Кажется, это конец.

И. только тут мне вдруг становится страшно.

До темноты в глазах, до дрожи в коленках. Значит, там, в Южной Каролине, тоже происходило нечто подобное...

- Есть! Есть! Откопали!

- Господин заместитель мэра! Проход откопали! Там, кажется, кто-то есть! Живой!

Изображения нет, только отдаленные голоса долетают до нас из динамиков.

- Нам пора, - лицо у Надежды каменное, И я стараюсь не смотреть ей в глаза.

Вместо этого я смотрю на тусклые глаза мониторов.

И мертвые аквариумы откликаются мне.

* * *

Матовые поверхности, гладь тканых полотен, золотое шитье полетом трассирующих пуль летит по ним, сливаясь в одну мерцающую кисею, в огненные буквы, строчки, предложения... что они предлагают мне? Что они предлагают всем нам?.. но время суетных мыслей прошло, потому что текст уже набран, взвешен и измерен, прежнее царство разрушено, Валтазары раздавленными червями копошатся в блевотине собственных пиршеств, а время царства нового топчется на пороге, вытирая грязные подошвы, оставляя на рубцах половичка ошметки запекшейся крови и бурой грязи...

Откройте пещеры невнятным сезамом; о вы, лицемеры, взгляните в глаза нам!
- взгляните, взгляните, в испуге моргните, во тьму протяните дрожащие нити!.. мы знойным бураном к растерзанным ранам приникнем, как раньше к притонам и храмам, к шалеющим странам, забытым и странным, и к тупо идущим на бойню баранам... откройте пещеры невнятным сезамом -откройте!.., коверкает души гроза нам...

Пекин объявлен карантинной зоной; готовится эвакуация еще не подвергшейся заражению части населения... Правительство Бразилии приняло решение о вводе войск в Манаус, где в течение последних месяцев... Трагедией закончились плановые маневры 6-го флота ВМС США у побережья Южной Каролины... экраны, экраны, экраны камер наблюдения, паллантиров, волшебных кристаллов, золотых блюдечек, по которым уже катится наливное яблочко неизбежности - эх, яблочко, куда катишься?!

Хочу зажмуриться. Не получается. Хочу оглохнуть. Без толку.

В фасеточных глазах стрекозы - алтари. Десятки, сотни, тысячи алтарей, бесконечная шеренга, и на каждом своя жертва: мальчик, старуха, горсть хлебных крошек, тигровый бультерьер в шипастом ошейнике, плоды земные, снова старуха, девушка, совсем молоденькая, в открытых настежь глазах плещется запредельный ужас... над алтарями - идолы.

Женщина с головой крысы, клыкастая жаба с наивным взглядом дебилки Насти, шестипалая рука с вырванными ногтями, кто-то, запеленутый в кожистые крылья, шут в капюшоне с бубенчиками, красноглазый карлик; они молчат и ждут.

Напротив нас.

Я стою в общем строю: вон по левую руку нахохлился Пашка, у которого вместо рук скалятся косые срезы страшных пастей, дальше улыбается старенький азиат, седой как лунь, за ним девчушка-подросток, чье лицо страшно обожжено у подбородка и на скуле; и еще, снова, опять - солдат в порванной форме натовца-международника, похожая на тетю Лотту бабка в ситцевом халатике...

Да.

Я тоже стою вместе с ними; напротив идолов.

Передо мной - пустой алтарь.

Пока пустой, но на нем уже проступает рыхлая масса, которая рассекается рублеными ранами проспектов и улиц, выпячивается крышами домов с телеантеннами, площади блестят свежими струпьями... город.

Жертва ?

Нет.

Нам здесь жить.

"ИМ здесь жить", - подсказывает кто-то из шеренги напротив.

Молчу.

Зубы крошатся, наполняя рот мятным холодком.

Я - крайний.

Я вижу все происходящее словами, да, я вижу словами, я слышу словами, словами строю и разрушаю, но, если спросить меня, что я имею в виду, - я не отвечу, потому что у меня не хватит слов.

Не спрашивайте, пожалуйста, не спрашивайте, не лезьте, помолчите...

В пустом проходе между нами бежит маленькая, ростом с зимний сапожок, девочка.

