— Чарма! — негромко позвал сотник.

В ответ раздалось приглушенное рычание.

Чет

Я пишу эти строки в ночь перед испытанием, и, возможно, что на них и оборвется эфемерная попытка сыграть жизнь на неуклюжем инструменте слов и пера. Не тот это смычок, для тягучей мелодии единственного существования в проклятом и проклятом мире живущих по девять раз.

За кражу на базаре — смертная казнь. За клевету на вышестоящего — смертная казнь. За убийство — смертная казнь; за убийство в последний раз — казнь ступенчатая, до края, обрыва в путаницу и головокружение. Зачем другие кары, когда на следующий день Вставшему выдаются премиальные плети, и он тащится домой — жрать, пить, бояться…

Ценность жизни ничтожна — дерьмо, деленное на девять, на безразличие, повторяемость, привычку — и я тону в водовороте этого мира, я, Живущий в последний раз.

Впрочем, поначалу мне везло.

Мне везло на дороге, где вербовщик в форме гвардейского офицера забыл, или проиграл положенный мне браслет, да и не очень-то заинтересовался чехлом на руке новобранца.

То ли рык собаки остудил служебное рвение, то ли напарник слишком торопился бросить на кон остаток жалованья; любопытный напарник — бледное лицо со смеющимся бутоном рта, бугристые плечи — чадящий костер, страх, забытый голос и невидимая крышка над хрипом: «Я больше не люблю шутить, Отец!» Мне везло, и я не хотел дожимать лопатки этой мысли до щебенки дороги в город.

Мне везло в казармах, где редко кому везло; мне везло в походах, где не везло никому; меня любили городские шлюхи и не любили ночные сторожа. Мне сказочно подфартило — я получил назначение, завтра на испытаниях осклабившийся сотник, один из трех положенных комиссантов, сунет меч в мой мягкий живот и потом будет тщетно ждать рапорта от Вернувшегося.

Бедный идиот, он и не подозревает о таком вопиющем разгильдяйстве, как возможность уйти и не вернуться.

Что б ты делал, исчезнувший друг мой Би, если б били тебя? Да, знаю, ты бы уворачивался. А ты, потерянный навсегда Джессика, чье имя прикрыло меня в городе? Да, знаю, Чарма глухо прорычал мне твой ответ…

Слушайте внимательно, молчаливые мои собеседники — завтра я выйду на песок арены отвечать на вопросы, потому что слишком далеко лесной брат, позарившийся на травы и чужую одышку, слишком близко вербовщик с памятным лицом алогубого шутника, слишком много вопросов, кроме завтрашних смеющихся сотников…

Кажется, я снова начал лизать муравейники.

Нечет

О тени прошлого! — простите же меня

На страшном рубеже из дыма и огня…

— …Да будет благословен взыскивающий приобщения к прохладе Не-Живущих; и на него возляжет белая ладонь Господ наших…

— …аших!..

— Отдав жизни свои, все отдав, что оставил мир приобщенному, что в жилах его пенится для Открывающих Дверь, войдет он с ясным взором в ряды стоящих перед краем и станет чашей для Господина и для братьев своих, даря им право Крайнего глотка…

— …отка!..

Дым. Рвущий горло и раздирающий глаза дым.

— Пусть не забудет бегущий в ночи рабов своих, даря недостойным Поцелуй обрыва; и не забудет пусть благословенный Вставший за Гранью младших перед ним, припадая к биению их шелестом дождя и лаской тумана, дабы новое мироздание…

— …ание!..

— …выросло на смердящей плоти…

Дым. Вязкий плотный полог. Дым.

— …зыбкого круговорота, где смерть и рождение суть одно; и ведомо седым…

— …дым!..

И треск валящихся бревен.

Скит пылал, и женщины в экстазе принимали в себя милосердие копья; и зверье уходило в глушь, оставляя людей выяснять свои странные человеческие отношения.

