– В сущности, этот авраамит прав. Лишь бы был здоров…

Петер Сьлядек смотрел, как бенедиктинец идет к выходу: медленно, тяжко ступая на половицы. Удивительный рассказ занозой сидел в памяти, желая завершения или освобождения. Но бродяга понимал: не будет ни того, ни другого. Вот он уходит, человек, который мгновеньем раньше сказал про себя: «Я умер». Уходит навсегда, как если бы действительно уходил в смерть. Больше мы никогда не встретимся. Левая рука – правою, ложь у двойника – правдою…

На пороге монах обернулся.

– Hoc erat in fatis, – отчетливо произнес он, прежде чем уйти окончательно.

Петер не понял смысла сказанного, но случай был наготове, спеша помочь.

– Так было суждено, – сообщили с верха лестницы. – Это латынь, сын мой. Так было суждено. Отец Игнатий, будьте добры, обождите меня снаружи.

Монах кивнул и вышел, закрыв дверь.

Аббат Ремедий спускался осторожно, держась за перила. Старость одолевала, подтачивая телесные силы. Ноги, особенно по утрам, плохо слушались хозяина, а предстоял еще долгий путь в седле. Но походка аббата отличалась от походки только что скрывшегося монаха, как простая аккуратность пожилого, болезненного человека от шага голема из глины.

С одной оговоркой: человек двигался к завершению жизни, а голем – оживал.

– Отец Игнатий? – Петер встрепенулся, забыв о приличиях и собственной стеснительности, обычно проявлявшейся в самый неподходящий момент. – Ну правильно, это отец Игнатий! Почему он сказал: умер?!

– Я благодарен вам, сын мой, – остановясь передохнуть на середине лестницы, аббат Ремедий внимательно оглядел молодого человека с головы до ног. – Не знаю, какой вы певец, ибо ничего не смыслю в светских забавах, но слушать вы умеете замечательно. Вам удалось то, что не удавалось мне в течение двух лет. Мне он исповедовался, а с вами – разговорился. Это разные вещи, да простит меня Господь… Вы правы: это отец Игнатий, но в миру его звали отнюдь не Альбертом Скулле.

Солнце пробилось в узкое окошко, бросив сияющий нимб к ногам аббата. Словно ангел распластался на ступенях, помогая старику идти.

– Его звали Жодем Лангбард. Глава судейской коллегии Хольне. Здесь нет никакой тайны, поэтому я могу быть с вами откровенным, сын мой… Это Жодем Лангбард, и я отнюдь не уверен, что все, им рассказанное – правда, а не плод больного воображения. Он пришел в обитель спустя полгода после гибели первого отца Игнатия, но можно представить, что с ним творилось перед этим…

Табурет слегка скрипнул под аббатом. Совсем иначе, чем под массивным телом бывшего судьи. Этот скрип был тихим, покорным, предупредительным, – словно воробьиное перышко опустилось на доски, и те внезапно решили приветствовать гостя.

– Знаете, сын мой, он напоминал скорее статую, нежели человека. Не ощущал вкуса пищи. Перестал различать запахи. Плохо видел, причем путал красное с зеленым, а синее – с желтым. Подозреваю, для него вообще остались лишь черный да белый… Братия пела псалмы – он был лишен возможности хотя бы подпеть, ибо утратил способность различать звуки высокие и низкие. Не чувствовал боли. Нам приходилось следить: он мог поранить руку и оставить рану, как есть. Порез начинал гноиться, он же относился к этому с равнодушием истукана! Смех, плач, гнев закончились для бедняги. Тонкая, образованная личность, человек слова (это правда, что, соблюдая клятву, он женился на помешанной Белинде ван Дайк!), Жодем Лангбард утратил практически все чувства, и рассудок его бился в агонии, заключенный в мертвую темницу плоти. Я согласился на монашество бедняги. Мне казалось, это единственный способ если не спасти гибнущую душу, то хотя бы помочь ему остаться в живых. Обитель способна дать надлежащий уход несчастному брату. Разумеется, в его историю плохо верилось, – зато хорошо верилось в раскаянье и желание отринуть мирскую пагубу. Я часто повторял ему: «Sileto et spera!» Ах да, вы же не знаете латыни…

– Молчи и надейся! – ввернул от дверей возникший корчмарь. – Святой отец, ваши мулы готовы… Ой, зачем вы так сильно моргаете на бедного Элию?! Ну да, бедный Элия таки знает вашу латынь. У него был умный папа, который говорил: "Ученье – свет, сынок, но если в кармане звенит гелт, то можно купить свечку!" И скажу вам, что «Молчи и надейся!» – самый авраамитский девиз. Все, все, ухожу…

Аббат Ремедий встал.

