Генри Лайон Олди

Маг в законе 2

С другими душами чистилищ,

В другом кольце, вперед,

Я шел, — и каждый, кто терзался,

Про свой не помнил гнет,

Но мы за тем следили тупо,

Кого веревка ждет.

И странно было знать, что мог он

Так весело шагать,

И странно было, что глазами

Он должен свет впивать,

И странно было знать, что должен

Такой он долг отдать.

Оскар Уайльд, «Баллада Рэдингской тюрьмы» Перевод К. Бальмонта

КНИГА ТРЕТЬЯ

И ГРЕХ МОЙ ВСЕГДА ПРЕДО МНОЮ…

Круг первый

МИРАЖИ ХАРЬКОВСКОЙ ОСЕНИ

— И среди магов попадаются славные ребята!..

Опера «Киммериец ликующий», ария Конана Аквилонского

ПРИКУП

Благословите, батюшка!

Наскоро перекрестив паломника — толстого, хитроглазого обывателя, по всему видать, мелкого купчишку с Основы, — отец Георгий поднялся по склону и нырнул в ворота Покровского монастыря.

Сентябрь вконец распоясался, искренне полагая себя гулякой-октябрем, ухарем «бабьего лета»: все дорожки были щедро засеяны палой листвой. Золота под ноги! червонного! и все бабы — мои! Даже вязь паутинок дрогнула в воздухе чудо-маревом; скользнула по лицу, защекотала и исчезла, как не бывало. Впрочем, ослепительно голубое небо еще напоминало о жарком, слишком жарком лете, когда селяне всем обществом устраивали «Дождевые моления». Помогало слабо.

«Скоро крестный ход, — подумалось невпопад. — Владыка собирался внутренние стены под мрамор отделать… Если братья Степановы не разболеются с ходом идти — отделает. Тысячу рублей пожертвуют, никак не меньше… Степановы, они набожные…» Крестного хода Озерянской иконы Богородицы харьковчане ждали, как манны небесной. Тридцатого сентября святой образ переносился в Покровский монастырь на зимние месяцы из Куряжа; двадцать второго апреля икона торжественно возвращалась обратно. Помимо сего были установлены два малых крестных хода летом: из Куряжа на Озерянку, место первого обретения иконы, и, спустя две недели, обратно.

Большого скопления народу малые хода не собирали.

А жаль. Как писал профессор Миллер: «Пребывание иконы в Покровском монастыре — вернее, в его храме, превращенном после учреждения архиерейской кафедры в кафедральный собор — сильно отразилось на его материальном состоянии».

В какую именно сторону отразилось — о том умный профессор не писал. И без писаний ясно…

Вздохнув, отец Георгий пересек наискосок двор и заспешил к архиерейскому дому. В былые времена здесь стояла небольшая постройка из дерева — настоятельская келья, место жительства слободских владык. Но еще при преосвященном Павле вместо «халабуды», как келью стали презрительно дразнить не только в народе, но и среди иереев, возвели каменный корпус.

Ох, и любил же пышную роскошь преосвященный Павел, епископ харьковский, бывший ректор Смоленской семинарии! Нашел, вымолил, выбил деньги на дом, где нашлось место даже для домовой «Крестовой» церкви в верхнем этаже, близ владычных покоев; и на коллегиум по Бурсацкому спуску хватило, и на богатый гардероб осталось, на экипажи, породистых рысаков, мебель, картины…

Упекли преосвященного в Астрахань, после девяти тучных лет «на югах»; упечь-то упекли, а долги остались.

Который уже владыка на престоле сменяется, а все никак не выходит расплатиться до конца.

— Стой, отец Георгий. Да стой, кому говорю!.. ишь, разогнался, ноги-то молодые…

Нынешний архиепископ, владыка Иннокентий, сидел близ дома на лавочке.

Лист кленовый в руках вертел.

— Благословите, владыка! — отец Георгий вдруг сам себе напомнил тароватого паломничка у ворот; это оказалось неприятно.

— Садись рядом, отец Георгий! — кленовый лист осенил священника крестным знамением. — Молчать будем.

