Молодой варк порывисто шагнул к вышедшему на поляну трясущемуся мальчишке; он быстро учился всему, что надо, только сейчас это было не надо, и слов не хватило, чтобы остановить вновь Вставшего. Он и до последнего ухода отличался редкой самоуверенностью, мало кто решался вставать на его прямой дороге — но дорога кончилась, пошли новые дороги, их было много, они не были прямыми, и он не знал всех выбоин и поворотов.

Слов не хватило, и Вставший выдержал лишь немногие мгновения предложенного и принятого Визга зрачков. Жестоко? — разумеется; но необходимо. На открывшего тебе дверь смотрят распахнутыми глазами и отвечают коротко и внятно. А сузивший глаза и любящий шутить… Не всегда успеваешь понять, когда шутка закончилась, и не последняя ли это шутка.

Хороший мальчик. Слишком хороший для такого простого Ухода. Старый Джессика позаботится, чтобы это больше не повторялось. Хороший старый Джессика, бывший некогда не таким уж старым. И не таким уж хорошим.

ЛИСТ ПЕРВЫЙ

Мое дыханье тяжело,

И горек бледный рот,

Кого губами я коснусь,

Тот дня не проживет.

…увидел при ярком свете луны дочь Клааса, несчастного дурачка по прозвищу «Песобой», ибо каждую встречную собаку он бил чем попало, крича, что «проклятые псы украли у него все волосы и должны их ему вернуть».

Девушка эта нежно заботилась о своем отце и не хотела выходить замуж, говоря:

— Ведь он дурачок, я не могу его бросить.

И видя, как она добра, каждый давал ей, кто чем богат: кто сыру или бобов, а кто ломоть китового языка.

Злонравный неподвижно стоял на опушке леса и пел. Девушка пошла прямо на его песню и упала перед ним на колени.

Он повернулся и зашагал к себе домой, она — вслед за ним, не проронив ни слова, и вместе они вошли в замок.

На лестнице Сиверт Галевин столкнулся с братом, который только что возвращался с охоты, затравив кабана.

— Что я вижу? — насмешливо спросил он, — урод намерен подарить нам ублюдка? А ты, красотка, взяла бы лучше меня! Удовольствия, право, ты получила бы больше!

Но Злонравный в бешенстве ударил брата копьем по лицу и взбежал по лестнице в свой покой.

Боясь, что брат бросится за ним, сир Галевин запер двери и раздел девушку донага — и дочь Клааса сказала, что ей холодно.

Он полоснул ее золотым серпом под едва набухшей левой грудью, и когда сердце упало на лезвие, он выпил из него кровь.

И когда она испустила предсмертный крик, Злонравный увидел, как из стены вышел маленький каменный человечек и, ухмыляясь, сказал:

— Сердце на сердце — вот где сила и красота! Вкусивший крови Галевин повесит девушку на Виселичном поле, и тело ее будет висеть там, пока не пробьет час для Божьего суда.

И, сказав это, опять ушел в стену.

Сир Галевин положил сердце девушки себе на грудь и услышал, как оно громко стучит, прирастая к его коже. Вдруг его согбенный стан распрямился, а рука исполнилась такой силы, что, пожелав испытать ее крепость, он сломал дубовую…

Чет

…Я не оскорбляю их неврастенией,

Не унижаю душевной теплотой,

Не надоедаю многозначительными намеками

На содержимое выеденного яйца,

Но, когда волны ломают борта,

Я учу их, как не бояться,

Не бояться, и делать, что надо.

Как только клейкие молодые листья потеснились на ветках плодовых деревьев, давая место крохотным фиолетовым соцветиям, старый Джессика начал бить меня палкой. Сучковатый кизиловый посох методично гулял по тощей спине, склоненной за перебиранием овощей — нашего основного меню; острым концом въезжал между ребрами, вздымающимися от бесконечной беготни за водой, и непременно родниковой; обидно хлопал по пальцам, тянущимся к сохнущим на металлическом листе травам…

