Часть четвертая

Большой нечет

…Изгибом клинка полыхая в ночи, Затравленный месяц кричит. Во тьме — ни звезды, и в домах — ни свечи, И в скважины вбиты ключи. В домах — ни свечи, и в душе — ни луча, И сердце забыло науку прощать, И врезана в руку ножом палача Браслетов последних печать.

Пятиструнный лей звенел под опытными пальцами, и спустившийся вечер присел рядом, рядом с сухопарым костистым мужчиной, привалившимся к массивному валуну и блаженно мотающим головой в такт нервным ударам. Левая рука легко скользила по изношенному, некогда лакированному грифу; и ветер тоже качнул встрепанной листвой, спугивая примолкших птиц — не звучали здесь чужие песни, ни теперь, ни ранее, когда он, ветер, был еще юным и теплым, совсем-совсем теплым, а люди… Люди, пожалуй, были такими же. Только песен не пели люди, молчали, хмурились, не такое тут место…

— Кончай ныть, Гро, — громко бросил кучерявый молодчик, обладатель невероятно пышных рукавов и невероятно жиденьких усиков. — Видишь, дамы наши раскисли, сейчас растекутся по лежбищу — и не с кем будет мне завести незамысловатую беседу!..

— Пусть поет, — вступилась за безразличного Гро одна из упомянутых дам, принявшая реплику кучерявого близко к сердцу, что весьма затруднялось чрезмерным вздутием ее провинциального бюста.

— У местных через три слова — похабщина, а тут городское, неоплеванное… Так что, Слюнь, жуй да помалкивай, а то я тебе дам больше, чем мечтал ты в сопливом детстве…

Ее тощая подружка, проигрывавшая защитнице и в комплекции, и в красноречии, ограничилась запусканием в перепуганного Слюня кривой обглоданной кости из слезящегося окорока.

Кость описала широкую дугу, и вечер еле успел увернуться. «Пой, парень, пой!» — шептал вечер, и изрезанные пальцы вновь тронули дрожащие струны…

Забывшие меру добра или зла, — Мы больше не пишем баллад. Покрыла и души, и мозг, и тела Костров отгоревших зола. В золе — ни угля, и в душе — ни луча, И сердце забыло науку прощать, И совесть шипит на углях, как моча, Струясь между крыльев плаща.

— А я-то думала! — скривилась толстуха. — Надеялась, мол, мальчики из Города, не эти, козопасы задрипанные… Так нет же, и тут не без ругани!.. — и слезы, большие коровьи слезы пропахали ее оттопыренные щеки. Деликатный Слюнь бросился утешать чувствительную даму и, вероятно, преуспел бы в этом, но споткнулся о молчавшего до сих пор лохматого продубленного хмыря, валявшегося в траве и с истинно хмыриным упорством добивавшегося взаимности от давно опустевшей пузатой бутыли. Посуда возмущенно зазвенела на камнях, орущий Слюнь воткнулся носом в предмет своих вожделений, ободрав рожу о самодельную пряжку широкого пояса, или узкой юбки — это как ему, кучерявому Слюню, больше нравится; под аккомпанемент бесстрастного лея и вялые проклятия недвижного хмыря, потерявшего цель в жизни.

— Ненормальные, — подытожила любительница окорока. — Я ж тебе говорила, Нола, разве приличные мальчики полезут в Сай, в дерьме окаменевшем копаться? Это только идиот Су туда лазит, — так с него взятки гладки, у него в башке вороны накаркали, а ты туда же — пошли, пошли, мол, в чужой руке всегда толще…

Малость проветрившийся хмырь — правда, самую малость — неожиданно сел, заношенная обтерханная хламида распахнулась на узкой, безволосой груди, и толстуха качнулась вперед, окончательно придавив счастливо сопящего Слюня.

— У-дав, — по слогам прочитала она открывшуюся татуировку. — Валяный…

— Вяленый, — поправил ее хмырь, протягивая куриную трехпалую лапу. — Очень приятно.

Слюнь выкарабкался из-под завала, и усики его подпрыгивали от удовольствия. — Ты, Удав, девочек не пугай, а то от имени твоего погода портится!..

