А в гимназии быстро забыли о мальчике, прозванном одноклассниками Ледышкой.

Согласно традиции, будущего облавника воспитывали в местах, отдаленных от его родины; частые встречи с родственниками отнюдь не поощрялись. Ничего, поначалу скучал, затем привык. И письма от матери — на Рождество, Пасху и День ангела — читал равнодушно. Особенно переведясь по окончании корпуса в ХарькЬв-ское училище. Младшая сестра не писала вовсе, тетка — тем более, а в Коломну облав-юнкер Аньянич ездить не хотел.

Грязь, сплетни, кухонный чад… Варенье из вишен, с косточками…

Ну его.

— Пан офицер желает еще чего-нибудь?

— Спасибо, Зося. Не надо.

В октябре Павла Аньянича ожидало реальное производство в офицерский чин. Рядовой и унтер-офицерский состав «Варваров» формировался по отдельным спискам, куда попадали люди, не прошедшие полного курса обучения, но с частичной нечувствительностью к «эфиру», подтвержденной особой комиссией. Будущих же офицеров обучали, что называется, «от доски до доски»; не щадя сил, времени и самих облав-юнкеров. Даром, что ли, все шесть облавных училищ империи в день выпуска непременно посещались членами императорской семьи, дабы один из великих князей мог прилюдно сказать: «Поздравляю вас офицерами, господа!» — а изредка, оказывая Высочайшую честь, то или иное училище посещал непосредственно государь.

Князь Джандиери, например, был из такого, «Царского» выпуска в Тифлисе…

Павел знал: из-за сей избранности армейские чины терпеть не могут таких, как он, отказывая облавникам в праве посещать Офицерское собрание — что не раз приводило к дуэлям. Но эта вражда только добавляла уверенности: он выбрал правильный путь, даже если большая часть выбора сделана за него.

Лучших всегда недолюбливают; лучших из лучших — ненавидят.

Зря, что ли, юнкеров обычных военных училищ производят в чин намного раньше, в середине лета? Зато список будущих «Варваров» скрепляется императорской подписью на два-три месяца позже, по зрелому размышлению и самой придирчивой оценке!

Отхлебнув листовки, Аньянич откинулся на спинку стула и прикрыл глаза.

Вспомнилось опять, свежо и остро:

— Эльза Вильгельмовна! Ведь это вы, Эльза Вильгельмовна? Это правда вы?!

— Что, Пашенька? Вынюхал, мальчик мой?!

— Я восхищаюсь вами, Эльза Вильгельмовна! Я искренне восхищаюсь вами! Выслушайте меня! Полагаю, власти заблуждаются в своем вечном стремлении искоренить, вместо того, чтобы изучать и использовать!

— Пашенька!

— Не перебивайте! Пожалуйста, не перебивайте! Я много думал!..

Во рту горчило. Даже листовка и сладкий вкус тирольских пирожных не могли отбить этой горечи. Она не поняла! она не сумела, не захотела понять! и, значит, он тоже может отмахнуться!

Она — это Эльза Вильгельмовна, княгиня Джандиери; негласный сотрудник Харьковского училища и наверняка — маг в законе.

Он — это Шалва Теймуразович, полковник Джандиери, образец и идеал.

Думать о таком было тяжело, но если Аньянича чему-то и научили за последнее время, так это умению думать.

Холодно и спокойно.

Среди облав-юнкеров считалось дурным тоном вслух говорить об изменениях Уложения о Наказаниях, принятых в позапрошлом году. Но только слепой мог не заметить, а глухой не услышать: государство впервые решилось поступиться неколебимостью закона. Своего Закона, опорой коего, Духом и Буквой во плоти, являлись офицеры Е. И. В. особого облавного корпуса «Варвар». Все эти обывательские попытки самосуда, которые происходили чаще и чаще, по причине административного попустительства; узаконивание более высокой степени ответственности для крестников, не обоснованной фактически ничем; санкции обер-стар-цев, еще вчера сопротивлявшихся до последнего любой попытке подтасовать результаты следствия или выдать желаемое за действительное…

Павел Аньянич сидел в кондитерской «Принцесса Греза» и думал о своем. Если одна из сторон самовольно изменила правила игры и в итоге заканчивает партию сокрушительной победой…

На уроках истории он слышал о «Пирровой победе».

Так, вспомнилось.

