Смотри: аудитория институтская! кафедра! доцент Павлович пенсне поправляет, лекцию начать собирается. А теперь, поехали! смотри, Дух Закона, смотри, и не говори потом, что не видел!

Меняются доценты с профессорами за кафедрой, скрипят перья, шуршат страницы, сидят студенты в лаборатории — год, другой, третий… Вот и выпускные экзамены подошли, вот уж позади остались, вот у меня-маленькой в руках диплом новенький, краской типографской пахнет, печать да подпись ректора просохнуть не успели…

И вот я в лаборатории. Не студентка — ветеринарный врач-исследователь. Правда, не 1-го — 2-го разряда; ну да ладно, разряд — дело наживное… Год — наживное… другой — наживное… третий… пятый… Анализы, записи в журнале, статьи скучные, до зеленых чертиков опротивевшие, потому что — было уже это! было! все было, еще до меня, ничего нового! ни-че-го! Тупо смотрю на очередной срез ткани под микроскопом, смотрю, смотрю, вот уже и глаза слезиться начали, вот уже и очки на глазах появились, и морщины первые лицо прорезали, ссутулилась спина…

А новый профессор Попов, молодой выскочка (или это я совсем злая стала? рыба-акулька?!), вычитывает мне перед всей кафедрой, а я уставилась на него виновато, снизу вверх, слушаю, а перед глазами все плывет — из-за слез? из-за очков этих старых? давно менять их надо, да руки не доходят — то времени нет, то денег, то еще чего… -…Эй, Дух-мудрец, что теперь скажешь?! Не бывает так, да?! Все сплошь профессорами-академиками становятся, книги пишут да открытия великие делают?! А всю жизнь пыль глотать, глаза портить, когда толку — шиш копченый?! так — не бывает?! хоть по-настоящему учись, хоть пластинкой патефонной под иглой визжи?!

— Бывает, Акулина. Еще как бывает.

Потух он весь. Съежился, будто воздух из него выпустили; блеклым стал, старым, маленьким. Вот и мы с Феденькой такими же станем, если тебя послушаем, будь ты хоть Дух, хоть кто! Шалишь, Законник, не выйдет!

— Больше скажу: куда чаще бывает, чем — книги с открытиями великими. Кругом ты права. Не нашел себя человек, прошел мимо таланта-призвания… изо дня в день чужим делом занят, мается, не поймет, в чем беда, да так и помирает не самим собой.

— Ладно, хорош морали-то читать, нашел себе детишек, — правильно, Феденька, так его, паука болтливого! — Ты лучше другое скажи: ну, к примеру, послушаемся мы тебя, откажемся от чужого… Дальше-то как сложится?

— Дальше?

Дух Закона растерянно улыбается, словно Феденька какую-то такую ерунду спросил, что ему. Духу-умнику, и объяснять стыдно. Ничего-ничего, ты уж объясни, мы не гордые, послушаем!

— Дальше? Своя дорога вам под ноги ляжет. Сами по ней пойдете. Все, чего добьетесь, — все ваше будет, честное. А уж многого ли добьетесь — не скажу. Не знаю.

— Это что же… — я даже опешила малость. — Ну ладно, магия-волшба — и без нее проживем, хотя жалко, врать не стану! Но… значит, Федор стихи писать разучится? языки людские понимать? на гитаре играть? на рояле? А я — я-то как?!

Опять двумя лопухами кус-крендельскими сделаться?! Этого ты хочешь, да?!

— Чему сами за эти годы научились — останется. А что в вас чужим было, отпечатком слепым, через душу не пропущенным — уйдет. И волшба-магия… если захотите, честно, по-настоящему, до визга, до крика — заново учиться пойдете.

Без обмана, без Договора. Как люди у людей учатся; как раньше было, пока я…

Осекся он.

Отвернулся.

— Кто ж нас учить-то возьмется? По старинке? Уж не ты ли?

— Я? Может, и я.

— Так тебя ведь и нет на самом деле!

— Есть. Пока живете на свете вы, буду жить и я. В вас самих, во всех, что до вас были, и будут — пока существует Договор, начертанный некогда моей рукой! Так что я — есть.

— Ты б, приятель… не богохульствовал бы ты! — скривился Федор. — «Аз Есмь», понимаешь! Как же ты учить нас станешь? Здесь оставишь, на веки вечные?

— Найду как. Во сне являться буду, — видимо, устав стоять, Дух уселся прямо на землю, на раздавленные хлебные крошки, недоклеванные давно улетевшими воробьями.

