*Форминга - простой струнный инструмент (четыре или семь "РУН), напоминающий гитару.

ти, отцеубийце и любовнику родной матери, добровольно ушедшему в царство мертвых близ рощи Эвменид, преследующих грешников, ибо непосилен оказался Эдипу груз бытия...

Возможно, развлекавший моих парней аэд проснулся.
-Поднялся выше по склону; сочиняет грядущий гимн. Возможно, я просто придумал себе струны и слова.

Я устал. Я бесконечно устал.

А впереди-Троя.

- Не сравнивайте жизнь с жизнью, песнь с песней, вдох со вдохом и человека с человеком - иначе быть вам тогда подобным Тиресию-прорицателю, зрячему в своей слепоте, провидцу света будущего, обреченному на блуждание во мраке настоящего, чья смерть пришла в изгнании и бегстве, близ Тилъфусского источника, ибо пережил Тиресий время свое...

До рези под веками вглядываюсь в туман. Молоко за перилами пенится, вскипает, зрение бессильно проникнуть в его глубины, но я вглядываюсь... мы вглядываемся - маленький строитель кенотафов, самолюбивый подросток, беглец в эпигоны, смешной жених, юный басилей, герой поневоле, посол-жертва..

Молоко обманывает. Морочит. Пророчит. Рисует бесконечную дорогу. По обочинам - ряды столбов с резными верхушками. Бредут к горизонту силуэты - тени? люди? И в черном беззвездном куполе готова осыпаться, одинокая гроздь: Плеяды, семь дочерей титана Атланта и океаниды Плейоны, взятые на небо. Третья из сестер, Майя, некогда родившая Зевсу сына - Лукавый, Проводник, Килленец, Трисмегист, один из многих!
- печально мерцает.

Мне нельзя засыпать; я не засну.

Мне можно только возвращаться.

- Не сравнивайте жизнь с плачем, песнь с божеством, смерть с выдохом и вдох с человеком - иначе быть вам тогда подобным солнечному титану Гелиосу-всевидцу, кому ведомо все под меднокованным куполом небес, но чей путь от восхода к закату, день за днем и год за годом, неизбежней и неизменней грустного жребия хитреца-богообманщика Сизифа: от подножия к вершине, а после от вершины к подножию, и так во веки веков...

Когда я прибуду в Авлиду, к месту общего сбора, вожди соберутся в шатре Агамемнона на совет. Корчить из себя героев и браноносцев, отцов дружин и владык земель. Получится плохо. Совсем не получится. Миг, другой - и все перессорятся, начнут вырывать из рук грядущие трофеи и браниться из-за недобытых пленниц. Хорошо будет лишь Нестору Пилосскому: он любит притворяться старцем, этот сорокапятилетний трус, посаженный на трон Гераклом, ибо под рукой больше никого не оказалось - он и будет выглядеть старцем.

Мы сделаем его таким.

Мы - я, Диомед, Аяксы, братья-Атр иды, Идоменей-критянин... самый старший стоит на полпути между двумя и тремя десятками лет. Я с вами, братья мои, я один из вас, плоть от плоти, кровь от крови, серебристо-алой - мальчишки идут на войну.

Глубокоуважаемые, радуйтесь: мальчишки идут на войну!

- Не сравнивайте плач со вдохом, жизнь с песней, выдох с человеком и божество со смертью - иначе быть вам тогда подобным дикому циклопу Полифему-одноглазу, пожирателю плоти, но кол уже заострен, дымится древесина, обжигаясь на огне, и стоит на пороге вечная слепота, когда поздно будет ощупывать руками многочисленных баранов своих...

Развод Неба и Земли; дележ сыновей. Мне кажется, большинство достанется земле. Просто земле. Я вернусь.

- Не сравнивайте ничего с ничем - и быть вам тогда подобным самому себе, ибо вас тоже ни с чем не сравнят. А иначе были вы - все равно что не были...

Млечный Путь клубится предо мной на пороге рассвета.

Зовет.

Мне осталось всего ничего... рядом!.. рукой подать...

АМТИСТРОФА-1 БЕЗУМЦЕВ БЕРУТ НА ВОЙНУ

- Господин! Господин! Радуйтесь! Сын у вас! Сын!

Лишь сейчас до Одиссея дошло: крики роженицы, сводившие его с ума, наконец-то стихли. Вместо них из гинекея слышится требовательное лягушачье кваканье.

Сын?!

Не ошибся-оракул, не соврали толкователи, не зря...