Чет

Дождь настойчиво подпрыгивал за окном, приплясывая по цинку подоконника, брызгами заглядывал в комнату, уговаривая перебросить тело через карниз, окунуться в ночную сырость, дружеский успокаивающий лепет — прости меня, дождь, сегодня был тяжелый день, и вчера тоже был тяжелый день, и я, похоже, тону в их бессмысленной мути; да и с псом моим у тебя, дождь, плохие отношения, не любит тебя Чарма, он от тебя худеет, дождь, и долго встряхивается, виня хозяина в наглом поведении небесных лохматых дворняг, задирающих ногу под низкий утробный рык и виляние огненными хвостами…

Прости меня, дождь, я прикрою окно, и стук в дверь, сухой и неожиданный, присоединится к тебе, и ты притихнешь, вслушиваясь.

— Войдите.

— Сотник Джессика цу Эрль, вам депеша.

— Входите, я сказал.

Знакомый голос. Чарма подбирается, и в рычании его проскальзывают непривычные визгливые нотки. Ты боишься, собака?!

Пауза.

— Вы придержите вашего зверя?

— Харр, Чарма, лежать! Входите.

Будь вошедший голым, а не в полной форме корпусного салара, я бы узнал его быстрее — голым он был привычнее. Везение мое, спешащий вербовщик на дороге, страх мой детский, рот кривящийся, пунцовый, вспухшая улыбка, вспухшие лопатки, старый хороший Джи…

Обеими руками вцепился я в шипастый ошейник взбешенного Чармы и рывком вытолкнул упиравшегося пса за окно, на рыхлую мягкую землю — лег пес под карнизом, вздрагивая боками, и упрямо не пожелал отходить по своим собачьим делам. Правильно, умница, лежи себе, несмотря на официальную приставку к имени моему, нашему имени, одному на двоих, лежи, лежи, и ножны сдвинем левее…

— Ну и дурак, — сказал вошедший, и я почему-то сразу понял, что он прав. Ладно.

— Чем обязан, салар?

Гость прошелся по комнате, похлопывая запечатанным пакетом по голенищу высокого сапога; что ж ты будешь делать — салары, скользящие в сумерках, спецкорпус, надежда наша в борьбе с варками… Ну, говори, надежда…

— Сотник, что вам известно про скиты Крайнего глотка?

— Что мне известно? (Ничего не известно, глоток, ну и глоток, Крайний — значит нету больше…) Ничего, салар.

— Очень правильно, сотник, тем паче, что в родной вашей области их и нет. Тогда мне хотелось бы знать ваше мнение о варках.

В родной области? Зараза, даже не скрывает, действительно разлюбил шутить, что ли…

— Не более Устава, салар.

— Прошу вас, сотник.

Просишь, стало быть. Ладно. Как оно там…

— «И если в семье любого сословия родится или иным путем возникнет Враг живущих, то жениха или невесту по обручении, и мужа с женой, отца с матерью, и всех близких по крови его — казни ступенчатой предать незамедлительно, до последнего обрыва в Великое Ничто, дабы лишенный пищи Враг, источник бедствий людских, ввергнут был в Бездну Голодных глаз». Вы довольны, салар?

— Не доволен. И что в тебе тогда Отец высмотрел… Спрашивал — не говорит. Ну да ладно, сотник, разинь уши и слушай…

Я слушал, и каждое слово салара снимало пласты с черной легенды, позволявшей, как казалось мне, вырезать неугодных на законном основании; и легенда улыбалась мне в лицо страшной острозубой ухмылкой реальности, и дождь отпрянул от притихшей комнаты.

Кошмар детских пугал обретал плоть и кровь — я не играю словами! — он обретал густую алую кровь — каждый поцелуй варка стоил жертве браслета, и не надо было для этого уходить в смерть и спать с ней ночь. Последний поцелуй дарил вечность — бледную красноглазую вечность, жадную к чужому теплу.

Очень хрупкие стены отделяли мир людей от превращения в мир корчащихся от голода вечных варков — дикого голода, ибо не останется в мире места для ненадевших последний браслет.