— И что, если по-старому учить — большему научимся? Или быстрее выйдет? Сколько лет еще потратить придется?

— Всю жизнь. А такими, как вы сейчас, вам больше не стать. Никогда. Таланта у вас обоих к магии нет, уж это-то я вижу!

— А к чему?! К чему есть?!

Сердце прямо-таки взбесилось! Колотится и колотится! Вдруг ответит — я тогда сразу и узнаю, и побегу за своим талантом со всех ног!

— Не скажу.

— Не знаешь?

— Какая разница: знаю, не знаю? Не скажу — и все. Сами ищите.

— Ошибся я, Дух…

Феденька присел на корточки напротив Духа, и вид у моего мужа такой, будто примеривается он по новой:

Духу — в ухо! Хоть и знает, что самому же больнее будет, — а того гляди не удержится.

— Ошибся. Не прокурор ты; не обер-старец. Купец ты. Шиш без масла продаешь, да в придачу кота в мешке. Все тебе отдай и к тебе же в науку иди. И быть нам в той науке, как в сказке, тридцать лет и три года, ночей не спать, тебя слушать да на ус мотать — чтобы недоучками остаться? Пойди туда, не знаю куда, за семь верст киселя хлебать, найди то, не знаю что, лови журавля в небе — который, может, и не журавль вовсе, а ворона драная! Ищите себя, детки, талант свой, призваньице! — а на кой он нам, свой, когда чужого навалом?! когда синицы в руках с лихвой хватит?! Если б ты нам хоть горы золотые посулил, или силу, побольше нынешней — тогда еще понятно, ради чего!

«Ради себя… ради…» — шепчет Дух, обхватив голову ладонями, но Феденька его не слушает; и правильно делает.
-…а так — зачем?! Нет, спасибо, что врать не стал, не наобещал с три короба; за правду — спасибо. Но только не для нас твоя правда. Так, Акулинушка?

— Так, Феденька! — в первый раз, как сюда попали, получилось усмехнуться по-настоящему, без горечи, без издевки. — Все так, милый, все ты верно сказал.

— Жаль, — словно судорога Духу губы свела; отвернулся. Как в самом начале: сидит спиной к нам, лысина бисеринками пота поблескивает; только… изменился он.

Раньше хоть и спиной сидел, а все равно — ждал.

Теперь не ждет уже.

Умолкли воробьи, и кузнечики в траве притихли; солнце за тучу спряталось: вроде бы жара спасть должна — ан нет, вместо жары духота навалилась, словно перед грозой. Замерло все в ожидании, ни былинка не шелохнется, ни единый листочек.

Воздух вязким стал; кисель, не воздух. И фигуры паутинные застыли призраками безмолвными, мумиями спеленутыми, престарелыми младенцами, заспиртованными в банках, в музее, под стеклом.

Страшно мне сделалось. Сама не заметила, как возле Феденьки оказалась, вцепилась в него, будто в опору последнюю — тут Дух и обернулся.

Улыбался Дух Закона. Странно улыбался, дико: без злорадства, без веселья, без грусти… Отстранение. Вроде как должен улыбаться — вот и улыбается. А сам тем временем разное думает.

— Не смею вас больше задерживать, молодые люди. Испытание вы прошли, выбор сделали. Молодцы, умницы, Заслужили напоследок подарок от меня. За упорство ваше.

Ох, и не понравились мне те слова! Сразу Крым вспомнился, Севастополь, «Пятый Вавилон» — и ротмистр рехнувшийся. Как выкрикивал он Федору, пока остатки разума не потерял: «…будешь ты самый последний съеден, когда я разделаюсь с прочими; вот мой подарок! Вот! Вот!..» — Спасибо, не стоит! Мы лучше пойдем…

— Пойдете, пойдете, айн момент! — и пойдете. А от Подарка не спешите отказываться. Раньше принимали, примите и сейчас. Куда вам от моих подарков деваться, вы теперь — в Законе, а я — в вас, и поболе, чем в других… Значит, слушайте и смотрите.

Куда смотреть, Дух не сказал, а мы не спросили, потому что Федька вдруг разжал свой кулачише и уставился на чистую карту.

Нашу карту, одну на двоих, из травы поднятую.

Судьбу нашу.

И я уставилась.

