Шаги. Шлепающие, размеренные. Сытые шаги. В пятно света, где еще недавно щерился издевающийся зверек, ступила черная качающаяся фигура, двумя пальцами уцепившая длинный голый хвост давешней крысы с перебитым хребтом. Фигура задумчиво посмотрела на болтающийся трупик и зачем-то присела на корточки.

И когда лицо пришельца стало ясно различимо, Скилъярд судорожно вжался в ледяной сланец стены, и слюна во рту вдруг куда-то исчезла, и голод исчез, и злость исчезла; осталось одно чувство – страх.

В пятне света пристально глядел на крысиные останки не кто иной, как Девона Упурок, сумасшедший убийца, юродивый ужас ночных мародеров.

Днем Девона вечно пропадал где-то, зато после заката… Разное говаривали люди о полоумном уроде, и сам Скилъярд как-то сподобился лично видеть Упурка на подходе к окраинам. Безумец стоял на коленях, держа в руках человеческий череп – то ли свежеободранный, то ли найденный в руинах – и бормотал разные косноязычные глупости, перекидывая мертвую голову с ладони на ладонь. Скил тогда ушел довольно легко, потому что Девона мучительно изогнулся, запрокидывая лицо и крича на луну, словно пытаясь запретить ущербному диску его извечную работу. Чем-то не нравилась ему луна: то ли светила не так, то ли глядела не туда; и легко ушел от него трупожог, а вот сейчас и не ясно-то, как жизнь обломится…

Безумец аккуратно опустил крысу перед собой и встал над ней на четвереньки. Потом поерзал, подумал, и неожиданно дернулся, словно невидимый каблук сломал ему позвоночник.

И смертный визг второй раз полоснул по грозившим лопнуть нервам Скилъярда.

Девона недвижно валялся возле убитого грызуна, луна держала их обоих в фокусе светящейся пыли, и ознобно вздрагивающий трупожог вспомнил треп в бараках о том, как Дикая дружина впервые выкопала этого придурка у входа в каризы. Они приняли обросшего волосами полоумного за жертву, выжившую после тайных забав Подмастерьев, – и ради шутки уволокли его в замок.

Потехи из Девоны не получилось. Он упрямо молчал и позволял себя бить, не доставляя дружинникам никакого удовольствия. Тогда отчаявшиеся солдаты позабирались на стены и выпустили в крепостной двор голодного пардуса. Зверь коротко рыкнул и присел для прыжка. Безумец покосился на хищника, приподнял верхнюю губу, и огонек интереса впервые полыхнул в его тусклых глазах.

Он присел напротив зверя, двигая бесхвостым задом – лучники Дружины клялись потом, что хвост пардуса впечатлял меньше, чем его отсутствие у Девоны – и рыкнул в два раза громче и ниже. Удивленный кот оскалился, клоня голову к пятнистому плечу; Девона прохрипел клокочущим горлом и улыбнулся настолько широко и хищно, что поджавший хвост пардус мигом удрал в родную уютную клетку. Придурок рухнул на все четыре и, радостно мяукая, попытался было сунуться за зверем, – но пришедшие в себя владельцы редкого хищника попрыгали во двор и оттащили Упурка от клетки. Лучше бы они этого не делали.

Разъяренный Девона сломал шею ближайшему, прокусил руки трем следующим дружинникам и, изогнув спину с выпяченными лопатками, вылетел по перекидному мосту за пределы крепости. Там он неожиданно пришел в себя, заплакал и вяло поплелся в город.

Ошалевшие лучники переглянулись и ослабили тетивы луков. Стрелять не стали. И правильно. Или неправильно… Какая теперь разница… Именно тогда юродивого и прозвали Девона – безумец. Упурком его прозвали позднее, когда он на большом ежегодном Кругу прирезал бойца из Кожевенных рядов. Видевшие это утверждали, что Упурок долго и пристально всматривался в танцующего вокруг него кожевенника, потом отобрал у него разделочный нож и стал снимать с противника шкуру, причем делал это весьма профессионально и с большим знанием дела. Девону еле смогли оттащить, но за убийство на Кругу мстить не полагалось; и с тех пор малый или большой Круг редко обходился без участия полоумного. Он дрался тем же оружием, что и выставленный боец, и отвлечь его от раненого можно было лишь хлопая куском сырого мяса по кожаному щиту. При этих звуках безумец улыбался и начинал кланяться собравшимся – пока родственники оттаскивали тело. Он даже иногда помогал им, но только после хлопанья.