– Мне пора. Когда корчмари начинают говорить на латыни, аббатам время уходить. И напоследок, сын мой… Бывший Жодем Лангбард, теперь отец Игнатий, едет в Хольне. Чтобы принять должность Черного духовника. Он сам выбрал свою стезю, а я решил не мешать. В последний год он начал просыпаться. Ощутил вкус, стал различать цвета. Испытал хотя бы огрызки чувств. Но главное: он нашел себя в молитве. Многие миряне, поговорив с ним, начинали испытывать сильнейшее желание исповедаться и покаяться. В обитель стекались богомольцы: хоть краешком глаза взглянуть на святого. Мне приходилось укрощать его страсть к постам и бичеванию: когда человек далек от боли и вкуса, аскетизм способен убить. Завтра мы будем в Хольне, и я уповаю на Бога в Его милосердии. Знаете, ведь он путает себя и того, умершего… Иногда ему чудится, что нынешний отец Игнатий – это капитан Альберт Скулле и судья Жодем Лангбард в одном лице. Я пытался разубедить его, но и сам теряюсь в догадках: откуда бывший судья может так досконально знать прошлое покойного?! Неисповедимы пути Господни, и не мне, грешному…

На пороге аббат Ремедий обернулся, как незадолго до него поступил отец Игнатий.

– Когда в нем стали вновь пробуждаться чувства, сын мой, я сказал ему: «Господь милостив. Он простил тебя…» Знаете, что он мне ответил? «Возможно, отец мой. Но я допускаю еще одну причину. Что, если где-то у меня родился новый двойник?! И сейчас, когда я молюсь со всей страстью искренне верующего, этот ребенок мучит кошек?!» Я не нашелся, что ему ответить…

Хлопнула дверь.

Оставшись один, Петер Сьлядек долго смотрел в стену. Солнечный нимб сполз с лестницы к ногам бродяги. Потерся о сбитые в пути сапоги. Стал бы я сочинять стихи дальше, думал Петер, зная, что где-то, далеко или близко, мой двойник коснеет в тупой обыденности лишь потому, что некий бродяга испытывает приступ вдохновения?! Накормил бы голодного пса, понимая, что там, в бесконечности дорог, кто-то для равновесия избивает усталую клячу? Стал бы «пан шпильман» петь, убедившись, что его песня – плод закостенения чужой души?! Гирька на недоступных пониманию весах?! Я не учил латынь, мне трудно найти разумный и убедительный ответ. Кроме единственного, рожденного не рассудком, но сердцем, потому что рассудок – хромой поводырь.

– Да, «пан шпильман» стал бы петь, – сказал вслух Петер Сьлядек. – Все равно стал бы. Делай, что должен, и будь, что будет.

– Ой, счастье какое! – заорал вошедший корчмарь Элия, дергая себя за бороду. – Ой, праздник! Так я бегу за дударем?

Круг солнца добрался до дремлющей лютни.

Сквозняк, метнувшись следом, легко тронул струны.

– …в зеркале глаза – разные.Позже ли сказать?Сразу ли?!Словом или фразою,Мелом или краскою?Сострадаю?!Нет! —праздную…

Петер улыбнулся.

Вслушиваясь в заключительный аккорд «Баллады двойников».

Баллада двойников

– Нежнее плети я,Дешевле грязи я —В канун столетияДоверься празднику.– Милее бархата,Сильней железа я —Душой распахнутойДоверься лезвию.…Левая рука – правою,Ложь у двойника – правдою,Исключенье – правилом,Лакомство – отравою.Огорчаю?Нет! —радую…– Червонней злата я,Из грязи вышедши —В сетях проклятияДоверься высшему.– Святой, я по морюШел, аки по суху —Скитаясь по миру,Доверься посоху.…Правая рука – левою,Шлюха станет королевою.Трясогузка – лебедью,Бедность – нивой хлебною.Отступаю?Нет! —следую…– Возьму по совести,Воздам по вере я,На сворке псов вести —Удел доверия.– Открыта дверь, за ней —Угрюмый сад камней.Мой раб, доверься мне!Не доверяйся мне……в зеркале глаза – разные.Позже ли сказать?Сразу ли?!Словом или фразою,Мелом или краскою?Сострадаю?!Нет! —праздную…