Стояло раннее утро, однако оружейник – матерый бородач самого что ни на есть разбойного вида – уже открыл свое заведение. Покупателей, кроме Освальда, не было: видимо, боялись заглядывать к такому красавцу. Со стен блестели мечи, сабли, алебарды, протазаны, моргенштерны, булавы, кинжалы и прочие орудия любви к ближнему. Ага, вот и аркебуза! Из огнестрельного оружия имелся также пистоль с раструбом на конце дула и – о чудо! – замечательная ручная бомбарда.

– Я беру ее. Добавьте пороха и зарядов на дюжину выстрелов.

– Нет, не берете, – мрачно пророкотал детина.

В первый миг Освальд решил, что ослышался.

– Почему это не беру, если беру?!

– Это дорогое оружие. У вас не хватит средств.

Гере ван дер Гроот успел отвыкнуть от подобного обращения.

– И на что же, по вашему, у меня достаточно средств? – с нескрываемой издевкой осведомился он. – К примеру, на эту аркебузу?

– Нет.

– На этот меч?

– Нет.

– На эту…

– Лучше уходите, – ровным голосом, без всякой угрозы, сообщил оружейник. И оскорбленный до глубины души Освальд счел за благо покинуть лавку. «Шиш тебе, а не фарт! Хрен тебе, а не рай! Был, да весь вышел!» – бубнил в мозгу мерзкий паяц. Зайти, что ли, в другую лавку? Может, здесь просто хозяин – грубиян? Но вместо визита к конкурентам наглеца Освальд заглянул в ближайшую харчевню. Долго сидел, глядя в стену. Выпил воды с медом. Домой, пора ехать домой. Давно пора.

Плату в харчевне с него взяли обычным образом, и это успокоило. Выйдя на улицу, двинулся наугад. До глубокого вечера бродил по городу, ничего не покупая, не чувствуя голода: просто смотрел, будто запоминал перед расставанием.

Хватит.

Завтра Гульденберг останется за спиной.

– Присоединяйтесь, гере ван дер Гроот! Я угощаю.

– Есть повод, гере Троствейк?

– Есть. У меня сын родился.

Хозяин «Приюта добродетели» в одиночестве сидел за дальним от входа столом, сплошь заставленным разнообразной снедью. Истекал жиром нежнейший лосось, жареные в масле колбаски оглушающе пахли чесночком, ломтики сыра оплакивали несовершенство мира, и гордо озирали поле боя полководцы – кувшины с вином. Пить не хотелось. Отказаться? Неловко. Поздравив счастливого отца, Освальд присел напротив; с кислой физиономией следил, как Троствейк наполняет второй кубок. Стол явно накрывали на целую толпу. Где в таком случае остальные гости?

Опаздывают?!

В гостинице стояла мертвая тишина. Лишь громко тикали в углу напольные часы: золоченые усы стрелок показывали четверть восьмого. Зловещая, угнетающая тень крылась в странной тишине. Когда рождается ребенок, а тем более – сын, продолжатель рода! – это всегда радость. В доме царит веселый кавардак, суетятся женщины, наверху орет новорожденный, мужчины поднимают тост за тостом, хлопая счастливого отца по спине, – одним словом, праздник! А тут…

Все ли в порядке с малышом? С роженицей?

Напрямую спросить об этом Освальд постеснялся. Чужие дела – потемки. Каждую минуту собираясь встать, чтобы начать готовить вещи к отъезду, он, сам не зная, почему, продолжал сидеть за столом, без аппетита жуя кусочек лососины. Троствейк словно забыл о нем, все чаще с нескрываемым раздражением поглядывая то на часы, то на входную дверь. Почему хозяин так взволнован? Ну, опаздывают гости…

Троствейк судорожно осушил кубок. Вновь налил – доверху.

Рука счастливого отца дрожала.

– Вы пейте, угощайтесь! – хозяин вдруг очнулся. Впрочем, нарочитая бодрость тона не обманула бы и самого последнего простака. Приглашая следовать его примеру, Троствейк вновь припал к кубку, проливая алые капли на кафтан. Забыв утереться, вскочил на ноги, забегал из угла в угол. От часов – к двери. Не человек – маятник. «Интересно, а на какие доходы живет наш папашка? Барыш с пустой гостиницы – дай Бог вообще свести концы с концами… Ах, да, здесь же все даром! Тогда зачем ему вообще „Приют добродетели“? Для развлечения?!» Тем временем предмет размышлений Освальда толкнул дверь и выбежал наружу. В свете фонаря над входом можно было разглядеть, как гере Троствейк что-то возбужденно втолковывает закутанному в шаль мальчишке, а тот кивает в ответ. Потом хозяин гостиницы сунул мальчишке – монетку? конечно, что же еще?! – махнул рукой в сторону центра города, и малец припустил со всех ног в указанном направлении.