Хрупкие стены… На фундаменте трупов, ибо лишь Верхний варк выбирал жертвы по вкусу своему — тех, кто достоин был по извращенному разумению приобщения к Не-Живущим.

Вставший же молодой варк, не набравший нужной силы, ограничен законом крови — и брать ее может лишь у близких своих — но если убиты близкие последним убийством, то лишается Вставший телесной оболочки и растворяется в Бездне Голодных глаз.

И такое равновесие между миром существующим и миром грозящим привело к неизбежному — к общинам Крайнего глотка.

Мириады страданий влечет в себе водоворот девяти жизней, и лишь выход в бессмертную ночь дает Не-Живущему покой и отдых. Покой и отдых — и скиты, оргии диких обрядов смертей послушников, встающих и вновь гибнущих, изуверскими, немыслимыми способами — пока не останутся в скиту лишь Живущие в последний раз.

А там остается молить о пришествии Бледного Господина, дарящего поцелуй, и уйти для вечности, делая Крайний глоток. Стоит ли переспрашивать: крайний глоток — чего?…

…Дождь сидел на подоконнике, поглаживая ворчащего Чарму, и через плечо заглядывал в распечатанное послание. Моя конная сотня, десять дюжин копейщиков… Шайнхольмский лес, проводник местный… Скит Крайнего глотка. Сжечь. Подпись. Печать.

Салар стоял в дверях. Не вязался рассказ его со многим — прошлое мое кричало, детское дикое прошлое, и дождь оттаскивал меня от дверного проема.

— Ну и дурак, — спокойно сказал салар, бросил на кровать скомканную тряпку и вышел.

Я зазвал пса и поднял брошенное с кровати — это был дурацкий колпак с бубенчиками.

ЛИСТ ТРЕТИЙ

…Я шел по темным коридорам, кругом, как враг, таилась тишь. На пришельца враждебным взором смотрели статуи из ниш. В угрюмом сне застыли вещи. Был странен серый полумрак, И, точно маятник зловещий, звучал мой одинокий шаг. И там, где глубже сумрак хмурый, мой взор горящий был смущен Едва заметною фигурой в тени столпившихся колонн. Я подошел, и вот мгновенный, как зверь, в меня вцепился страх: Я встретил голову гиены на стройных девичьих плечах. На острой морде кровь налипла, глаза сияли пустотой, И мерзко крался шепот хриплый: «Ты сам пришел сюда, ты мой!» Мгновенья страшные бежали, и наплывала полумгла, И бледный ужас повторяли бесчисленные зеркала… …Я шел один в ночи беззвездной, в горах с уступа на уступ, И увидал над мрачной бездной как мрамор белый, женский труп. Влачились змеи по уступам, угрюмый рос чертополох, И над красивым женским трупом бродил безумный скоморох. И, смерти дивный сон тревожа, он бубен потрясал в руке, Над миром девственного ложа плясал в дурацком колпаке. Он хохотал, смешной, беззубый, скача по сумрачным холмам, И прижимал больные губы к холодным девичьим губам. И я ушел, унес вопросы, смущая ими божество, — Но выше этого утеса не видел в мире ничего. Я шел…

Нечет

В сердце моем — призрачный свет,

В сердце моем — полночи нет.

Вьюны оплели каменное подножие беседки, дрожащими усиками дотянулись до ажура деревянных кружев и мертвой хваткой ползающих вцепились в спинку массивного широкого кресла. Казалось, еще немного, последнее усилие — и зеленые покачивающиеся змеи с головками соцветий опустятся на морщинистое неподвижное лицо и сгорбленные плечи дряхлого хэшана в огненно-алой кашье, сквозь пар чашки в пергаментных ладонях глядевшего на согнутую спину вбежавшего послушника.

Пятна солнца, прорывавшегося сквозь рельеф перекрытий, делали спину эту похожей на пятнистый хребет горного пардуса, выгнутый перед прыжком, и невозможное сочетание хищности со смирением останавливало подрагивающие плети вьюнков.