Осторожно присев на край скамеечки, священник искоса бросил на владыку быстрый взгляд и поспешил сделать умное выражение лица. Несмотря на любимую игру в «простака», владыка Иннокентий был куда как непрост. Ректор Киевской академии в тридцать лет, епископ Чигиринский, владыка прежде епархии Вологодской, а с недавних пор — Харьковской. Доктор богословия. Знаменитый проповедник-златоуст.

Член четырех духовных академий, университетов Харьковского, Московского и Санкт-Петербуржского; а также двух ученых обществ — археологического и географического. Автор фундаментального курса «Догматического богословия».

Священники-мздоимцы боялись владыку пуще гнева Божьего; горожане полагали святым.

И вот этот великий человек зовет к себе некоего отца Георгия, только чтобы помолчать вместе.

Если бы такое случилось впервые, впору было бы удивиться.

А так — привык.

— Ритор Прокопович сказывал, ты вчера в окружном суде заседать изволил? — начал «молчать» Иннокентий.

— Совершенно верно, владыка. После долгого перерыва ввиду отсутствия соответствующих процессов. Как епархиальный обер-старец, обязан был принять участие в рассмотрении дела о мажьем промысле. Обвиняемый — мещанин Голобородько, Иван Терентьев. Приказчик из Суздальских рядов.

— Ну да, ну да, — меленько покивал головой преосвященный. — Обязан был, значит.

Оный ритор говорил, будто и мажишко-то дрянной, копеечный… Шелуха, прости Господи. Без облавников брали вроде бы. Двух городовых послали, он и сдался.

Правда или врет ритор?

— Правда, владыка.

— В чем обвиняли мажишку?

— Помогал путем отвода глаз сбывать порченую гречиху.

— Ох, грехи наши тяжкие! — Иннокентий заворочался, иронично вздернув хохлатую бровь. — Ты небось завизировал приговор? не стал артачиться?!

— Да, владыка. Мещанина Голобородько к телесным наказаниям и описи имущества; ученика его, Тришку Небейбатько — к пяти годам острога. Согласно новому Уложенью: статья 128-я, параграф четвертый.

— Ну да, ну да… к телесным наказаниям, значит. Опять узаконили порку, слава Господу нашему, во веки веков, аминь!.. Нужное дело, нужное…

Налетевший ветер швырнул в лицо горсть листьев. Сбил дыхание, облепил, вырвал из владычных рук тот единственный, кленовый, налитый багрянцем; и снова унесся невесть куда.

Почему-то осенней порой отец Георгий слишком часто обращал внимание на них — на листья. Опавшие! еще зеленые! иные, только грозящие закружиться в смертном танце! на ветвях, на земле, в воздухе… И еще — давняя, заученная строка брезжила неотступно на самой окраине сознания:

«Листьям древесным подобны сыны человеков…» — Пожар помнишь.? — спросил владыка в своей излюбленной манере: резко меняя тему разговора и предоставляя собеседнику со всей торопливостью догадываться — о чем вдруг зашла речь?

— Помню, владыка.

Отец Георгий сразу понял, какой пожар имеется в виду. Знаменитый, можно сказать, прославленный пожар, когда горела нижняя Трех-Святительская церковь, где располагалась архиерейская усыпальница. Именно тогда началось массовое паломничество в монастырь, к праху святого Мелетия — огонь, принудив распаяться жестяной гроб, оставил невредимым внутренний, парчовый покров, где пребывал в целости прах святого.

— Чудо Господне тогда случилось, отец Георгий. Чудо! Редко такое бывает, редко… Особенно по нашим временам: темным, стервозным. Ныне иереи корыстолюбивы, причетники ни устава, ни катехизиса толком не знают! Ассигнации берут, это правда; иной требует свою камилавку серебряными рублевиками набивать!

Веришь, вчера одного мерзавца ударил собственноручно! — клобук с него сбил, рожу раскровянил… Владыка помолчал, хмурясь.

— После в ноги к нему пал: прости грех увлечения гневом… Простил, собака! А как было бы славно, чтоб иерей от архиерея без колебаний все добродетели на себя перенимал: и ученость, и святость, и знания божественные!.. Чтоб из дурака — мудрец, из подвергаемого соблазнам — схимник! Чтоб рукоположение принимал вкупе с верой и знаниями! Царствие Господне настало бы на земле! Что скажешь, отец Георгий?

— Ничего не скажу, владыка. Сами ж велели: «Молчать будем». Вот и молчу.

