На Юргена было страшно смотреть. Так, наверное, ползет за инквизитором, пытаясь ухватить край мантии, приговоренный к сожжению еретик, – усмотрев в последней реплике обвинителя намек на снисхождение. Хохолок плясал над макушкой, униженно кланяясь. Губы вспухли: казалось, крик сейчас вцепится в углы рта клещами, дернет без жалости, и кровью из разрывов хлынет:

– Я!!!

– Ты уверен? – качнулся маятник в кулаке.

За время рассказа Освальд забыл, что история якобы относится к его таинственному другу, а не к самому гостю «Звезды волхвов». Превратил тайну в пшик, но часов из руки не выпустил. Шелестела цепочка, кивало серебряное яйцо в такт словам: тик-так, тракт-такт… Оба слушателя, Петер Сьлядек и Юрген Маахлиб, все это долгое время смотрели не в лицо рассказчику, а на блестящую точку лже-маятника. Завороженно, очарованно, видя в мерном колебании часов сказку, похожую на правду: вольный город Гульденберг, маленькое королевство невозможного. Путь от метели к солнцу, от безнадежности к счастью.

Палец Сьлядека дрожал на первой струне лютни. Не мелодия, голый ритм: тик-так. Монетки минут осыпались на пол, катились прочь, забивались в щели…

Исчезали.

– Да! Я стряпчий, я знаю толк в этих делах! Возьми меня с собой, не пожалеешь!

Брюзгливая гримаса, казавшаяся вечной, покинула лицо Юргена. Сгорела в пламени надежды, будто грехи – на костре чистилища. Взамен наружу выглянул удивительный кто-то: узник остервенело тряс прутья решетки, чувствуя, что преграда поддается.

– Утром я уезжаю. Ждать не стану. Успеешь?

– Успею! Я никуда не уйду из этой харчевни! Я уеду утром вместе с тобой!

– Собрать вещи в дорогу?

– Нагишом побегу! Босиком!

– Родители? Друзья? Жена? Я слышал, она у тебя ждет ребенка…

– Пусть! Позже вернусь, объясню… Они поймут!

– А если не поймут? Не простят?!

– Плевать!

– Хорошо. Ты мне подходишь. Будь готов утром к отъезду. В Гульденберге я выдам тебе задаток, в счет будущих доходов. Год, может, полтора… Устраивает?

– Освальд! Отец родной! Благодетель!..

Юрген вскочил, желая поцеловать руку спасителя. Его шатнуло, будто движение маятника в кулаке и серьги в ухе Освальда ван дер Роота передалось несчастному. Маленький человек схватился за живот, охнул, заглушая гулкое бурчание в утробе.

– Я… я сейчас…

Опрометью Юрген вылетел на двор, забыв одеться потеплее. Когда впереди долгая и счастливая жизнь, боязно ли простыть на морозе? Хлопнула дверь. Лишь теперь Петер заметил, что остался один на один с Освальдом. Стояла глухая ночь, со второго этажа несся храп молодого Пьеркина и еле слышный свист: у Старины Пьеркина на храп недоставало сил. Со стороны каморки служанки Кристы никаких звуков не доносилось. Синий от беспробудного пьянства месяц заглядывал в оконце: эй! чего не спите, братцы?! Оцепенение мало-помалу отпускало, тело успело отдохнуть, еж покинул горло. Лютнист чувствовал бы себя совсем хорошо, если бы не понимал: спроси кто завтра о внешности господина ван дер Гроота, и Сьлядек ничего не сможет ответить. Только часы на цепочке, серьга в ухе да страх перед чем-то большим, нависшим над тобой и готовым рухнуть в любую секунду.

Время – деньги.

Засыплет лавиной монет, не откопают.

Пальцы, соскочив с назойливой лесенки ритма, сами вспомнили забытую мелодию. Слова этой баллады сочинил некий школяр-висельник, ворюга из Парижа, родной брат буйных авторов «Кочевряки», который, по слухам, продался дьяволу за способность избегать петли на Монфоконе:

– …Рай – место для его души!О Господи, в честь дружбы старойС покойным бочку осушиЗа душу стряпчего Котара!..

– Ты ошибаешься, юноша, – в слове «юноша» царила откровенная зависть. – Моего нового стряпчего зовут Юрген, а не Котар. И я не беру его на небо. Мы едем в Гульденберг. Ночь умрет, взойдет солнце, и мы уедем.