Поначалу мастями безмастная карта пошла, черно-красным фейерверком. Завертелись на атласе пики-трефы-бубны-черви, будто стеклышки цветные в детском калейдоскопе. То в Туза вихрь сложится, то в Даму, то в Короля, то в Валета, то в Шута-Джокера… После лица чьи-то мелькнули — я даже разобрать не успела, чьи.

А дальше прояснилась карта, глубиной налилась вроде зеркала.

Отразились в том зеркале двое.

Только не мы с мужем!

Две девочки-близняшки лет четырех. Кудряшки золотом горят, носики-курносики в небо смотрят, щеки черничным киселем измазаны, и глаза хитрю-ю-юшие!

На обеих платьица одинаковые, голубенькие, с кисейными оборочками. Не дети — загляденье! Сейчас, сейчас закричат: «Папенька! маменька!», сейчас на руки с разбегу кинутся…

Смотрим мы в карту-зеркало, на детей своих нерожденных любуемся, и верим, и не верим — а в висках кровь чужим приговором стучит:

— Проклятие Брудершафта на вас обоих. Нет для вас Договора, нет для вас в Законе крестников; нет и не будет. Срослись, переплелись ваши судьбы, ваши души, ваши — и Друца с Рашелью; не пустите вы никого больше в этот круг. Захотите, молить станете — а не сможете через себя переступить. Закрыты для вас ворота Договора; но калитку оставлю. Вот он, мой подарок: скоро у вас родятся дети. Двойня. И вы сможете заключить Договор с собственными детьми, не дожидаясь, пока они согласятся или откажутся. Без их желания; лишь по вашей воле. Оттиснуть себя — в них. Только плоть от плоти, кровь от крови вашей сможет войти в ваш круг; и разорвать его. Тогда проклятие Брудершафта будет снято. Вы сможете жить дальше, как все другие маги. Не хотите быть самими собой — будьте, кем хотите! радуйтесь! живите… Но первый Договор — только с собственными детьми!.. собственными… детьми…

ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ

А вот сейчас он сам, этот Дух Закона, вам в глаза заглянул. Какое заглянул?! — уставился, прикипел. Что он там видит? неужели всего лишь: …стекло.

Кусок разбитого оконного стекла. На полу. Сверху бьет солнце, и отражение человека в стекле играет с солнечными зайчиками. Или уже не солнце — каблук бьет:, В стекло. С размаху. Летят осколки, летят в них человеки — один другого меньше, один другого потешнее.

Летят следом зайчики: доиграть.

А каблук опять целится. Вон, в каждом осколочке видно: поднялся, сейчас опустится. Много будет человечков, много каблуков…

***

Ноги ватные, гнутся-подгибаются, сердце устало биться, притихло в страхе; стою, падаю, валюсь, а вдалеке девки плясовую завели:

«Стала муха пауком, пауком, стучит муха кулаком, кулаком…» И подпевают весело:

«…будешь ты самый последний съеден, когда я разделаюсь с прочими; вот мой подарок! Вот! Вот!..»

III. ФЕДОР СОХАЧ или ТРУДНО БЫТЬ МАГОМ

Сойди и сядь на прах, девица, дочь Вавилона; сиди на земле; престола нет, дочь Халдеев, и вперед не будут называть тебя нежною и роскошною.

Книга пророка Исаии

— …ай, нэ!.. Ай, нэ-нэ… Аааааай…

Тишина.

Только захлебываются вокруг сумасшедшие сверчки.

И снова, тоскливой, волчьей безнадегой:

— Ай! Ай, нэ…

Вечер стаей сизых голубей опускался на землю. Поздний сентябрьский вечер.

Складывал крылья, играя, окутывал сумерками вербы на холме, вынуждая строгих дядек-тополей ревниво качать головами, осыпая битую сединой листву; в камышах шелестел чуть слышно, притворяясь блудным потерчонком — младенцем-нехристем, утопленным родной матерью.

— Ай, нэ! Ай, нэ-нэ…

— Поешь? — спросил Федор, приподнимаясь на локте. — Душа просит?

Друц не расслышал. Он сидел возле коляски, привалясь к ступеньке плечом, и дончак Кальвадос тянулся мордой, фыркал в ухо, приглашая ехать. Старый он был, ром сильванский. Валет Пик, старей старого; впервые таким увиделся. Это, выходит, если и на Княгиню исподтишка глянуть… нет, быть не может!

Вечер, вечер, хозяин теней — твои проделки?

Чуть поодаль, спиной к Федору, любовалась закатом княжна Тамара. Тоже не повернулась, вся ушла в созерцание.