— Ну да, ну да… молчун ты!.. Зову я тебя, зову, а тебе все как с гуся вода…

Отец Георгий, епархиальный обер-старец при Харьковском Е. И. В. Великого Князя Николая Николаевича облавном училище, наклонился.

Поднял и себе один лист.

Кленовый.

I. РАШКА-КНЯГИНЯ или МАРЬЯЖ С ПЕТЛЕЙ НА ШЕЕ

Посему ходи путем добрых, и держись стезей праведников… а беззаконные будут истреблены с земли, и вероломные искоренены из нее.

Книга притчей Соломоновых

А сегодня тебе приснилось повешенье.

Твое.

Как обычно, вокруг не было ни души. Да и самого «вокруг» — тоже. Только сизый, похмельный вечер, только ступеньки, ведущие на эшафот, — раз, два, три…

Восемь, девять… вот и нет ступенек; только рука на твоем плече. Ведет, направляет. Ноги (босые! почему?!) ощущают под собой дощатый помост. Остановись, мгновенье! Княгиня, остановись! постой чуть-чуть на хрупкой преграде люка, на корочке льда, затянувшего полынью на исходе февраля, — еще миг, и омут разбежится кругами ада, увлекая грешную душу в путь обреченных.

Пеньковое ожерелье, натертое казенным варавским мылом, гадюкой обвивает шею; мочку левого уха противно щекочет узел.

Из узла торчат колючие ниточки.

Ты без капюшона, без этой последней милости, позволяющей жертве сломать шею и уйти почти сразу, нежели много дольше умирать от удушья.

Впрочем, тебе все равно.

Даже в каком-то смысле радостно: сейчас откроется люк, а значит, откроется правда — что там?

Словно вняв мольбе твоей радости, крышка люка проваливается вниз, слитный вой толпы оглушает («А-а-ахххх!.. А-а-а…»), и ты летишь, летишь, летишь в бездну с обрывком веревки на шее — смешной, страшный, безнадежный флаг бывшей жизни.

"Что за страна! — ворчит над ухом кто-то. Он всегда ворчит, когда тебе снится повешенье; он брюзга и циник, этот странный кто-то, слишком часто называющий себя просто "я". — Проклятая страна! Повесить — и то не могут как следует!.." Впрочем, тебе все равно.

А невидимая рука, еще миг назад сжимавшая твое плечо, рвет в вышине обертки карточных колод, и вслед тебе, в пасть бездны, сыплются крылышки тропических бабочек, атласные листья, цветной снегопад: алые ромбы, багряные сердца, аспидно-черные острия пик и кресты с набалдашниками по краям…

Красное и черное.

Кровь и угли.

***

…проснулась.

Простыни, нагретые за ночь, сбились вокруг в тесное, уютное гнездышко. В таком и подобает спать солидной даме, женщине… ну, скажем, средних лет; человеку с положением в обществе.

А мужу подобает спать в отдельной спальне, что, собственно, муж и делает.

Помнишь, Княгиня? — ты лежала с открытыми глазами, глядя в потолок. Алебастровая белизна казалась экраном модного синематографа «Меркурий»: сейчас невидимый механик (невидимый? опять?!) запустит свою машинерию, волшебный луч прорежет мрак, и начнут бежать по чистому полю: дни, годы, друзья, враги…

Подумалось невпопад: сегодня Феденька должен вернуться из Полтавы. Непременно заедет сюда, в Малыжино. Непременно. Похвастаться: фабрикант Крейнбринг, известный меценат, обещался субсидировать издание нового сборника стихов Федора Сохатина. За малую мзду — упоминание фамилии Крейнбринга на титульном листе, да еще посещение модным поэтом салона госпожи Крейнбринг.

Небось ворчать станет Феденька: надоели. Влажные глаза поклонниц — надоели; рукоплескания — надоели;

«Автограф! весьма обяжете!..» — хуже горькой редьки.

Лжет господин сочинитель. И сам знает, что лжет.

Он без этого жить не может.

Ты ведь сама видела, Княгиня: филармонический зал, ряд за рядом, встает, захлебывается овацией, и высокий мужчина во фраке кланяется на авансцене, прикладывает ладонь к сердцу, а лицо у мужчины — не лицо, зеркало.

Отражается в зеркале многоликий зал.