...Прыг-скок. Прыг-скок. Прыг-скок...

Мяч катится по пляжу, по сверкающему на солнце белому песку, и мягко падает в воду. Девочка бежит за ним, но внезапно останавливается, смотрит назад.

Странно, я никак не могу разглядеть ее лицо. Только губы - они беззвучно шевелятся, девочка что-то хочет сказать, о чем-то спросить. Я вновь гляжу на мяч - он уже в воде, ленивая теплая волна слегка подбрасывает его вверх, солнце сверкает на мокрой резине. Какого он цвета ? Синего, конечно, я хорошо это помню. Синий мяч с белыми полюсами, весьма похожий на глобус. Почему же...

И вдруг я понимаю - мяч изменил цвет. Сгинула синева, исчезли белые полюса, превратясь в два уродливых красных пятна. Краснота ползет, смыкается у экватора. Теперь мяч красный - как венозная кровь. Кровь, залившая рубашку, новую рубашку, только что из прачечной, с наскоро пришитой пуговицей у левого запястья...

Кровавый глобус прыгает между двумя рядами алтарей.

И когда девочка добегает до Пашки, глаза брата моего текут океанской соленой водой.

"Здравствуй, Легат... ты здесь?" - тихо раздается напротив.

- Здравствуй, - отвечает чужой голос.
- Я здесь.

Мятный холодок превращает язык в колоду, в гнилую колоду, но и без того ясно: отвечаю я.

Знать бы, кто спрашивал?!

"Я тут. Поторопись - я скоро уйду... меня скоро уйдут".

Смех.

Напротив - чернобородый, из зала совещаний; с Настиного образка. Он стоит перед камнем, почти незаметный в темном длиннополом плаще, мантией ниспадающем с широких плеч. Борода сливается с тяжелой тканью; в руке нож - огромный, как у мясника.

"Увидел, Легат? Да, увидел... и я тебя вижу. Жаль, поздно... Ну почему ты?!"

- Почему - я ?!

"Да!!! Почему именно ты, а не я?! Я сильный, ты слабый, я этого хочу, а ты - нет; я приспособлен властвовать, дарить и карать, ты же рыхлый мямля, годный лишь пролеживать бока на диване! Ты боишься боли?! Ты способен жертвовать друзьями?! Ты ведь не хочешь этого?! Ну ответь, хоть раз в жизни ответь коротко и прямо - не хочешь?!"

- Не хочу.

Не знаю, чего именно я не хочу, но отвечаю.

Коротко и прямо.

Первый раз в жизни - на такой вопрос. "Подожди! Подожди, я сейчас... я еще побуду... н-не... н-немножко..."

Лезвие блестит в луче невидимого для меня фонаря, легко касается обнаженной руки... Вглядываюсь. Перед чернобородым стоит надгробие - со сбитыми ангелочками по краям. Тело худенькой девушки лежит прямо на потускневших золотых буквах.

Кровь - тонкая струйка, затем - тонкий ручеек.

"Я еще... побуду... немного. Ты слышишь меня?.."

- Слышу.

Мой голос дробится, трескается, разлетается вдребезги мириадами осколков, гулко мечется в лабиринте зданий на алтаре, шорохом шин катит улицами, отражается в стеклах витрин... кто сейчас ответил: "Слышу"?

Я?

Город?!

Никто?..

"Просто я хотел быть НАД, а ты вышел ИЗ... Легат, проклятый Легат, ты живешь здесь и еще где-то, ты живешь сейчас и еще когда-то, а я живу... я жил только здесь и сейчас, сию минуту; я хотел этой минуты, а ты играл ею в "расшибалочку", бездумно превращая одну в тысячи, как глупый ребенок играет драгоценными камнями, не понимая их реальной ценности. Я подминал жизнь, будто слон - муравейники, а ты смешиваешь слона и муравейники в дурацкий винегрет, получая новое, небывалое, веря собственному вымыслу и делая его плотным, ощутимым... И все равно - ну почему ты?! Слышишь?! Почему?.."

- Потому, - коротко вздыхают площади, улицы, Окружная трасса, стены и крыши, канализационные трубы и провода электросетей; я молчу, а они все равно отвечают.