- Пенелопа? Как она?!

- С ней все хорошо, господин! Роды прошли благо... Рабыня, к счастью, успела отшатнуться в сторону. Мимо нее по коридору пронесся сумасшедший вихрь, обдав добрую вестницу порывом ветра. Едва не вынес дверь на женскую половину забыл, в какую сторону открывается. Верхняя петля оборвалась; нижняя, умница, выдержала.

- Рыжий, посмотри...

Счастливая, измученная Пенелопа. На лице, залитом восковой бледностью капли пота вперемежку с веснушками; волосы растрепались языками пламени. А в руках любимой... Вот это сморщенное, орущее, красное существо - сын?! Их сын?! Его сын?!

...видимо, таковы все отцы; я не исключение. Никакой го умиления и восторга при виде вот этого я не испытал. Врать не буду. Умом понимал: долгожданный сын, наследник, со временем он вырастет, станет настоящим, надо радоваться... А вместо радости - растерянность. Страшно брать его на руки: не приведи Гестия-Хранительница, уроню ненароком или придавлю нечаянно...
- страшно, непривычно, и какая-то странная брезгливость в придачу. Перед собой-то я могу быть честным до конца! Но взять пришлось, и вот стою, дурак дураком, со скандальным свертком на руках, а Пенелопа смотрит на меня (на нас?!) с ложа, улыбается, глаза ее сияют зелеными звездами, и я начинаю глупо ухмыляться в ответ, а за нами наблюдают няня с повитухой - вот где умиления! восторга! на всю Большую Землю хватит, и еще на Пелопоннес останется!
- а я все стою и не знаю, что дальше делать, что говорить...

Спасибо папе с мамой! Вовремя объявились. Надо будет тому расторопному рабу, который успел к ним сбегать, корову подарить. Или две. Вздохнул я с облегчением, обрел дар речи; воистину: "Речи, как снежная вьюга, из уст у него устремлялись!" - вьюга, не вьюга...

- Папа! Мама! С внуком вас! Радуйтесь!

Кажется, я нес еще что-то о мире, благоденствии, милости Глубокоуважаемых... сейчас уже толком не вспомню, а все равно стыдно. В голове слегка звенело, но не так, как обычно давал себя знать гонг, пророча опасность. От радости, должно быть. Хотя, честно говоря, я куда больше волновался за жену совсем ведь девчонка! чресла узкие! действительно ли роды прошли удачно?!
- чем радовался сыну.

Лаэрт принял младенца из моих рук. Присел на скамеечку рядом с ложем, слегка покачал ребенка - и тот, на удивление, смолк. Чихнул. Папа бережно опустил новорожденного себе на колени, и я непроизвольно вздрогнул. Дед берет внука на колени! Это значит - принятие в род, признание наследником. Однажды дедушка Автолик держал на коленях меня...

Я покосился на Старика. Устроившись напротив моего отца, он внимательно следил за ритуалом. Серьезный, как никогда.

- Радуйся, сын мой Одиссей, радуйся, Пенелопа, дочь Икария: ваш сын и мой внук отныне - плоть от плоти, кровь от крови нашей семьи. Я, Лаэрт, сын Аркесия, даю своему внуку имя. Отныне его будут звать...

Отец замолчал. Сдвинул брови. Перевел взгляд на меня и твердо закончил:

- ...зовись отныне Далеко Разящим! Радуйся, внук мой Телемах!

Имя прозвенело в воздухе спущенной тетивой. На миг почудилась у окна знакомая фигура: стройный кучерявый юноша, которого я не видел уже много лет. Ты слышишь, насмешливый друг мой?! видишь?! ты явился на зов?..

* * *

Звенящие объятья Мироздания открываются мне. Море любви распахивается во всю ширь, смывая сухой песок скуки. Не объятья - огромное яйцо с бронзовой скорлупой.

Внутри него - море.

Посреди моря - остров. Скалы умыты солеными слезами, зелень горных лугов, блеянье стад, дымки над крышами. Итака. Рыжая Пенелопа, отец, мать, новорожденный Телемах, Няня, рябой Эвмей, лохматый Аргус, дядя Алким с сыном... И в самом центре, птенцом в яйце, пленником в темнице - я.

Одиссей, сын Лаэрта.

А бронзовый свод все ближе, надвигается отовсюду, море подступает к острову, скалы загибаются к небу краями гигантской чаши с драгоценным вином нельзя пролить! расплескать! потерять - ни в коем случае! я сам стану чашей сохраню, сберегу!..