Ну, ей-то, бедняжке, простительно…

— Ефрем Иваныч! — горло сперва зашлось фистулой, а дальше ничего, прокашлялось басом. — Осчастливьте, бросьте взгляд! Очи черные, очи жгучие…

— Ай, очи страстные… А-а-ай!

И когда он только успел помолодеть, этот чертов Друц? Вскочил — нет, взлетел! в пляске двинулся к бывшему крестничку! просиял взглядом! Лет сто с плеч скинул; каблуками растоптал. Одна ладонь за голову заброшена, другая ляжку обхлопывает, чище бубна.

Округу воплем взбудоражил:

— А к нам вернулся наш любимый, Федька милый-дорогой!

Сел Федор. Затылок наскоро ощупал, где саднило. Скривился: эк угораздило шишку заполучить! Небось, когда падал без памяти, приложился. Друцу-плясуну глазами на княжну указал: чего блажишь, мол? не знаешь, какая она? При Тамаре лишний шум подымать никак не следует…

И увидел: сошла радость с Друцева лица. Мартовским снегом в низинке оплыла.

Будто не о княжне, умом скорбной, Федька рому напомнил — о беде-вине, о грехе-проступке.

— Я… Федька, я же хотел как лучше…

Ничего не понял Федор. Все хотят как лучше. Крестник мажий в Закон вышел, а крестный сперва песни тянет, будто кота за хвост, потом ерунду порет. Интересно, это у всех так или Федору Сохачу пуще других свезло?

Ладно, после разберемся. Еще и спасибо скажем, в пояс поклонимся: за науку отдельно, за княжну отдельно. Знает Федор — не случись рядом Дуфуньки, когда он, парнишка-раскрасавец, в Закон брякнулся, неизвестно еще, как бы Тамара это дело в одиночку пережила.

Встал, мимо Друца к княжне двинулся.

Улыбку по дороге примерил наскоро: не морщит? складками не собирается?

— Тамара Шалвовна! Пора домой! Тетушка Хорешан небось волнуется… Нет ответа.

Одни сверчки за упокой голосят.

— Федька… не трожь ты ее, ради бога… Рука княжны оказалась ледяной. Словно камень-голыш на дне омута ухватил. Глубокого омута, тихого, доверху полного чертей. Вот явись сейчас мраморный дог Трисмегист, оближи хозяйке пальцы — придется собачий язык с кровью отдирать.

Примерзнет.

— Господи, Друц! Что у вас тут?.. что с вами стряслось?!

Молчит ром. Взгляд под брови косматые прячет.

— Понимаешь, Федька… я за тобой хотел… А она… Понимаешь?

И опять ничего не понимает Федька. Ничегошеньки. Кроме одного: он, Федор Сохач, теперь — маг в законе. Отныне; навсегда. Не Валет, не Король — карта чистая, безмастная. Кипит в Федьке сила-уменье. Свое ли, чужое? правду говорил Дух? врал? какая сейчас разница?!

Окаменел Федор пред Тамарой идолом всевластным; глазами в глаза потянулся. Где б ни была ты, княжна, в каких бы безднах ни, тонула — вытащу в жизнь новую. Блином по сковороде раскатаюсь, а вытащу. Жалко ведь девку; смертной жалостью жалко.

Вот…

Вот уже… вот…

Без причины вспомнилось: как на таежной вырубке лесину сам-друг поднимал, как потом скрюченным в три погибели отлеживался.

Вспомнилось, а следом за памятью и причина явилась.

Тянись, Федька, тянись! подымай! спасай! да бойся — душа пуп надорвет… Все твое кипенье в пар вышло; хочешь ты на червонец, а не можешь ровным счетом ни на грош медный.

Одно бульканье.

— Прекрати! — это Друц. Сразу понял, оглушил криком; вернул обратно. — Брось, дубина! Оставь!

Сзади клещом вцепился, оттащил; Откуда и сила взялась, у старого? усталого?! откуда?!

— Ты ее в коляску сажай, Федька. В коляску. Я тебе по дороге… я тебе…

— В коляску, — вдруг сказала княжна Тамара. — Феденька, это вы?.. я домой хочу, Феденька… сгорело там все, дотла. Поехали домой, хорошо? …рядом истово, неумело крестился Друц. Через плечо оглядывался: туда, где у края дороги, крестом раскинув руки, счастливо улыбался мертвым лицом Девятка Пиковая, неудачливый ром-лошадник.