— Как — от имени? — толстуха медленно оправлялась от потрясения. — От клички…

— От имени, от имени, — радостно заржал Слюнь. — А кличка у него другая, она сзади написана, не на груди. И ниже.

— Показать? — равнодушно осведомился Удав.

Мнения разделились, и собравшийся было уходить вечер прошелся между спорящими, коснулся шершавых рубцов татуировки, растрепал крашеные волосы женщин и вернулся к глядящему перед собой Гро, тихонько подпевая и постукивая ветками качающихся деревьев.

…Подставить скулу под удар сапогом, Прощать закадычных врагов. Смиренье, как море, в нем нет берегов — Мы вышли на берег другой. В душе — темнота, и в конце — темнота, И больше не надо прощать ни черта, И истина эта мудра и проста, Как вспышка ножа у хребта.

— Ладно, Удав, пошли вещи носить, — буркнул, наконец, Слюнь, огорченно косясь на безбрежные Нолины прелести. — А то Варк заявится, опять характер станет показывать…

Незаметным молниеносным броском Удав уцепил кучерявого за отвороты блузы, и оторопевший Слюнь затрепыхался в неласковых объятиях трехпалого.

— Брыли подбери, — зашипел ощерившийся Удав, методично потряхивая хрипящего парня. — А то из-за языка твоего поганого все землю жрать будем, я на Верома за треп твой не полезу, ты его в лицо назови, и погляжу я…

— Правильно, Вяленый, верно жизнь понимаешь, — ровный насмешливый голос оборвал гневную тираду Удава, и сухощавая гибкая фигура скользнула между валунами, окружавшими компанию. — Потому и взял тебя, на увечье не глядя. А ты, маленький, — запоминай: дважды тебе долг платить. Первым слова оплатишь, за спиной моей сказанные, а второй — за то, что Гро прервал, на песню его наступил. Пошли, мальчики, подставим плечи…

Костлявый Гро ловко набросил ремень своего лея, и ветер побежал за уходящими людьми, подхватывая на лету отголоски тягучей чужой мелодии. Когда приезжие скрылись в сумерках, толстая Нола громко причмокнула губами, и из обступившей развалины рощи вышли двое в широких накидках с капюшонами.

— Ну что, лапа? — тихо спросил подошедший первым.

— Да ерунда, парни, — подняла голову Нола, и голос ее был сух и колюч. — Щенок неопасен, певун их вообще рохля; Удав, конечно, удав, только — вяленый, калека. Вожак — этот да, матерый, его на бабе не купишь…

— Ну и не надо, — накидка распахнулась, и под ней блеснул кольчатый самодельный панцирь. — Матерый, говоришь… Добро, пусть пороются в схронах, а мы пока погуляем. Только про певца ты зря, Нола, плохо ты людей считываешь. Как это он — про вспышку ножа, у хребта-то? Нужная песня, с понятием, даром что городская… Ты певунов пасись, баба, им человека глянуть — что струны перебрать…

— Пошли, Ангмар, — обозвался его молчаливый спутник. — Пошли. Пора, ребята ждут.

Ветки цветущего кизила затеняли веранду и мешали папаше Фолансу разглядеть на просвет янтарный листик крохотной вяленой рыбешки, с хрупкими прожилками белесых косточек. Ее товарки были беспорядочно разбросаны по всему многоногому столу и дожидались своего часа окунуться в пенный прибой густого домашнего пива.

— Зря, — папаша Фоланс прервал созерцание и отхлебнул изрядный глоток.

— Зря, — папаша Фоланс вытер встопорщившиеся усы и грохнул кружкой о столешницу.

— Зря, — папаша Фоланс оторвал облюбованной жертве голову и с проворством палача швырнул ее в кусты под навесом.