За меня.

Мной.

И сразу, из пустоты, ударом плети:

- Стреляйте!

Треск разрываемых полотнищ.

"Прощай, Легат; прощай, бог... смешной бог без машины. Прощай..."

Надгробие с мертвой девушкой вспучивается ядерным взрывом, и, прежде чем опрокинуться в беспамятство, я вижу: гребень волны, под которым на алтаре распростерто изрезанное бухтами побережье, а с гребня мне машет Пашкина рука, раскрывая в привете зубастую пасть.

Машу в ответ.

...в доме священника царит запустение. Негромко поскрипывает полуоторванный ставень, скалятся перекрестьями дранки прорехи обвалившейся местами штукатурки. Вместо двери - голый проем, и через него мы выбираемся наружу.

Иду на ватных ногах.

Остальные делают вид, что ничего не произошло. Один Ерпалыч все время озабоченно косится на меня, и во взгляде старого хрена проблескивает золотое шитье, отсвет трассирующих пуль в просторе запределья.

Выбираемся... выбрались.

Дышите глубже.

Здесь на удивление светло, словно белой ночью в Питере... нет, не так, да и не был я никогда в Городе-на-Неве. Действительность напоминает выведенный на полную яркость монитор, когда игрушка-стрелялка сделана слишком темней, и в подземельях иначе ничего не разобрать! Все кажется неестественно отчетливым, несмотря на темноту, - и одновременно плоским, картонным, будто наспех собранные театральные декорации.

Алтарными огнями чадят развороченные руины голицынских погребов, из этих завалов один за другим выбираются люди в камуфляже, кого-то выносят... Пахнет смертью. Пахнет прощальным оскалом треугольных зубов, кровью и тоскливой обреченностью.

Мир вывихнул сустав; и в. этот год был прислан я, чтоб вправить вывих тот... кажется, так. Или почти так. Вывих вокруг - и внутри меня; мир перестал быть прежним, когда Большая Игрушечная разом вышвырнула на Выворотку тысячи и тысячи душ, отчаянно цеплявшихся до последнего за свои повседневные мелочи; мир перестал быть прежним, когда взрыв фугаса здесь, в Малыжино, пополнил Выворотку десятками душ. новых, с их страстью жить или хотя бы выжить. Они исчезли отсюда, они остались здесь - и мир опять изменился, как меняется ежесекундно, от взрыва к взрыву.

"Вчера" больше никогда не будет похоже на "сегодня"; да и раньше было не очень-то похоже. Жаль, кроме меня, никто этого не замечает. Даже Ерпалыч. Даже кентавры.

- ...Нам надо спешить, Ефим Гаврилович, - Наденька пытается держать себя в руках, но видно: она уже на пределе.

Фима молча берет ее за руку; они делают первый шаг навстречу людям в камуфляже. Шаг дается с трудом, словно воздух загустевает жидким асфальтом - но они все-таки отыгрывают у пространства этот шаг.

Второй шаг дается значительно легче; третий, четвертый, пятый...

Фима на мгновение оборачивается:

- Если оправдают - приду к тебе, и вместе напьемся, - попытка улыбнуться проваливается с треском, но Фима-Фимка-Фимочка повторяет попытку.
- А если посадят, будешь передачи носить! Бульон, апельсины... не то выйду!..

Он показывает мне кулак и ухмыляется на этот раз почти весело.

Сил на ответную улыбку у меня нет. Мы просто стоим - и смотрим им вслед. Молча. Недоброе предчувствие ворочается внутри меня пробуждающейся от спячки коброй, извивается, скользкими кольцами поднимается вверх, к самому горлу, наглухо забивая его раздувшимся клобуком, - и мой крик, рвущийся наружу, бессильный, отчаянный крик опаздывает, безнадежно опаздывает, хотя нет теперь никакой разницы: крикни я мгновением раньше или позже.

Нет.

Разницы.

Не-е-ет...

Прямо из кирпичных стен полуразрушенной церкви одна за другой выскальзывают наружу белесые тени, вытягиваются, распластываются в воздухе Дикой Охотой - и на какой-то миг мне кажется, что сквозь призрачную собачью оболочку, сквозь оскаленные человеческие лица проступает иной облик: мерцает, шевелится масса бледных червей-щупалец, силится прорвать личину, извергнуться наружу, вцепиться в жертву, присосаться мириадами жадных ртов...