Освальд наклонился вперед, опрокинув пустой кувшин. Стало ясно: за лицом ван дер Гроота, за строгим, малоподвижным лицом, каких двенадцать на дюжину, тоже заперт кто-то: больной узник, чья решетка сделана из чистого золота, но вряд ли поддастся, тряси не тряси. Он смертельно пьян, в ужасе подумал Петер Сьлядек. Господи, он в сто раз пьянее Юргена!.. он наврал!.. он все наврал, а Юрген сойдет с ума, когда узнает…

– Хочешь поехать с нами?

– Н-нет…

– Твое дело. А я поеду. Это будет моя последняя дорога. Больше я из Гульденберга ни ногой. Ни шагу! С места не двинусь! – безумие хмеля или отчаяния рвалось наружу, брызжа слюной. Рушились запоры, ломались запреты. Освальд сейчас говорил не с Петером, скорее всего, он вообще не видел лютниста, выкрикивая обвинения в адрес людей далеких и не слышавших господина ван дер Гроота, своего поверенного. Щеки обвисли, набрякли кровяными прожилками, рот исказился гневом. – Все! Приехал! Контракт? К бесу ваш контракт! Подавитесь!

Он резко встал. Упав, громыхнула лавка. Часы, по-прежнему зажатые в кулаке, ускорили движение; вдвое, втрое быстрее закачалась серьга в ухе. Огромный человек грозил призракам, и маятник спешил, задыхаясь, вперед и вперед, к концу дороги.

Деньги сыпались из прорехи в кошеле: тик-так.

– Я уже ваш! Я давно ваш! Думаете, не знаю? Знаю! Все знаю! Мое время в дороге бежит, сломя голову! Я ваш! целиком! с потрохами! Менялы сдохнут от зависти: такой курс им не снился… Год пути за два! День за неделю! Ночь за месяц! Проклятье… страсти Господни!.. как заработок у пьянчужки бежит оно, как жалованье транжиры! Как вода меж пальцев… Пять лет дороги!.. вы гоните меня вон, вы ласково убиваете меня, выталкивая прочь… Черт бы вас побрал, убийцы… Я трачу, трачу, трачу, я скоро буду нищий везде, кроме вашего треклятого Гульденберга, но вы отправляете меня наперегонки с Безносой, снова и снова! Я – богач, моих денег хватит на долгую безбедную жизнь детям и внукам, но контракт! Нарушь я договор, откажись ехать по вашим поручениям, и что? Я разорен! Неустойка, возмещение убытков… Моя жена падет в ноги гнусному карлику-папаше: вымаливать лишнюю минутку! Моя дочь ляжет под жирного, похотливого борова, лишь бы он, уходя, оставил ей на столике у кровати полторы недели! Мой сын… Даже покинуть ваше кубло они не смогут: сутки пути, и солнце больше не застанет их на земле! И вы, лицемеры, смеетесь: «Поезжай, Освальд! Пока не отыщешь себе замены…» Нет! Выкусите! Я не умру в пути! Я родился в Лейдене, где деньги – деньги, а время – время! Моей казны, отпущенной не вами – Господом! – при рождении, хватит, чтобы доставить замену в ваши лапы, и потом… ни ногой!.. ни шагу!.. Жить! Жить хочу! Сами себя тратьте, сволочи…

Левой ладонью он с размаху запечатал рот. Захрипел, давясь несказанным. В три шага оказался рядом с Петером; ухватив за лацканы куртки обеими руками, вознес щуплого лютниста к своим бешеным глазам.

– Молчи! Убью!

– Д-д-д… – сказать «да» не получалось. Не хватало воздуха. Зубы выстукивали «Кочевряку». А ведь убьет… убьет и не поморщится! Безумец…

– Скажешь этому – прикончу! Понял?

Петер хрипел, судорожно пытаясь кивнуть и боясь, что кивок сломает ему шею раньше, чем лапы сумасшедшего Освальда. У груди бродяги качался маятник «нюрнбергского яйца»; у его лица качался маятник серьги.

Храбрый месяц бодал окно, спеша на помощь.

«Так! так!..» – кричали звезды, рукоплеща вожаку, и наконец последний удар прорвал плотину.