Синяки прочно облюбовали мое тело, я проклинал драчливость вредного знахаря, совершенно не ценившего новоприобретенного дарового слугу — а именно таковым я и был склонен себя считать! — и если сто раз я собирался удрать от выжившего из ума Джессики, то сто раз меня останавливало одно обстоятельство, никак не лезущее в рамки происходящего. Ну хоть какой-то из ударов взял да и вызвал бы на лице старика улыбку, или другой признак видимого удовольствия! — ничего подобного, Джессика лупил меня с таким хмурым видом, словно выполнял тяжелую, нудную, но жизненно необходимую работу, давно ему опротивевшую, и лишь по природной добросовестности…

Так же добросовестно все передаваемое из дома мясо скармливалось берийскому волкодаву Чарме, весьма довольному таким оборотом дела; в отличие от меня, чей впалый живот набивался исключительно гнусной безвкусной зеленью; и столь же добросовестно, два раза в день — на восходе и на закате — седой знахарь ходил обнимать дерево. Он выбирал один и тот же ствол могучего, обугленного молнией бука, возле которого и застывал надолго, приседая на полусогнутых ногах и охватив ладонями коричневый торс лесного патриарха на уровне груди. Веки опускались на выцветшие глазки, Чарма ложился поодаль, рыча на меня и наглых голубей, появлявшихся вблизи его драгоценного повелителя, и тишина спускалась в окрестностях потрепанной лачуги, пользовавшейся у местных жителей дурной славой.

Подталкиваемый любопытством, я иногда пытался подкрасться к Джессике, но выражение Чарминой морды живо охлаждало мой пыл; а когда берийский зверюга прикончил пятнистого горного пардуса и, изорванный, но гордый, отлеживался на задворках — я вновь приблизился к старику, обнимавшему дерево — и очнулся ярдах в трех от бука; вот до сих пор и не знаю, что меня отшвырнуло — незаметный толчок знахаря или сук возмущенного дерева…

Из чувства самолюбия, или противоречия, я выбрал себе ствол поменьше, с узорчатой бархатистой листвой, и, обхватив его, застывал в надежде представить таинственные ощущения старого Джессики; но ободрав о кору голый живот и отвлеченный жужжанием мухи, я разочарованно сопел и отваливал от ствола, высунувшего язык Чармы и близкого к тому же Джессики.

Спустя некоторое время старик разжимал руки, отпуская свое дерево. И брал палку.

— Би, а что бы делал ты, если бы тебя били палкой?

Мы сидели на холме, лениво поглядывая на сельских валухов, поставленных под командование моего приятеля. Надо заметить, что за последнее время веселый Би потерял изрядную толику своего жизнелюбия, погрустнел и никогда больше не пытался заглянуть под мой рукав. Кроме того, он стал раздражителен, и в поведении его стала сквозить усталость и знание чего-то личного, тайного и последнего. Редко мог я, сбегая от заснувшего знахаря, перебравшего домашних целительных настоек, — редко мог я видеть белозубую улыбку веселого Би, и даже зубы его, казалось, похудели и вытянулись.

— Наверное, я дал бы сдачи, — Би задумчиво почесал босую пятку.

Я представил себя, дающего сдачи старому Джессике, и Би обиделся на мое хихиканье, и долго пришлось уговаривать его высказать новый итог размышлений на заданную тему.

— Я бы уворачивался, — наконец протянул он и лег навзничь.

— В конце концов, маленькая Биарра тоже лупила меня игрушечными граблями, и что я мог сделать? Только уворачиваться…

— Какая еще Биарра?

— Сестра моя. Младшая…

Я покрутил пальцем у виска.

— Би, тебе солнце напекло, да? У тебя нет сестры, да еще младшей!.. У тебя есть брат, старший, которого за уши не оттащишь от его верховых свиней, ну, отец, мать там… А сестры нет. Может, двоюродная?

В ленивой позе Би появилась какая-то настороженность, но голос остался прежним — ломким и тихим.

— Ну, нет… Чего ты прицепился? Конечно, нет. И не было…

Показного равнодушия явно не хватало, чтобы полностью скрыть напряженное желание утопить вспыхнувшую тему в трясине уступчивых слов. Я привстал, заглядывая под козырек его травяной шляпы, — и плотная стена пыли за холмами отвлекла мое внимание. Би поднялся, молча стал рядом, и мы вгляделись в движение серого занавеса.