Вернувшись, всегда улыбчивый, а сейчас мрачней тучи, счастливый отец вновь принялся мерить шагами помещение. Часы монотонно тикали, ожидание тянулось мокрой вожжой. Освальд глотнул вина и совсем было собрался уйти, когда гере Троствейк взвизгнул:

– Это безобразие! Я буду жаловаться! Я член городского совета, я этого так не оставлю! Вы представляете?! Посыльный отправился в магистрат еще ночью, едва у Оттилии начались схватки! А служащего до сих пор нет!

– Конечно, безобразие. Я вас отлично понимаю, – на всякий случай поспешил согласиться Освальд, туго соображая, почему при схватках у роженицы надо отправлять посыльного не к повитухе, а в магистрат.

– Это больше, чем нерасторопность! Это преступление! Если мой сын умрет, я добьюсь, чтобы негодяя не просто высекли плетьми! Его уволят! Без выходного пособия! И больше никто, никогда, ни за что не возьмет этого убийцу…

С грохотом распахнулась входная дверь. Дернулось в испуге, едва не погаснув, пламя оплывших свечей. В облаке морозного пара с улицы буквально влетел человек: без шапки, плащ бьется по ветру. Волосы смерзлись сосульками, лицо пунцовое от быстрого бега, изо рта с шумом вырывается тяжелое дыхание загнанного зверя. На груди посыльного болталась бляха служащего магистрата, а в руках он судорожно сжимал плоскую кожаную суму.

– Где вас черти носили, Паннекук?! – в вопле Троствейка, несмотря на ярость, слышалось явное облегчение. – Где вы шлялись целый день?! Уж полночь, вашу мать, близится, а вас нет и нет!..

– С-с-сегодня н-н-не моя оч-ч-чередь! – с трудом прохрипел служащий, пытаясь отдышаться. – К вам отп-п-п-равился Олле. Олле кх-кх-кх-Колтхоф!

– Потом расскажете! – сменил гнев на милость содержатель «Приюта Добродетели». – Время не ждет. Грамота, надеюсь, при вас?

– Д-д-д-да…

– Давайте ее скорее сюда! Вот свечи, цветной воск…

Он помог Паннекуку извлечь из сумы свернутый в трубку пергамент со шнурком и коробочку с печатью. Укрепив грамоту на заблаговременно вбитом гвозде, схватил блюдце из бронзы, где лежал комочек воска, и вместе со служащим принялся разогревать воск над пламенем свечи.

– Олле спешил к в-в-вам, но поскользнулся и сломал ногу. Г-г-головой ударился. Пока его нашли, отнесли к лекарю, п-п-пока он оч-ч-нулся, п-п-пока послали в магистрат, а от-т-туда – за мной… Я сп-п-пешил, как мог, гере Троствейк! Я… – бормотал Паннекук.

– Ладно, ладно, я не в обиде. Вы успели, вы торопились… Но поймите и меня! Я весь извелся! Целый день! С самого утра мой сын, между жизнью и смертью… гости боятся зайти, поздравить!..

– Я вас чудесно понимаю, гере Троствейк…

В отличие от понятливого служащего, Освальд сидел дурак дураком. Умом они тронулись, эти двое? Или прямо сейчас, на глазах свидетеля, готовятся провести сатанинский обряд?! Правда, помимо свечей, воска и идиотской грамоты для вызова дьявола, как говорят сведущие люди, требуются кровавые жертвы, оскверненное распятие…

– Ф-фух, растаял. Давайте!

Троствейк, держа щипцами блюдце с жидким воском, на цыпочках подбежал к грамоте, расправил пергамент свободной рукой, а служащий магистрата извлек из футляра печать. Серебряной лопаточкой зачерпнул воска, ловко шлепнул горячую лепешку в нижний правый угол грамоты. Со стуком припечатал. Облегченно выдохнул. И сразу, словно в ответ, со второго этажа донесся требовательный крик.

