначе… короче, ненависть была до тошноты бессильной, потому что… потому. И мастер знал это.

Именно он дал ей прозвище - Куколка.

Он был прав, как всегда; впрочем, многие полагали это прозвище не очень смешной шуткой. А зря. Шутка была смешная. Вот уже четыре года Сале ходила в личине. Карнавальное тряпье из человеческих страстей, добродетелей и пороков, блестки улыбок, серпантин испуга и тревоги, конфетти растерянности, наивности и откровенности, фейерверк страстных вздохов в постели… Все это было почти настоящим. Почти. Мишура, которую мы топчем ногами, идя похмельным утром после праздника. А внутри этого кокона, этого тела, некрасивого тела, иногда чувственного, иногда чувствительного, жила другая Сале.

Та, которая сейчас смотрела в никуда остановившимся взглядом, потому что спросонья все бабы глупы.

Изредка она-настоящая выходила наружу и наблюдала со стороны, как ее тело едет куда-то верхом или выгибается сладострастной кошкой на ложе. Временами ей, той, настоящей Сале, бывало интересно наблюдать со стороны за собственной оболочкой. Она даже научилась извлекать нечто приятное из ощущений своего тела - и потом, в минуты скуки, перебирала в памяти эти ощущения, как горсть ярких, но дешевых стекляшек.

Временами она задавала себе вопрос: зачем она еще живет? Зачем выполняет поручения своего мастера-убийцы? Зачем носит личину, ест, пьет, смеется, ложится в постель с мужчинами? Зачем? Неужели внутри нее-настоящей, пустой, выгоревшей Сале, еще что-то осталось? Или… или эта пустота - тоже своеобразная оболочка? Кокон в коконе, которым гусеница закрывается уже не от других - от самой себя?

От глубины в глубине?… нет, не так - от бездны в глубине?!

Но если там, за оболочками, и впрямь крылась правда, то Сале была бессильна до нее добраться. Она пыталась - и всякий раз у нее перехватывало дыхание. Словно при погружении в темную, ледяную воду - судорога, руки бьют наотмашь, и слепой животный страх выталкивает на поверхность. Значит, она способна испытывать страх? Значит, там, в бездне, есть чего бояться?!

Нет ответа.

Надо было жить. Носить приросшую личину, выполнять приказы, куда-то ехать, спасать себя и спутников… И ждать.

Чего именно - Сале не знала. Она уже устала гадать и теперь просто старалась не забивать себе голову подобными мыслями. Она жила в смутной полудреме, инстинктивно следуя течению несущего ее потока событий.

Она была ВНЕ.

Пока.

Та, что затаилась в заброшенном чулане души, ждала своего часа.

* * *

Женщина моргнула - и без видимого перехода в глазах ее возникло осмысленное выражение. В куклу-куколку вдохнули душу - она ожила. Как первый человек из глины, о чем пишут местные святые книги. Как тот мертвец, что стоит за креслом милого Стася во время трапез. Как… интересно, она уже кощунствует или еще нет?

Сале сладко потянулась и выбралась из-под перины.

Вечно мерзнущий хозяин здешних угодий всегда накрывался второй периной вместо одеяла. А на вид и не скажешь: такой цветущий мужчина!… кого хочешь в гроб загонит.

Утро, как выяснилось, было отнюдь не раннее, да и не очень-то утро. Живя с паном Станиславом, большим оригиналом с любой точки зрения, немудрено и вовсе день с ночью перепутать! Сам зацный пан Мацапура-Коложанский давным-давно привык отсыпаться днем, бодрствуя в темное время, а вот у Сале такая совиная жизнь плохо складывалась. В итоге полдня она обычно выглядела, как сонная муха - лишь к вечеру мало-помалу приходя в себя (во всяком случае, со стороны это смотрелось именно так). А там хозяин усадьбы изволили вставать к делам праведным, и вся круговерть начиналась по-новой!

Пока слуга согрел воду для омовения, наполнив до краев огромную бочку, пока Сале привела себя в порядок, пока ей подали холодную шпундру, как здесь именовалась шпигованная чесноком грудинка, от которой скулы сводило - солнце незаметно миновало зенит. Где-то в глубине дома время от времени слышался дробный топот маленьких ножек - росший не по дням, а по часам младенец резвился в коридорах и выделенной ему дальней коморе. Громко тикали высокие напольные часы в резном футляре из мореного дуба. Больше никаких звуков в доме слышно не было: прислуга появлялась и исчезала бесшумней привидений, у которых, как всем известно, ног нет и не предвидится - знатно вышколил свою челядь веселый Стась!

Или они и вправду призраки?

Следовало до пробуждения пана Станислава покопаться в кое-каких книгах, до которых у нее еще не успели дойти руки. Впрочем, книги никуда не денутся, да и сам Мацапура не станет препятствовать ее занятиям. Зато выйти на двор, вдохнуть свежего морозного воздуха, чтобы в голове прояснилось окончательно - это надо было сделать наверняка!

Набросив на плечи полушубок из черной, битой сединой лисы (дома за него деревню купить можно было бы!), прямо поверх бумажной керсетки, Сале вышла на крыльцо.

Двое усатых сердюков у крыльца мигом бросили резаться в "хлюста" засаленными картами, вскочили и почтительно поклонились женщине. При других обстоятельствах это, возможно, даже понравилось бы Сале. Не так уж часто кланялись ей там, где она имела несчастье родиться. Но… сейчас у нее хватало забот помимо честолюбия!

Морозный воздух слегка обжигал, покалывая кожу тонкими стеклянными иголками. По ту сторону Рубежа так холодно не бывает никогда. Сале ловко присела, сгребла в ладошку скрипучий снег и, слепив упругий комок, запустила им в стойку ворот под одобрительное хмыканье сердюков.

Попала.

Ножи и метательные клинья она тоже бросала изрядно. Только мало кто знал об этом ее таланте. А кто знал, тот помалкивал по многим причинам.

В конце улицы послышалось гиканье, конский топот. Возвращались сердюки, отправленные утром в лесную засаду. Похоже, не поздоровилось черкасам сотниковой дочки! Смышлен пан Юдка, ох, смышлен в делах тайных… И Гриня этого знал, на что купить: видишь свою Оксану? Жива, здорова, по тебе сохнет. Вот теперь сгоняй по-доброму к панне сотниковой, передай, что велено, да с усердием - и забирай девку! Хоть завтра свадьбу сыграем!

И не ей, Сале-Куколке, судить парня! Он за любимую чужих людей под лихую смерть подставил; а она? Что бы она сделала, лишь бы своего Клика спасти? Мир бы сожгла, не то что чужих в могилу спровадить - да без толку все. Делай, не делай, жги-полыхай, хоть пополам перервись - нельзя лопоухому помочь было, никак нельзя…

Все! Хватит! Не вспоминать!

Кажется, на миг у нее снова стали настоящие глаза - не даром же тот сердюк, что постарше, странно скосился на пришлую бабу. С сочувствием, что ли?… с опаской? с подозрением?!

Пусть его косится!