— Зря. Зря вы сюда приехали, господин Вером. Видите ли… У нас тихая заводь, и как во всякой тихой заводи, здесь встречаются своего рода странности. Но… это наши домашние, уютные странности, они никому не жмут и… Ничего вы не найдете, милейший господин Вером, а всем кругом будет наплевать и на вас, и на непривычный говор ваших людей, и на ваши невинные круги возле Сай-Кхона. Старики, правда, дергаются, боятся старики, бороды скребут, только вам, как я понимаю, тоже наплевать на их страхи. Это все, надо полагать, вроде такого соглашения с обеих сторон, опять же с обеих сторон и оплеванного, я хочу сказать…

— Ну почему же? — Арельо Вером сдул пену со своей кружки и, вылив часть пива перед собой, внимательно следил за лопающимися матовыми пузырьками. — Я, знаете ли, предпочитаю людей, которые боятся. Я и сам, знаете ли, часто боюсь. Это бодрит. Кстати, я и не собираюсь ничего искать в Сай-Кхоне. Я собираюсь там терять. Возможно, деньги, вложенные в дело, возможно — жизни, себя и своих… ну, скажем, товарищей, хотя это будет лишь фасадом правды. Возможно…

— Возможно, разум, — закончил папаша Фоланс, ловко кидая в лицо собеседника особо колючей и хвостатой рыбой. Вером двумя пальцами прихватил ее за плавник и с хрустом разорвал на несколько частей.

— Благодарю вас, — сказал Арельо Вером. — Итак…

Папаша Фоланс осклабился.

— Если вы и удачу так же ловите за ее скользкий хвост, то я, пожалуй, взял бы мои слова обратно, но… что сказано, то сказано. Пусть везучий господин Вером соблаговолит подойти вон к тому краю веранды, и в щели забора он сможет увидеть безумца, пару лет назад ходившего в Сай-Кхон. Только, в отличие от вас, человека, которому нечего было терять, он потерял единственное, что имел — рассудок. Старики шепчут — он видел Бездну…

Арельо кивнул и поднялся из-за стола. Он подошел к папаше Фолансу и наклонился, высматривая между досками видимый край улицы. Удав, неподвижный сонный Удав, равнодушно торчал у ворот, полуприкрыв высохшие шелушащиеся веки, а напротив… Напротив сидел идиот в немыслимом пестром рванье и сером, ободранном внизу плаще. Идиот тряс кудлатой головой, взмахивал руками, чертя в горячем воздухе круги, и бормотал себе под нос неслышный бред. Изредка он вскакивал и, припадая на правую ногу, тыкал сжатым кулаком перед собой, топая и каждый раз резко отдергивая кисть назад.

— И так всегда, — папаша Фоланс, отфыркиваясь, встал за спиной Верома. — Походит, походит — и сидит. Потом скачет и орет. Все дома изрезал — кружки какие-то, загогулины… хотели избить, но — несчастный человек, сами понимаете; да и красиво в общем выходит, даже очень. Теперь зовут иногда — мол, давай, укрась подоконник там или дверь… Тем и кормится. Тут недавно каменотес наш, Сорбан, трепался — староста ему ограду заказал, негоже, мол, старостиному дому и без ограды; так он тачку взял и за камнями…

— Кто — идиот? — болтовня папаши Фоланса явно начала исчерпывать все запасы терпения Верома, продолжавшего наблюдать за действиями прыгающего сумасшедшего.

— Да нет же, каменотес!.. Навалил он булыжников, впрягся в тачку, а где у нас камни берут? — ясное дело, в Сае… Да и стемнело к тому времени, луна выбралась; глядит Сорбан — дымка какая-то висит, голубая, как с перепою вроде, а из дымки пардуса два черных выходят, — и ну носиться по развалинам; и страшно, аж дрожь бьет, и глаз не оторвать, до того красиво!

Стал Сорбан ноги уносить — понятное дело, это зверюги-то между собой играют, а ему в такие игры не с руки, даром что браслет наденут, так ведь рвать на куски станут, живого харчить; тачку кинул, шут с ней, с тачкой, и бочком, бочком… Только бежит он, а пардусы рядом уже стелются и чуть ли не подмигивают, а глаза зеленые-зеленые и горят, как плошки. То обгонят, то отстанут, то хвостом промеж ног, извините, суют, — он уж и хрипит, а им все шутки!..