— Нет, — лицо хэшана треснуло расщелиной узкого рта, — нет, Бьорн, я так и не научил тебя кланяться. Ты сгибаешься с уничижением, которое паче гордыни, а надо кланяться так, как ты кланялся бы самому себе — с гордостью и достоинством уважения. Впрочем, у меня нет выбора. Ты идешь в Город, ученик Бьорн-Су.

— За что? — человек, названный Бьорном-Су, резко выпрямился, и обида бичом хлестнула по его чуть раскосым глазам, глазам пророка и охотника. — За что, учитель?!.

— За право называться моим учеником! — голос хэшана напрягся, и незванные вечерние тени робко обступили беседку, прислушиваясь. — За годы, сделавшие из дикого лесного бродяги Скользящего в сумерках — и не городского щеголя, знающего дюжину Слов и кичащегося на всех перекрестках серым плащом салара — а питона зарослей, ползущего по следу варка в холоде гнева и молчания!.. За ночную женщину с твоим лицом, пришедшую за кровью брата своего и сожженную мною на твоих глазах — в которых читаю я сейчас торопливую обиду, рожденную непониманием…

Дно чашки стукнулось о низкий лакированный столик, и хэшан умолк. Надолго. Человек, названный Бьорном-Су, ждал, когда старик заговорит снова.

— За что?… Не за что, а за кого — ты идешь в Город за меня, и если бы не ноги мои, синие и вспухшие, то, клянусь Свечой, я пошел бы сам. В стенах Скита Отверженных много сбежавших от казни за родство, но мало кто из них выходит в сумерки, и лишь ты способен выйти из-под защиты Слов и Знаков и выполнить необходимое.

Ты знаешь сам, что крайности близки, и прикосновение ко льду может обжечь. Человек бежит варка, салар и гость ночи преследуют друг друга; но городские Вершители и девятка Верхних варков с наставником Сартом — они способны находить общий язык, колеблющий и без того шаткое равновесие. К сожалению, всегда хватает преступников, чью кровь можно продать, и найдутся лишние варки, которых Девятка с легкостью подставит под Тяжелое Слово салара. А расплата… Неугодные убираются поцелуем варка, а в форме Скользящего в сумерках гуляет ночной волк, безнаказанно дышащий страхом городских баранов.

Варк, надевший плащ салара — ты найдешь его, Бьорн-Су, и подаришь ему поцелуй Гасящих свечу. И я не думаю, что Верхние и Сарт встанут из-за этого на твоем пути; хотя Сарт непредсказуем…

— Я убью их! — человек, названный Бьорном-Су, вскинул к потолку сжатые кулаки. — Я погашу их свечи и…

— Помолчи! — оборвал его хэшан. — Свечи… Дерзость твоего крика не взял бы на себя даже я. Мне нужно, чтобы ты выполнил порученное, а не ломал шею под непосильным…

— Но, учитель? — на лице кричавшего отразилось запоздалое недоумение. — В скиту живут одну жизнь, таков закон Отверженных, и даже вы после смерти вынуждены будете покинуть Обитель… Как же уйду я — живущий?

Хэшан встал и подошел к послушнику.

— Ты умрешь, — спокойно сказал он, и рука его опустилась на затылок человека, названного Бьорном-Су, нащупывая основание черепа. — Ты умрешь. Сегодня. А через три дня, согласно закону, отправишься в Город.

Пальцы старика резко сжались. Ученик дернулся, затем встал с колен и, покачнувшись, попятился к выходу из беседки. У самого проема его догнал ровный голос хэшана.

— Ранее ты говорил мне о друге детства, уроде, Живущем в последний раз. Я не могу сказать, добро или зло скрыто в этом повороте судьбы, но если ты встретишь его в Городе…

— Я уберу его! Да, учитель? — легкий хрип был в непослушном горле.

Хэшан покачал головой.