Позже Сьлядек не сумеет вспомнить миг изменения. Просто узник, укрытый за искаженными чертами Освальда, вырвался на свободу, напоследок опьянев от хмеля воли, – и Петер почувствовал, что больше не боится. Бояться этого несчастного, насмерть перепуганного горемыку было невозможно. Пожалеть – да. Но страх ушел и не вернулся, даже когда господин ван дер Гроот стал меняться. Богатая одежда осыпалась с дородного тела, катились кольца с пальцев, распадались башмаки, оплывал кафтан, – монеты, монеты, монеты звонкой гурьбой бежали по полу, каплями впитываясь в доски, исчезая навсегда. Нет! – снегами, дорогами, перелесками, путями нехожеными возвращаясь в вольный город Гульденберг, где наследники ждали своей доли имущества. Кожа лица натянулась пергаментом, перо-невидимка вспахало лоб беглыми морщинами. Глубже, больше; отчетливей. Выгребными ямами запали глаза, теряя цвет. На запястьях вздулись синие вены, ключицы заострились, плечи поникли, не в силах больше выдерживать тяжесть Петера. Рухнув на лавку, Сьлядек смотрел, как перед ним, третьим маятником, качается глубокий старик – нагой, словно младенец в момент рождения.

Останавливалась серьга. Остановились часы в костлявом кулаке.

Рассыпались в драгоценный прах.

– Это страшно? – успел спросить последний маятник, еще качаясь.

– Нет, – ответил Петер, не понимая вопроса, вообще ничего не понимая, но зная, что отвечает верно.

Старик улыбнулся, прежде чем упасть.

Старик теперь знал, что это не страшно. Страшно ждать. Страшно бояться. А когда дождался, то уже не страшно. Казну с собой не прихватишь, кому она там нужна, твоя казна, твои сбережения – хватай воздух, падая в колодец, будешь им дышать, нахватанным…

– Освальд! Стой! Куда ты?.. зачем?!

От порога Юрген кинулся к умирающему. Забыв обо всем, пал волком на добычу, вцепился в холодеющее тело:

– Стой! Погоди! Как туда добраться?!

Улыбка, схваченная судорогой, была ответом.

– Дорогу! Укажи дорогу!..

Нет. Освальд ван дер Гроот теперь знал лишь одну дорогу. По ней и ушел.

Маленький человек выпрямился. Огонь безумия пылал в глазах Юргена Маахлиба, и не было невозможного для этого огня, потому что узник вкусил свободы.

– Найду, – тихо сказал маленький человек. – Будьте вы прокляты! Сам найду…

Взгляд Юргена упал на трясущегося лютниста:

– «Кочевряку» давай! Отходную!

Горло булькнуло, лютня всхлипнула:

– Кочевряка, кочевряй!Путь подошвой ковыряй! —Хоть во сне,Хоть в весне,Хоть в метели января!..

Дико расхохотавшись, пьяница кинулся прочь из «Звезды волхвов».

Петер лишь самую малость отстал от него.

Две тени бежали под синим месяцем, расходясь все дальше друг от друга.

* * *

Через двенадцать лет, автор «Баллады опыта», начинавшейся с подозрительных строк:

– Гроза за горизонтом – немая.В молчании небесных страстейНе опытом, – умом понимаю:Как больно умирать на кресте… —

усталый и опустошенный Петер Сьлядек сбежит из чопорного Аморбаха, притона ханжей, от преследований Святого Трибунала. Страшный призрак «Каролины», уголовно-судебного кодекса, на днях принятого рейхстагом, будет гнаться за лютнистом и отстанет лишь на границе Хенингского герцогства, терпимого к вольностям. Впрочем, глупое эхо еще долго кричало вдогонку беглецу, что сделка с Дьяволом суть преступление исключительное, а значит, в таком деле для обвинения достаточно слухов, проистекающих даже от детей или душевнобольных. Не оглядываясь, Петер двинется дальше. Вскоре на площади Трех Гульденов, как раз напротив церкви Фомы-и-Андрея, начнет собираться толпа народа, желая послушать опального певца. Еще через полгода, отдышавшись, он покинет Хенинг, направляясь в Эйсфельдскую марку, а дальше, – время покажет. Кому время – деньги, а кому и поводырь.

На Хенингской Окружной он свернет в «Звезду волхвов».