Младенец хотел есть.

И завертелось! Воистину счастливый отец тащил слабо сопротивляющегося Паннекука за стол. Посыльный стеснительно отказывался, выпил кубок, выпил два, и откланялся, насвистывая, как хозяин ни упрашивал остаться. Потом Троствейк умчался наверх – проведать жену с ребенком. Но только ван дер Гроот собрался, воспользовавшись отсутствием почтенного родителя, уединиться, наконец, в своей комнате – как гере Троствейк вернулся, сияя свеженадраенной луной.

Освальд встал навстречу:

– Не сочтите праздным любопытством… я хотел бы спросить вас…

– Все, что угодно! – хозяин гостиницы лучился счастьем, как печка – жаром.

– В чем причины вашего волнения? Я же видел, вы просто места себе не находили. И так обрадовались, когда пришел служащий…

– Но он должен был прийти! Обязан! До полуночи. А на дворе стемнело, восьмой час… – в голосе Троствейка звенело искреннее недоумение: как можно не понимать таких простых вещей?! Даже ребенку ясно…

– А грамота? Зачем она?!

– Зачем?! Как это зачем? – на миг Освальду показалось, что собеседника хватит удар. – Это же пансион! От магистрата. Пансион моему сыну, до полного совершеннолетия!

– Но к чему такая спешка? Зашел бы служащий завтра, занес пансион… Что бы изменилось?

– Вы с ума сошли! – лицо хозяина гостиницы пошло багровыми пятнами. – Завтра? Как ребенок дожил бы до завтра без пансиона?!

– Что вы городите, почтенный гере? И какой же вашему сыну причитается пансион, если без него он жить не может?!

– Обычный пансион. От городской казны, как и всем новорожденным в Гульденберге. Двадцать четыре года, как одна минутка.

– Двадцать четыре – чего?!

– Двадцать четыре года. Вы что, прикидываетесь? Хотя насчет детей… Виноват. Тут вы могли и не сообразить. Очень хорошо, что вы заговорили со мной о делах. Очень, очень хорошо. Я и сам хотел, да замотался… – тон гере Троствейка изменился, став назидательным до оскомины, и одновременно сочувственным. – Должен заметить: вам следовало бы быть осмотрительней. Или впрямь решили, что попали в сказку? Если так, тогда вы, извините, или простак-деревенщина, или глупец. Или вас ослепила жадность. Даром и в раю арфы не выдадут. Но я же вижу, вы вполне разумный молодой человек. Вы мне сразу понравились. Ах, молодо-зелено! – тратить средства без оглядки, с таким размахом… У вас ведь на счету остались жалкие гроши! Дней десять, не больше.

– Вы издеваетесь?!

– Не притворяйтесь идиотом, любезный гере ван дер Гроот. Небось, сами сто раз повторяли: время – деньги. Только всем временем мира вправе распорядиться лишь один вкладчик: Господь. А временем собственной жизни… Смотрите.

Знакомым движением Троствейк потянулся к собственному уху. Извлек серебряную монету. Таких монет Освальд перевидал порядочно, но лишь здесь, в Гульденберге. Больше – нигде.

– Это день. А это…

Пальцы вытащили из воздуха монету побольше.

– Неделя. Вот месяц, – на ладони весомо звякнул золотой. – Такие дела, молодой человек.

Троствейк сжал кулак жестом фокусника, дунул, раскрыл ладонь.

Денег на ладони не было. Одни линии жизни, и все.

Огарок свечи трещал, коптил, временами угасая, потом спохватывался и выбрасывал язычок пламени, как белый флаг из сдающейся крепости. Огарку было страшно. Он боялся смерти. И в отчаянии металась по стенам, разрастаясь до потолка, съеживаясь в комок, неприкаянная тень Освальда ван дер Гроота.

– Мерзкий содержатель «Логова порока» нагло врет! Уехать отсюда, убежать немедленно, оставив чертова фигляра с носом, и забыть проклятый Гульденберг, как страшный сон!

«…и на одиннадцатый день бегства отдать Богу душу? Хорошо ещё, если Богу…»

– Чушь! Подлый розыгрыш! Взять и умереть без видимой причины?! Я молод, здоров, полон сил, почти богат…

«…кому нужно твое богатство? Костлявой? От смерти не откупишься…»

– Не откупишься? Дудки! Если время – деньги… Продать все к чертовой матери (прости, Господи!) и уехать!..