I. ФЕДОР-СОХАЧ или РОЗЫ, ГРЕЗЫ, ПАРОВОЗЫ

Видящие тебя всматриваются в тебя, размышляют о тебе: «Тот ли это человек, который колебал землю, потрясал царства. Вселенную сделал пустынею, и разрушал города ее, пленников своих не отпускал домой?»

Книга пророка Исаии

Жара превращала тело в овсяный кисель. Обыкновенная летняя жара.

Зной. И еще эта дурацкая песенка. Привязалась, как репей; ты ее в двери, она в окно лезет, присвистывает в нос:

— Розы,грезы,паровозы,

Дуры-козы, в мае грозы -

Жизни низменная проза,

Тополиный пух!

И не хочешь, а складываешь дальше! слово к слову! тащишь за леску, хочешь сома выудить, да только сплошь пескаришки драные:

— Нам осталась только малость -

Вялость, жалость и усталость.

И юродствует, оскалясь,

Повелитель мух…

А сосны на пригорке сбились в кучу. Желтые, косматые, внизу мохом поросли.

Роняют иглы в малинник, прямо на кровавые капельки ягод. Пусти девчонок — завизжат, кинутся лакомство обирать.

Одна беда: кроме Акулины, нет здесь девчонок.

Пропадать малине.

Сам себе дивится Федор: откуда такие мысли? Жарой ли мозги расплавило? тем ли непотребством, через которое шел магом, летел змеем, плыл рыбой? Да и зачем шел, летел, плыл, зачем рвался насквозь, руша препоны?!

Чтоб сосны, и малина, и дурацкий припев дурацкой песенки:

— Тидли-там, тидли-тут,

Все когда-нибудь уйдут!

На стволе поваленном человек сидит. Спиной к гостям. Спина у человека знатная: таких спин двенадцать на дюжину. Сверху у человека лысина, блестит капельками пота. Уши у человека лопухами, плечи сутулые, затылок складками. Как у большинства человеков.

Идет Федор.

Чуть вперед вырвался. Обогнал жену, на всякий случай. А та, упрямица, только фыркнула.

И вот: опять вровень шагают.

— Пережили все несчастья,

Разложили мастью к масти,

Это страсти, это сласти -

Будем хлеб жевать…

Дошли.

Встали за спиной.

А что дальше делать, не знают. Ну ведь в самом деле: сказать «Здрасьте вам!» — глупей глупого…

— Здрасьте вам, — сказал человек, не оборачиваясь. И ничего, совсем даже не глупо вышло.

Отнюдь.

Глядит Федор: в руках у человека краюха ситничка. Он ее воробьям крошит.

Копошатся пичуги у ног, работают клювами; галдят наперебой. Аж эхо в соснах заблудилось: еще! еще давай! сыпь! Сам себя Федор вдруг воробьишкой почувствовал. И хочется, чтоб с рук кормили, и колется остатками гордыни.

Рядом жена молодая с ноги на ногу переступила.

— Пошли отсюда? — предложила.

Это она не взаправду. Это она от обиды. Вот, дескать, пришли-проломились, а нас спиной встречают. Воробьям больше почета, чем Федору с Акулиной. Им хоть крошки, а нам спина.

Уйдем мы, и не зовите — не вернемся.

— Гордые… — протянул человек. То ли похвалил, то ли осудил. Ладно.
-…на салазках мчатся сказки — Строят глазки в прорезь маски;

Да еще скрипят без смазки

Ржавые слова.

— Ржавые слова? — человек попробовал дурацкую песенку на вкус. Покатал на языке, вдохнул ртом воздух, будто древний херес дегустировал. И выдохнул припевом:

— Тидли-там, тидли-тут, Все куда-нибудь уйдут!

А потом взял да и повернулся.

Знать бы Федору: чего он, Сохач, ожидал? Морды нетопыря? хари потешной, в какие на Рождество парни с девками рядятся? лика прекрасного, в сиянии?!

Шиш тебе, Федор. И тебе, Акулька, шиш. Не будет вам ни хари, ни морды, ни лика.

А будут лоб, нос, щеки; рот будет, и подбородок. Лоб высокий, поперек морщины волнами. Нос толстый, угреватый, на конце чуть сизый. Щеки впалые, у рта — складки.

Подбородок бритый.

Сбоку царапина подсохла. Видать, рука дрогнула, когда скоблил.