Наполняет душу всклень, с краями.

Дрогни — прольешь.

«Бис! браво!.. Господа! господа! — второй Надсон!..» А Феденька смотрит в кипящую бездну, в голодные глаза тех, кто готов вознести его на гребне волны, перед тем, как обрушить в забытье; смотрит властно, с беззвучным приказом, и бездна затихает неофитом у ног пророка, едва спокойный голос с легкой хрипотцой начинает — мимо нот, лишь слегка поддерживая себя ритмом гитары:

— Внемли тоске в ночной тиши

Пустого сада.

Она — отрада для души,

Она — награда

За все смешные мятежи,

За все святыни,

За горечь лжи, за миражи

В твоей пустыне…

Ты сидела в ложе, уронив руки на бархат обивки;

Княгиня, ты не понимала, искренне недоумевала: откуда? Тебе ведь так не суметь, правда?! — вскользь, отстранясь ото всех и вся; чуть старомодно, позволяя себе больше, чем положено нынешним Пьеро с лицами, уставшими от лжи и пудры, с их отточенными ассонансами, парадоксами рифм, превращающих стихи в оргию созвучий… Немного это походило на манеру Фиры-Кокотки, твоей крестной, восемь лет назад умершей в Женеве от апоплексического удара: придыхание в конце строк, смешное, слегка напоминающее волчий вой, но в то же время жутковатое — пауза, и до боли в висках вслушиваешься: неужто впрямь — волки… стая по следу… …За ужас помыслов благих — Щебенки Ада;

За трепет пальцев дорогих,

За боль распада…

После концертов он смеялся, шелестя в уборной цензорскими справками «касательно естественных причин успеха, а также отсутствия эфирного воздействия». Джандиери к этим справкам не имел касательства: честно заработаны: Ты это знала лучше прочих — ученик до выхода в Закон не имеет права на «эфир», а решившись самовольно, без надзора и присутствия рядом крестного, будет по меньшей мере три недели страдать бледной немочью.

Да, ты знала.

Что же он сможет, друг-Феденька, когда Закон откроет ему свои двери?!

И кого видишь ты, глядя сквозь него: себя? да, себя… немного — Фиру… но почему — кого-то еще?

Многих? разных?

Разве так бывает?!

— За плач вблизи и бой вдали,

За соль на раны…

И слово странное «внемли»

Не будет странным…

Ничего не проявлялось на экране потолка. Ничегошеньки.

Спрашивай, не спрашивай — жди ответа, как соловей лета…

Ты встала, накинула на плечи шелковый пеньюар. Мужнин подарок, к третьей годовщине свадьбы. Прошла к трельяжу, легко опустилась на мягкий пуф; всмотрелась в зеркальную гладь, окруженную шаловливыми купидонами, словно воспоминание о Феденькином триумфе мимо воли толкнуло тебя на этот поступок.

Помнишь?
-…не надо тебе на мне жениться. Глупости это все. Ты сейчас на меня сквозь стекло глядел, а другие — они на тебя, как на стекло, смотрят. И видят за Федькой-стеклом — меня. Старую, злую; умную. Жизнью битую. Разную. Просто они слепые. Они думают, что это все ты: и стекло, и за стеклом. Оттого ты им нравишься, оттого зовут к себе. Ведь зовут, да?

Думала ли, — старая? да! злая? да! битая? да!!! — что доведется вглядываться в собственного крестника, в Федьку Сохача, влюбленно пытаясь увидеть сквозь него иные тени? Себя? да! — но ревность люта, как преисподняя: откуда другие?!

За ним? за твоим?!

Смирила дыхание; заставила зеркало откликнуться не грезами — отражением.

Твоим.

Опрометчиво? К счастью, нет. Большинство женщин твоего возраста не слишком любят смотреть на себя по утрам; у тебя же все было наоборот. Утренний взгляд — самый свежий, самый искренний. Тень кошмара еще лежит на лице, но… Нет, не так.

Поднялась, скользнула к окну.

Раздернула портьеры; вернулась.

Да, именно так. Неяркий, осенний свет оказался впору: тени съежились, заметались… ушли. Обеими руками ты приподняла волосы и неожиданно для себя самой показала язык отражению.

Совершенно неприличный поступок для дамы… ну, скажем, средних лет.