Тесно.

Душно.

Страшно. Нет, не страшно!
- и пусть стенки совсем рядом, грозя раздавить. Жар любви, и шелест скуки, осадком на дне, и звон предела - я выпью все, без остатка, я уже пью, хмелея от безумия; все, что мне дорого, что составляет мой мир, стремительно входит в меня, становясь Одиссеем, сыном Лаэрта и Антиклеи, мужем Пенелопы, отцом Телемаха... Забыв взмолиться - да минет меня чаша сия!
- я пью ее до дна, свою роковую чашу, и когда последняя капля, последняя песчинка, последний удар гонга проваливаются внутрь, становясь мной - мир вновь распахивается навстречу!

Стою один. Нагой. Среди бескрайнего простора. Ветер обдувает разгоряченное тело, холодит кожу, отчего она начинает покрываться пупырышками; ветер крепчает, сечет колючими, ледяными градинами - чужой ветер, чужой песок, чужой град, а я отныне лишен гулкого бронзового панциря, который укроет, защитит, отразит удар. Отныне мой мир - внутри. А снаружи нет ничего, кроме меня: ранимая кожа, уязвимая плоть, алая кровь с примесью серебра, клейменного печатью небес. И самый шустрый пергамский копейщик любовно полирует жало длинно-тенного копья, грезя о моей печени.

Детский плач.

Не треск, не звон, не грохот - плач.

Дети не должны плакать.

Не плачь, малыш, папа с тобой, рядом, папа сделает все, чтобы тебе было хорошо. Папу хотят забрать на войну и убить там. Не плачь, это пустяки. Папу не убьют, он останется со своим мальчиком и никуда не поедет.

Разве берут на войну безумцев?!

* * *

...Одиссей пошатнулся, но устоял. Застыл, глядя в одному ему видимую даль, не замечая тревоги на лицах родных, не слыша вновь раскричавшегося младенца. Щеки Лаэртида налились болезненным, пунцовым румянцем, на лбу вспухли жилы, словно от дикого напряжения. Наконец кровь отхлынула, лицо побледнело, лоб покрылся каплями пота - рыжий глубоко вздохнул и медленно повернулся к отцу.

Он возвращался.

Откуда?

- Тебе плохо, Одиссей?
- Вопрос родился сам, из воздуха, и никто из собравшихся в гинекее не понял, чьи уста его произнесли.

- Мне?
- Одиссей оскалился; обвел покои белым взглядом статуи.
- Ха! мне хорошо! Мне прекрасно! У меня родился сын! Я без ума от счастья! я безумен! неизлечим! Нам хорошо вдвоем: мне и моему безумию! мы с ним как братья... нет! одно целое! Я безумно люблю вас всех; я не расстанусь с вами никогда! Слышите? Ни-ко-гда-а-а!

Эхо вприпрыжку разбежалось по дому басилея Итаки, заставив рабынь в ткацкой испуганно подпрыгнуть, а мясника, разделывавшего во дворе бычью тушу, прервать свое занятие.

- Ни-ко-гда-а-а! Потому что безумцев не берут на войну...

Последние слова сын Лаэрта прошептал очень тихо. Этот шепот расслышали всего двое: отец и Старик. На лицах обоих проступила тень усмешки: одна на двоих. Впрочем, этого тоже никто не заметил.

В покоях царила тишина.

Тишина?!

...маленький Телемах больше не плакал.

* * *

- ...Вы слышали? Одиссей Лаэртид многоумный... вовсе-то не многоумный оказался! придурок полный...

- Так он еще с детства... сердил!

- Кого?

- Кого надо, того и сердил! Или, ты думаешь, от большого ума за козами голышом гасают?

- За козами? Голышом? Ему что, жены с рабынями мало?

- Я ж и говорю - тронутый...

- Кем тронутый?

- Кем надо, тем и тронутый!

- Какие козы? Сам ты козел!
- я доподлинно знаю, Одиссей, он поле солью засевает. С утреца, значит, выйдет, быков запряжет, мешок соли возьмет - и ну пахать-сеять!

- Тебе б соли на язык насыпать, пустомеля! Дома его держат, взаперти, чтоб перед людьми не позориться. После того, как он на родную мать с ножом бросился! Стерва ты, кричит, записная, глаза твои зрачками в душу!..