Металл блестел в пыли, кожа лоснилась от пота, золото сбруи и хищный оскал кошек на налобниках… высокие шлемы, металл, кожа и хищность, и много еще всякого в пыли, и она свернула к селению. Би засуетился и уже откровенно стал меня выпроваживать; мы пожали друг другу руки, в голове моей мелькнула странная мысль, мелькнула и исчезла, и, ловя ее пушистый ускользающий хвост, я погрузился в кустарник.

Спустившись, я обернулся: крохотная фигурка некогда веселого пастуха семенила к темнеющему вечерними провалами лесу, и одинокий всадник, вырвавшийся из пыли, все гнал и гнал оступающегося коня на крутой склон холма. И, убегая от греха подальше, я догнал наконец удравшую мысль, но беглянка не внесла ясности в сегодняшний сумбур.

Какая уж тут ясность, если исцарапанная и загорелая рука Би, открывшаяся по локоть в прощальном рукопожатии, была покрыта пятью — нет, все же четырьмя браслетами!.. Ну не мог же даже самый отчаянный мальчишка за такой короткий срок уйти в темноту еще два раза? Не мог. Но смог. Что же дважды забирало жизнь у веселого Би, и забрало его веселье — подарив раздражительность, угрюмость и мифическую младшую сестру с ее дурацкими граблями…

Я не знал ответа и, конечно же, не ожидал его от обнимающего дерево Джессики.

Я не знал ответа — и тихо встал рядом, обхватив второй ствол. Впечатления скакали в голове, пыль засасывала бегущего Би, острые грабли впивались мне в шею, отворяя редкие капли крови — плевать мне было на дерево, и на знахаря, и на все его ощущения; ствол казался родным, теплым, тепло стекало по туловищу в ноги, сгибая их и разворачивая коленями вовнутрь, голова опустела, и в округлившемся животе зашевелился первый росток неведомого…

Треск удара кизиловой палки отбросил меня от шероховатостей коры. Я сидел на корточках, изогнувшись сумасшедшим кустом, змеей в кустах, птицей на ветках, и палка старого Джессики врезалась в ствол как раз в том месте, где за мгновение до того был мой затылок.

— Что ты делал бы, Би?…

— Я бы уворачивался.

Я увернулся! Посох вновь поднялся надо мной, но левое предплечье скользяще приняло косой удар, и внутренне я уже ликовал в предчувствии… Как же!.. Проклятый Джессика неуловимым жестом перекинул посох в другую руку, и я увидел его глаза, когда острый конец бережно и заботливо ткнул меня в открывшийся бок. Радость сияла в выцветших глазах, удовлетворение, сумасшедшая радость и искреннее удовлетворение — от промаха!

На следующем восходе Чарма охранял двух идиотов, обнимавших деревья.

Старый Джессика бил меня палкой — я уворачивался. Он бил — я уворачивался. Он бил — я…

Нечет

— …Ларри, я по возвращении засуну твой раздвоенный язык в гарнизонный нужник! Повторить?

— Да ну, Муад, кончай греметь зубами… Мало ли кто померещился тебе на этом земляном прыще! И даже если там и торчал вонючий сопливый пастушонок — почем ты знаешь, что это наш?!

— Ты Устав читал, трепач драный?! «Жениха и невесту, и мужа с женой, и всех близких Не-Живущему по крови — дабы лишенный пищи Враг, источник бедствий людских, ввергнут был в Бездну Голодных глаз.» Ввергнут был, уяснил?! Повторить?