До дому домчал, засов задвинул, топор в руки — сидит, белее мела. А наутро выходит — тачка его с камнями у ворот валяется, а на верхнем камешке-то нарисовано чего-то — может, и был такой, в темноте не разглядишь… Отошел Сорбан малость и, смеха ради, показал камень нашему Су. Так тот аж затрясся от злости, обплевался весь, значок тот поскорее зацарапал и поверх свою кривулю вывел. Булыжники раскидал, а исписанный с собой уволок. И скачет, подлец, забавно. Вы не знаете, господин Вером, что это он делает?

Прямой узкий меч завизжал, покидая тесные ножны, и резким косым выпадом Арельо Вером всадил его в столб, вплотную к судорожно заходившему кадыку папаши Фоланса.

— Это выпад, — спокойно объяснил Вером. — Грамотный, профессиональный выпад. Он потерял рассудок, но у тела нет рассудка, оно многое помнит и почти ничего не забывает. Человек, умеющий делать такие движения — ваши орлы совершенно верно решили не трогать его. Вы меня понимаете?

— Да, — сглотнул папаша Фоланс.

— Да, понимаю, — попытался кивнуть папаша Фоланс.

— Конечно, — выпитое пиво медленно отливало от щек папаши Фоланса. — Конечно, понимаю, я скажу народу, непременно скажу, что блаженный Су…

— Вы неверно меня понимаете, любезный, — Вером вернул оружие на место, поправил перевязь и направился к выходу с веранды. — Не стоит никому ничего говорить. Говорить стоит только мне. А также меня стоит кормить. И поить. У вас прекрасное пиво, папаша Фоланс. Поить, поить обязательно. Меня. И моих… ну скажем, товарищей. Об оплате не беспокойтесь.

Арельо Вером раздвинул створки ворот и вышел на пустынную улицу. Идиот Су несся по дороге, приплясывая и дергаясь, разорванный плащ хлопал у него за плечами. Удав разлепил один глаз и искоса посмотрел на Верома.

— Ну? — сухо осведомился Арельо.

— Южный выпад, — спокойно просипел Удав. — Из-под руки, в горло. Легко идет, мягко… Но — идиот, руку отдергивает и ждет. Чего ждет, спрашивается?…

— Идиот, — согласился Вером, непонятно в чей адрес. — Ты плащ его видел?

— Да, Арельо. Видел. Плащ салара из зарослей. Только… они уже лет пять такие не носят, спалили, после гонений на Отверженных. А этот… Забыл, что ли, когда умом трогался, а теперь — кто тронет блаженненького?! Да и глушь у них, тут что салар, что варк, — один хрен, кизила нажрутся до потери пульса и дрыхнут по домам… Лихо бежит парень, ноги — что оглобли…

— Идиот, — еще раз задумчиво повторил Арельо Вером, глядя вслед бегущему. А тот пылил, несся, и грязный серый плащ никак не мог догнать своего хозяина…

ЛИСТ ВОСЬМОЙ

Сладко будет ей к тебе приникнуть,

Целовать со злобой бесконечной.

Ты не сможешь двинуться и крикнуть.

Это все. И это будет вечно.

…рано покинул меня и заперся на ключ у себя в комнате. Как только я убедился в этом, я сразу помчался по винтовой лестнице наверх, посмотреть в окно, выходящее на юг. Я думал, что подстерегу здесь графа, поскольку, кажется, что-то затевается. Цыгане располагаются где-то в замке, я это знаю, так как порой слышу шум езды и глухой стук не то мотыги, не то заступа.

Я думал, что дождусь возвращения графа, и поэтому долго и упорно сидел у окна. Затем я начал замечать в лучах лунного света какие-то маленькие, мелькающие пятна, крошечные, как микроскопические пылинки; они кружились и вертелись как-то неясно и очень своеобразно. Я жадно наблюдал за ними, и они навеяли на меня странное спокойствие. Я уселся поудобнее в амбразуре окна и мог, таким образом, свободнее наблюдать движение в воздухе.