- Ага, удержишь такого! У меня племяш третий день с ихней Итаки вернулся. Сам видел: бродит по городу в лохмотьях, плачет, подаяния просит; волосья колтуном, глазища вытаращил... А у самого - меч на поясе! Попробуй, откажи в подаянии!

- А что твой племяш на Итаке забыл?

- По торговой надобности...

- Знаем мы эту "торговую надобность"...

- Жену, сказывают, пытался в храм продать, иеродулой-потаскухой!.. она с горя топиться ходила...

Слухи ползли, ширились, и мало у кого возникали сомнения в том, что Одиссей, сын Лаэрта-Пирата, действительно сошел с ума. Мигом припомнили неясные проклятия, висящие над родом итакийских басилеев, извлекли из темных уголков давние слухи о безумии юного наследника, стряхнули пыль, -отерли паутину: дело ясное, никаких сомнений! Спорили лишь о следствиях: посев соли, прыжки голышом, битье горшков в харчевне или сбор милостыни с мечом на поясе. В причине же никто не сомневался.

Разумеется, пришлось слегка побезумствовать - для достоверности. Собственно, большинство сплетен было чистой правдой: и по скалам голым лазил, и подаяние просил, и горшки бил, и поле солью засевал, и песни на площади орал, все больше считалки детские, и еще много чего.

Без зазрения совести.

Или я не безумец?

Но в тот проклятый день, когда запыхавшийся Ворон объявил о прибытии гостей ("Важные дяди с Большой Земли, да!"), я как раз сидел дома. Подтверждал еще один слух: заперли, не выпускают никуда! Мы были вдвоем с сыном - Пенелопа отлучилась по делам; Телемах тихонько агукал в колыбели, а в моей голове звучал, разрывался истошный детский плач. Ребенок не хотел успокаиваться.

Ему было страшно.

* * *

Паламед вошел без стука, стремительно распахнув дверь. Коротко окинул взглядом талам; дернул пухлым ртом, сжал в ниточку. В нить бесстрастных Прях, обрыв которой значит: смерть.

И выхватил моего сына из колыбели.

Я сидел у окна, раскачиваясь и тупо мыча свадебный гимн, а Паламед-эвбеец шагнул прямо к колыбели, и вот: на сгибе левой руки он держит пускающего пузыри Теле

маха, а в правой у него - меч. Ребенок засмеялся, потянулся к блестящей игрушке. Паламед засмеялся тоже:

- Выбирай, друг мой. Хочешь остаться?
- отлично. Останешься сыноубийцей. Как твой любимый Геракл. Я спущусь вниз один и скажу всем, стеная: "Одиссей-безумец не едет на войну. Он слишком занят похоронами сына, которого зарезал перед моим приходом". Мне поверят, ты сам слишком постарался, чтобы мне поверили.

Я допел свадебный гимн до конца.

Ребенок смеялся на руках веселого, пышно разодетого дяди; ребенок заходился отчаянным плачем далеко-далеко отсюда, на хрупкой грани между "да" и "нет". Наверное, я недостаточно безумен. Или, напротив, вполне достаточно. Чтобы вернуться, надо уйти. Чтобы начать новую песню, надо допеть старую.

Я допел свадебный гимн до конца.

- Оставь ребенка в покое, - сказал я, вставая со скамьи.
- Пойдем. Я еду на войну.

И пошел впереди, по лестнице, мурлыча памятное еще со времен парнасской охоты: "Видеть ахейцев душа горит рати суровые!"

Во дворе нас ждали оба Атрида, Менелай и Агамемнон, с ног до головы увешанные оружием и золотыми побрякушками; и еще Нестор - этот, как всегда на людях, кряхтел и кашлял, притворяясь согбенным старцем; и еще какие-то гости, которых я раньше не встречал.

Они беседовали с моей женой и не сразу заметили нас.

- Я спас тебе жизнь, - тихо шепнул Паламед, пропуская меня вперед. Останься ты дома, хоть безумный, хоть нет, и жизнь твоя будет стоить дешевле оливковой . косточки. День, два... может, неделя. И все. Удар молнии, неизлечимая болезнь... землетрясение, наконец. Надеюсь, Одиссей, ты понял меня.

- Я понял тебя, - без выражения ответил я. Мне было скучно. Ребенок в таламе перестал смеяться и заплакал: дядя увел папу и унес блестящую игрушку. Ребенок на грани между "да" и "нет" перестал плакать и засмеялся нехорошим, взрослым смехом.

- Теперь ты будешь меня ненавидеть?

- Нет. Я буду тебя любить. Как раньше. Я умею только любить.