Хмыкнул на сказанное капрал Ларри и всю обиду вогнал вместе со шпорами в бока бедного животного, никак не желавшего ломать породистые ноги на рыхлой крутизне. Ну и опять же сам капрал отнюдь не собирался ломать шею в виднеющемся лесу, даже если и действительно умотал туда местный щенок. Надо быть придурком, чтобы в форме сунуться к лесным братьям, — а уж они-то способны надеть герою последние браслеты почище длинноруких дворцовых палачей, потерявших фантазию на казенном довольствии…

Сколько там уходов сохранилось у хитроумного капрала? Ну, первый — это от рождения, потом сарыч горный с уступа скинул, чтоб яиц не воровал, третий надел на дороге в Город, щедро поливая ее красным соком молодого глупого Ларри — тогда еще перегонщика плотов, четвертый мечом надел на испытаниях лично сотник Муад, ловко надел, однако, сволочь, аж кишки повылазили, ну и варвары — пятый…

Нет уж, дудки, это, значит, четыре дня помирать в их чащобных берлогах — пусть сотник сам Устав перечитывает! Пошел он к варку…

В деревню Ларри влетел как раз вовремя: солдаты уже отыскали нужный дом, указанный в доносе, и ворвавшийся первым Муад распахнул по ошибке ворота свинарника. Матерый ездовой секач с неистовым хрюканьем подмял под себя орущего сотника, ковырнул клыком неподатливый панцирь и под хохот ветеранов чесанул по улице, одним поворотом мощного загривка оставив лошадь капрала со вспоротым животом размышлять у забора о бренности существования.

Из свинарника уже высовывались рыла поменьше, но с тем же недовольным выражением, когда помятый Муад в бешенстве ринулся в дом.

— Эй, Ларри! — и упирающаяся старуха забилась в волосатых руках сотника. Нож понимающего капрала чуть не отсек носы любопытным молокососам, еще не видавшим знаменитый «летящий цветок сливы», и всем своим широким лезвием оборвал визг растрепанной бабы. Довольно ощерившийся Муад небрежно скинул тело набежавшим труповозам и медленно обернулся к выбегающим из дверей мужчинам.

Звездный час сотника Муада! Много их, таких часов, было у него, когда доведенные до отчаяния люди — впрочем, какие там люди — вражья жратва — и все! — вот они-то и давали сотнику возможность для урока новобранцам. Истерические дерганья протрезвевшего папаши Ломби, тупая звериная ярость старшенького, вилы их никчемушные, — неужели для этого стоит греть ладонь об эфес короткого меча с почетным набалдашником Серебряных Веток?… Разумеется, не стоит. Отчего бы не приколоть неразумных селян их собственными вилами? Действительно. И приколол. Под аплодисменты сопляков и одобрительные взгляды изрубленных ветеранов. Легко приколол. Даже изящно. Жаль, кабан ушел. Хотя и оставшегося молодняка с избытком хватило на всю сотню. Тоже, надо заметить, свиньи порядочные были…

А тела семейства Ломби мерно подпрыгивали в телеге, едва поспевающей за арьергардом скачущих. Завтра, завтра они вернутся в мир, и лучше бы им не возвращаться — для принятия ритуальной ступенчатой казни, «положенное число раз и до полного умерщвления», когда последние браслеты несколько дней будут надеваться на корчащихся людей, вновь возвращающихся для новых уходов — «и всех, близких Не-Живущему по крови, дабы лишенный пищи Враг, источник бедствий людских, ввергнут был в Бездну Голодных глаз…»

Жаль, кабан ушел. И поросенок ушел. В лес. Куда там было обещано засунуть язык нерадивого капрала Ларри? Ах, ну да…

ЛИСТ ВТОРОЙ

И в каждом саване — видение,

Как нерожденная гроза,

И просят губы наслаждения,

И смотрят мертвые глаза.

…освещенный дымным пламенем костра зал. Голая, невиданно худая старуха сидела у очага, скелет из черных лоснящихся костей, и высохшие длинные груди ее, подобно плоским побегам табака, ниспадали до самого низа живота. Кривой палкой, зажатой в обеих руках, она помешивала омерзительное варево в огромном глиняном котле, тысячи мух гудели над ней, ползали по впалым щекам, укрывались в ее сальных лохмах.

Когда Малыш иа-Квело подошел поближе, она задрала острый подбородок и нараспев произнесла:

— Ох, ох, ох, бедолага, бедняк неприкаянный, да неужто он не знает, что не стоит самовольно совать руку слону в задницу, а то беды не миновать — скажем, встанет слон, и виси после у него под хвостом!..