— Садитесь, — кивнул человек.

— Куда? — неприветливо откликнулась Акулина, женщина и так ласковая, а теперь — вдвое.

— А хоть в траву. Или на бревно… я подвинусь. Вот еще б подсказал кто: с каких радостей Федору кажется, что допрежь не испытание было — хиханьки?! Отчего только сейчас, настоящим запахло, подлинным, чистой воды, высшей пробы? Щекочет в носу тем запахом, в голову шибает, будто неподалеку нашатырь пролили.

И смолой от сосен резче тянет.

— Жили-были, все забыли,

Долюбили и остыли,

Встретимся, воскликнем: «Ты ли?!»

«Я…» — ответишь ты…

— Выбирайте, — мотнул человек лысой головой.

Вниз куда-то мотнул.

Перед ним, в траве, под клювами воробьиными — не крошки, карты рассыпаны.

Рубашками вверх. Словно истаскавшийся, усталый шулер забыл собрать со стола. Или экзаменационные билеты для студентов кинули: выбирайте! наш вопрос — ваш ответ!

Пожалел Федор, что не успели Друц с Княгиней крестников предупредить заранее, как себя вести надо. Ну да пусть их, не успели, значит, не успели.

Сами себя ведем.

Как надо.

Присел Федор на корточки, к картам потянулся. Уцепил наугад, первую попавшуюся, что рядом с заячьей капустой валялась. А взять побоялся: разорвется карта. Где ж ей не разорваться пополам, когда жена любимая ее за другой край к себе тянет?!

Эх, рыба-акулька, Зверская Дамочка! ну чего ж ты с закрытыми глазами на рожон лезешь? чего зажмурилась?!

— Да ладно вам, — улыбнулся человек. — Раз взяли, берите. Какая разница…

И опять промашка вышла. Ну, пускай не хари-морды-лика — сабли Валетовой ждал Федор, скипетра Королевского, ну, Десятки россыпью на худой конец. Перевернул карту (Акулина разожмурилась обратно, за свой краешек держится, смотрит!), дрогнул сердцем; утер пот свободной рукой.

Чистая карта.

Атласная; белая-белая.

— А другую… другую можно?

Это Акулина. Не утерпела, спросила; попросила, ломая гордыню. Успела, хорошая — промолчи она, так Федор тоже не постеснялся бы: «Можно другую?» — Зачем? — спросил человек. Безразлично спросил, скучно. Зевотой рот скривил. И сам ответил: — Можно, дети. Вам сейчас все можно.

Ухватила Акулина новую карту, перевернула — чисто. Третью — чисто. Федор уж все понял, а жене обидней обидного: пошла колоду тормошить-переворачивать, пустила чинским веером по-над травой…

Все карты чистые.

Все белые.

А Федор ту, самую первую карту, в кулаке зажал. И захочешь отобрать — обломишься. Сердце Федьке подсказывает: правильно. Держи крепче. Вон даже во-робьишки галдят, чирикают: держи! Ветер в малиннике шебуршит: держи!

Кузнечики скрипят отовсюду: держи!

Одна песенка глупости в уши нашептывает:

— В прозе жизни, как на тризне,

Нету места укоризне -

Третий — лишний, братцы-слизни!

Слепнем, как кроты…

— Все? — Федор спрашивает.

— Все, — отвечает человек.

— Ну, мы пошли?

— Ага. Идите.

Напротив белка по ветке скачет. Распушила хвост, нет ей дела до людей внизу.

Непуганые здесь белки. Уйди, останься — ей, рыжей, без разницы.

— Так прямо и идти?

— Так прямо. А за ельничком налево и по краю холма. Не заблудитесь.

ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ

В глаза тому, кто зовет себя… нет, иначе — кого зовут Духом Закона, не очень-то заглянешь. А и заглянешь — не много-то увидишь. Это так, мерещится без причины: …пальцы.

Десять штук. Толстые, снаружи поросли бесцветным пушком. Ногти обгрызены. Лежат на краю столешницы: ромбы из лакированного дерева друг на дружку наползли, вот на этих ромбах и лежат. Словно мертвые. АН нет, барабанить принялись. Там, там, тарарам… что там? тарарам?

Опять успокоились.

Лежат.