- Фимка!!! Беги!!!

Фима оборачивается, и лицо его мгновенно застывает, скованное маской смертного холода. Бежать поздно - он это знает. И я знаю, но всё равно бегу, заставляя вату ног комкаться последним усилием, бегу туда, к моему другу, к замершей рядом с ним женщине и вылившейся из церкви своре Первач-псов.

Свора успевает первой; вот псы рядом с намеченными жертвами, вот вожак вырывается вперед, прыгает... безразлично минуя статую Крайцмана, громадный четвероногий -палач неумолимо движется к парализованной ужасом Наденьке...

И за спиной вожака взрывается Фима-Фимка-Фимочка.

По-другому это назвать нельзя.

Я никогда не слышал, чтобы кому-то удалось сбить атакующего Первач-пса. Рассказывали, будто отдельные жертвы пытались сопротивляться, но их удары проходили сквозь преследователей, не принося "психозу Святого Георгия" никакого вреда - зато человеческие зубы псов мертвой хваткой смыкались на горле, не оставляя видимых после повреждений, но... Пашка - не в счет. Он дрался с Первачами на Выворотке, да и не был Пашка в тот момент человеком.

Я молюсь о невозможном; и Фима делает невозможное.

Истекая воем и натужной пеной, Первач-пес кувырком отлетает в сторону, так и не дотянувшись до женского горла.

Я уже не бегу - на плечах у меня повисли, Фол с Папой, а проклятые ноги, протащив кентов еще два-три шага, отказались повиноваться.

Стою и смотрю.

Я - лишний.

Господи, за что?! За что - Фиму?! Ведь ему не отбиться одному от всей своры! Они же... в клочья, в куски парного мяса!.. Господи, спасибо, что этого не видит Фимкина мать! Ей нельзя такое видеть! Никому нельзя... Но отвернуться нет сил, а перед глазами встает искаженное невыносимой болью лицо тети Марты когда она узнает... Болью? Нет! Не болью - яростью, обжигающим гневом матери, способной, защищая своего сына, совершить невозможное голыми руками... чужая ярость волной опаляет меня, из горла вырывается хрип...

Отчаянный визг тормозов. И перекошенное, безумное лицо Марты Гохэновны то самое лицо, которое я секундой раньше так ясно видел перед собой. Лицо дергается в сторону, я плохо понимаю, что происходит здесь, что - там, я вообще ничего не понимаю, я, смешной бог без машины, я могу только стоять и смотреть на чужое-знакомое лицо, а рядом выпрыгивает из-за руля бешеный Ритка с пистолетом в одной руке и палашом в другой.

В этот самый миг свора сбивает Фиму с ног, погребая под собой.

Вопль, от которого сердце превращается в тающий снежок, безжалостными ладонями бьет по ушам; груда тел шевелится, вспухает ростками червивых щупалец, мерцающих холодным светом, пистолет в руке Ритки дергается раз за разом, плюясь синим огнем, но грохота выстрелов почему-то нет - лишь небывало вздрагивают в ответ собачьи тела и человеческие головы, когда в них ударяют смешные пули; застывший миг плывет, плавится - и в него, в сумасшедший огрызок сумасшедшего времени, в груду тел врезается воющий зверь, который еще мгновение назад был пожилой женщиной.

Обойма у Ритки кончается, он отбрасывает пистолет прочь, взмахивает палашом - и рубит, рубит Егорьеву стаю, когда белоснежные псы, судорожно теряя привычный облик, с визгом летят в разные стороны, под прямое лезвие, заточенное согласно уставу. Холод вырывается наружу из проломленных грудных клеток, из разодранных ртов, дико вывернутых лап - тетя Марта рвется к своему сыну, ей все равно, кто перед ней, кто стоит на пути... груда тел наконец распадается, метет последним февральским бураном, тонет в кирпичной кладке церковных руин... и зверь-убийца с разбегу падает на колени, склоняясь над лежащим Фимкой, на глазах снова превращаясь в человека.