Харчевня покажется ему брошенной и одинокой, как ребенок, потерявший няньку в базарной толчее. Впрочем, утром понедельника здесь всегда так. Бывший молодой Пьеркин, а теперь, после смерти хворого батюшки, очередной Старина Пьеркин, поднесет кружку легкого пива. Вдыхая запах солода и хмеля, Сьлядек будет долго смотреть на раздобревшего хозяина, на его руки, больше напоминающие окорока, на монументальное брюхо, украшенное фартуком. От этого ходячего праздника жизни, от усмешки румяного, приветливого толстуна душа станет чистой, словно простыня у опытной прачки. Дальше взгляд лютниста скользнет по двору, где у колодца верхом на хворостинах носились двое голопузых ребятишек, мимоходом огладит зад Кристы, бывший предмет вожделений Пьеркина, теперь же – священный холм в честь богини Чадородия. У коновязи в это время отвязывал чалую кобылу гость, покидая харчевню после ночлега.

Петер глянет и на гостя, но внимательно рассмотреть не успеет.

Маленький человек, искоса сощурясь в адрес Сьлядека, вдруг махнет в седло и, теряя шляпу, ускачет прочь по Окружной, – словно средь бела дня встретил призрак. Седеющий хохолок спляшет над макушкой беглеца «Кочевряку», кобыла свернет за поворот, а солнце вприсядку запутается меж столбов пыли.

– Часто наезжает? – спросит Петер у хозяина, имея в виду ускакавшего Юргена Маахлиба.

– Нет, – ответит Пьеркин, равнодушный к интересу случайного прохожего, но всегда готовый почесать язык о чужой оселок. – Раз-два в год. Бывает, что реже.

– По делам?

– Ага. Закупки, сделки всякие. Явится, договорится, и поминай, как звали. Говорит, дом у него, в каком-то Гульденберге. Знатный, мол, дом: два этажа, флигель. Врет, должно быть. Или не врет. Мне-то что, мое дело – сторона…

– Нашел, значит. Нашел…

Хозяин «Звезды волхвов» обернется к лютнисту, нахмурит брови, вспоминая. Хмыкнет, но промолчит. Лишь качнет курчавой головой, где проседь недавно свила гнездо. И тайная, озорная лихость сверкнет под бровями, словно память сбросила с загривка дюжину лет.

– Выходит, соврала цыганка? – весело спросит Петер, отхлебнув пива.

– Выходит, что так.

Тогда Петер Сьлядек кивнет на ребятишек:

– Твои?

– Не-а, – пожмет грузными плечами Пьеркин, раньше молодой, а теперь Старина.

– Чьи тогда?

– Ее, – толстая рука укажет на Кристу, а потом ткнет в сторону, за поворот дороги. – И его. Юргеновы мальцы. Что смотришь? Муж он Кристин. Пьянствовал, потом сбежал, потом вернулся, через восемь месяцев, а супружница его родами померла. И младенчик задохся. Погоревал вдовец, поплакал, а там к родителю моему подкатился. Родитель мой, царство ему небесное, жадный был – страсть! Деньги взял, девку отдал. Повенчались, честь по чести, простыню с первой кровью народу показали… Тут Юрген возьми и уберись восвояси. С тех пор наезжает: детей делать.

– А что ж к себе не забирает? В дом с флигелем?

– Дурит, наверное. Или не хочет. Говорит: желаю, чтоб мои детишки здесь рождались. Только не фартит ему: как дитё родится, так к вечеру помирает. Криста уж рожать замаялась. Только эти вот и живы, пострелята…

Петер еще раз повернется к детям. Толстенькие, задастые. Голые животы оттопырены, торчат пупами. Близнецы. С возрастом, несомненно, раздобреют вконец: руки сделаются окороками, брюхо гордо выпятится вперед, подставкой для третьего подбородка. Курчавые оба: на таких ягнятках хохолка не завить.

Хорошие детки.

– Чего уставился? – беззлобно хмыкнет Старина Пьеркин. – Сглаз кладешь?

– У меня глаз добрый.

– У всех у вас добрый. Ходите, пялитесь… Только и думаете, как к чужой бабе под бочок!..

Пьеркин смачно расхохочется, всколыхнув большое, сильное, налитое соками тело. Словно углядел в своем упреке нечто смешное до одури. Хлопнет собеседника по спине: не бери, мол, в голову! шутки шучу! Тогда Сьлядек еще раз глянет за поворот, где скрылся всадник. И солнце, золотая серьга, качнется маятником в ухе неба: тик-так.