Первый шаг дался с трудом. И второй с трудом. Акулина сопела сначала позади, не трогаясь с места, а потом рванула шалой поземкой. Оттолкнула мужа, впереди пошла-побежала. Лопатки под платьем ходуном ходят, будто крылья подрезанные; норовят тело в небо кинуть. Забыли крылья о ножах-ножницах. Трепыхаются, молотят впустую.

— Эй!

Третий шаг вообще не дался. И Акулина вроде бы бежит, а вроде бы стоит. Белка с ветки дивится: была дамочка, стала подруга-белка в колесе.

— Погодите! Забыл, совсем забыл… старый стал, глупый!..

Федор и глазом моргнуть не успел, а жена любимая уже снова у бревна стоит. Злая — страсть. Небось, когда в смоляных волнах бок о бок плыли, когда небо ломтями пластали, нежить встречную спиралью закручивали, да так, что пепел во все стороны, — меньше в ней злости пылало.

Много меньше.

— Ты чего выкобениваешься?! ты чего?! Забыл он! забыл он! Воробьями прикрылся? сосенками? малиной?! Мы тебе что, дети малые?!

Стыдно Федьке стало. За жену, за себя. Ведь почему он молчит, а она кричит?

Потому что она первой успела. Какая разница — кто первый? — если зло берет-разбирает! Раньше думал: выход в Закон — он вроде триумфа, когда сперва труд каторжный, а потом цветы! овации! чепчики в воздух! И что в итоге? — не триумф, а сплошные розы-грезы-паровозы…

Это если несерьезно, а если серьезно, так не научился Федор Сохач о таких штуках всерьез думать. Всему научился, а этому — не вышло. Вечно иронией, будто щитом, прикрывался.

Пафос, он для курсисток.

Только все равно: словно пообещали конфетку, большую, яркую, да и не дали.

Сами сожрали, обещальники.

— Не выкобениваюсь я, — человек губами пожевал, за кончик носа своего зачем-то подержался. — И ты брось орать, не дома. Сосны ей не по вкусу… малина… На вас я смотрю: чего в душе больше — вас или меня? А когда вы в раздражении, мне лучше видно.

— Ну и что? Углядел?!

— Углядел.

А по лицу видно: не больно-то радостное для себя углядел. И тень по тому лицу скользнула. Странная тень, и не тень вовсе. Федор похожую штуку в фотографическом салоне видал, когда из белизны снимок проступил. Вот и сейчас: словно чужие черты всплыли из глубины, да не нашли, за что зацепиться на поверхности — исчезли.

И еще раз.

И еще.

— Я думал, вы другие придете… не такие знакомые. Впрочем, плевать. Вопрос у меня к вам…

Наверное, хотел сказать: «Вопрос у меня к вам, дети!» Только решил не договаривать.

Чтоб Акулину не злить.

— Вопрос? Какой?

— Простой. Проще некуда. Как вы смотрите на то, чтобы порвать паутину?

Думал Федор: жена любимая сейчас человеку-весельчаку разных приятностей наговорит. АН нет, Акулина вместо шума вдруг озираться стала. На деревья глазеет, на кусты. Вслед за ней и сам Федька взгляд кинул: и впрямь паутина.

Как раньше не приметил-то?

Тянутся нити — еле видимые, полупрозрачные — от сосны к сосне, от иголки к иголке, от воробья к воробью и от птиц к малиннику. Облачко на небе раскудрявилось теми нитками. Метелки дикого овса друг с дружкой круговой порукой завязались. Все вокруг сплошь кисеей заткано. Сходятся-расходятся нити, закручивают рисунок, плетут кружева…

Или раньше так не было? а как было-то? иначе?!

— Вон… смотри: Княгиня…

Это Акулина. И наискось пальчиком тычет. Права ведь: если сощуриться, то видно — совсем рядом, у пыльного шиповника, паутинная фигурка сама себя в себе заплела.

Действительно: Княгиня. Где уж тут не узнать?! А рядом — Друц. Замер недвижно, только от ветерка колышется еле-еле; ай, страсть как хочется бывалому рому с места сойти! Ай, не получается! Дальше — больше: люди, люди, люди…

Кое-кого Федор признал: они. Которые за плечами все эти годы крыльями стояли.

Другие — чужие, а если вглядеться, то и они — свои.

Отчего — кто знает?!

Подойди, — предлагает человек. — Рвани со всех сил!

Федор даже злиться раздумал. Вот оно! Вот почему настоящим испытанием отовсюду пахнет!