«…уехать полным дураком. Раздавшим кучу добра за призрак монет-минут. И весь леденцовый городишко станет хохотать дураку в спину. Небось, на таких остолопах и наживаются…»

– Я проверю слова мерзавца! Я узнаю правду!

«Проверишь? Как?!»

Десять дней. Десять дней… Ведя спор с самим собой, Освальд уже знал, что чувствует смертник в преддверии эшафота. Помилуют? Повесят? Может быть, судья жестоко пошутил? И через десять дней стражники, отомкнув темницу, с хохотом выпустят беднягу, обмочившегося от страха?! Единственный очевидный способ проверки никак не устраивал. Если Троствейк сказал правду…

Утром из гостиницы вышел живой мертвец: землистое лицо, круги под глазами. Ноги держали плохо, но слабая искра надежды гнала тело вперед.

– Сколько у меня на счету?

– Десять дней без малого, – ответил пекарь, ничуть не удивясь.

– Сколько у меня на счету?

– Девять с хвостиком, – ответил кондитер.

– Сколько у меня?

– Девять с мелочью, – ответил портной.

– Сколько?..

– Девять, – ответила молочница.

– Вы сговорились! Все!!!

– Извините…

– Я хотел бы вернуть обратно дражуар.

– Мы не принимаем обратно проданные вещи.

– Я хочу вернуть коня. Он засекается.

– Надо было смотреть при покупке.

– Верните задаток за диадему!

– Вы не хотите забрать украшение? Оно готово.

– Не хочу. Я передумал.

– Я не возвращаю задатков.

– Я буду жаловаться!

– Ваше право.

– Негодяй!

– Если вы не уйдете, я велю сыновьям вышвырнуть вас вон.

– Вы старьевщик?

– Я.

– Сколько вы дадите за все эти вещи?

– Очень мало, господин. На вашем месте я бы не согласился.

– Это сговор!

– Нет, господин мой. Это Гульденберг.

– Кошелек или жизнь!

Подвыпивший щеголь качнулся, скосив по-птичьи левый глаз на грабителя. «Вы шутите?» – скрипнул снег под сапогом. Щеголю было хорошо. Щеголь недоумевал. Он хотел домой: в кресло у горящего камина. Вытянуть ноги к теплу, взять кубок глинтвейна, сунуть нос в аромат жарких пряностей и сделать из «хорошо» – «лучше некуда». Этот гульденбергский обыватель несомненно заслуживал ограбления, если не казни, ибо сам был злостным преступником. Во Фрейсбурге его арестовали бы за ношение шаубе на куньем меху с воротником шалью, разрешенной лишь дворянам, в Майнце – за берет с перьями, стоившими дороже позволенных десяти гульденов, в Нижней Австрии – за камку и бархат камзола, запрещенные всем, кроме обладателей высоких титулов, а в чопорном Кюстрине или, скажем, Магдебурге щеголь пострадал бы за вязаные штаны из шелка, надетые под панталоны с чулками. За такие в высшей степени вольнодумные штаны маркграф Иоганн Кюстринский сделал выговор своему тайному советнику Бартольду фон Мандельсо, сказав с укором: «Милейший, даже я надеваю сию роскошь по воскресеньям и в святые праздники!»

– Ты что, не понял? Кошелек или жизнь!

Освальд достал нож, за который (проклятье!..), пребывая в блаженном неведеньи, отдал горсть мгновений собственной жизни, и показал оружие щеголю. Пусть знает, с каким грозным лиходеем имеет дело. Господину ван дер Грооту человека зарезать – пустяки. Господин ван дер Гроот, заплечных дел мастер банкирского дома «Схелфен и Йонге», стольких без ножа зарезал, что уж если с ножом – ого-го, берегись! Тем паче щеголь сам напросился. Ибо сказано в «Уставе против роскоши»: «В связи со щегольством распространяется зависть, ненависть и дурные мысли, чем нарушается христианская любовь и уничтожается исконное различие меж сословиями!» Вот пусть поделится от беззаконных щедрот, прекратив нарушать христианскую любовь. Все вышеупомянутые соображения подогревали душу, словно дровишки, подкинутые в еле дымящую печь. Нраву господин поверенный был кроткого, скорее мирного, чем воинственного, и сейчас чувствовал себя не лучшим образом.