Оружейники, редко выставлявшие человека в Круг, и вообще редко выходившие из-за своих решеток – и те однажды решили спустить на Упурка своего бойца, и не кого-нибудь, а Стреноженного, безногого кузнеца, три года назад бежавшего из степного рабства в седле собственного изобретения. Стреноженный обычно стоял на месте – туловище гиганта на двух обрубках, схожее с тушей охотничьего вепря-одинца – и пудовый мяч, гремя цепью, чуть подпрыгивал в его пятерне. Мало кто уходил от его удара, и немногие могли кидаться мячами, не обладая безошибочным глазомером и могучими лапами оружейников – но соперники всматривались друг в друга до потери всякого терпения у собравшихся, а потом Стреноженный опустил мяч и сцепил запястья в странную фигуру, схожую с парящим орлом. Безумец радостно завопил и стал кидать в небо пригоршни песка, потом опомнился и удивленно обернулся вокруг, словно впервые очутившись здесь; а кузнец покачал головой и заковылял из Круга.

Затесавшийся в толпу расстрига из Дикой Дружины, лишившийся теменной пряди за неведомые пороки или такие же добродетели, уже собрался было вякнуть что-то по адресу копченых морд, но глянул на цепь, волочившуюся за Стреноженным – и раздумал. А Девона долго тащился за Оружейниками, но за решетки его не пустили, и он до полуночи шлялся возле ограды, скаля зубы и принимая всякие позы, одна нелепее другой. Потом он загрустил и удалился, и разное болтали люди, которым рот не заткнешь…

…Скилъярд стал красться вдоль стены, пытаясь проскочить к Пляшущим Флоксам, и почти преуспел в этом, когда его остановил хриплый негромкий вопрос.

– Куда?…

Трупожог почувствовал, как холодный пот стекает ему за шиворот.

Девона стоял рядом – живой, сутулый, с безвольно повисшими руками, спутанные волосы падали на лицо и даже почему-то росли на подбородке – и Скил подивился тонким предплечьям и невысокому росту безумца. Да и в плечах он сам чуть ли не пошире будет… Потом Девона глянул Скилу в глаза – и удивление сразу пропало, сменившись пониманием, что все правильно и так, как положено. Очень уж глубоко умел заглядывать безумный Девона Упурок.

– Туда… – нелепо булькнул Скил.

– Есть хочешь, – не спросил, а утвердительно заявил Девона.

– Хочу… – проскулил трупожог. – Очень хочу. Уже третью ночь хочу…

И боязливо добавил:

– Дай крысу, Девона… Дай, пожалуйста. Или давай поделим…

Он даже не смел надеяться и поэтому сразу понял ответ.

– Не дам.

Ответ понял, а продолжения не понял.

– Крысу не дам. Хлеба дам. Есть немного…

Скилъярд окончательно обалдел и тупо уставился на черные полкаравая в ладони Упурка – непривычно большая краюха и непривычно мытая ладонь, может быть, по контрасту с чернотой хлеба… Безумец по-своему истолковал паузу, и, порывшись за пазухой, извлек головку молодого чеснока.

– Все. Больше нету. Ешь. И не спеши – подавишься.

Скилъярд торопливо вцепился в предложенное и стал захлебываться горькой мякотью, не очень вслушиваясь в бессвязное бормотание безумца над ухом, и лишь согласно кивал, как заведенный.

– Еда… Еда для брюха. Все для брюха. И ниже брюха. Плохо. Ты ешь, ешь, мальчик… Плохо. И то, что я говорю – тоже плохо. Еще хуже. Не слушай меня… Приходи завтра. Еще дам. Еды дам. Помрешь же… Придешь?

– Не приду, – искренне подавился Скил. – Боюсь. Убьешь…

– Я? Я никого не убиваю. Не умею.

– Ничего себе не умею… Сам видел. На Кругу. И люди говорили – в Замке или по ночам, дескать…

И осекся.

– А… эти… Это не я. Это они сами. Сами. Зачем? Я не хотел – и не мог. Ведь ничего другого нет, только так… Приходи, а?

– Приду, – кивнул Скилъярд и снова подавился. Упурок зачем-то ударил его по спине, и трупожог долго кашлял в недоумении. – Боюсь, но уже меньше. Есть хочу больше. Всегда.

Девона встал и медленно двинулся в темноту. Шлепающие шаги утонули в омутах тишины; Скилъярд подождал немного, потом подкрался к убитой крысе и воровато сунул ее в обтрепанную котомку.

Потом ушел.

Спать.

Глава девятая

Прошу тебя, освободи мне горло;

Хоть я не желчен и не опрометчив,

Но нечто есть опасное во мне,

Чего мудрей стеречься. Руки прочь!

В. Шекспир

Дождь зарядил с самого утра. Он лил, не переставая, лужи пенились и вспухали радужными пузырями, дырявый мешок неба нависал над захлебывающимся городом; и к вечеру Скилъярду стало казаться, что вся жизнь, прошлая и настоящая, и будущая жизнь навечно перечеркнуты косым, раздражающе мокрым росчерком… И родился он, наверное, в ливень, и помрет в нем же, и небось даже в седой древности Четвертого нашествия небеса по-прежнему плевались в грязную земную помойку…

Он попытался было представить себе это самое нашествие – и не смог. Потом попробовал еще раз. Так, вот слева, значит, Город – красивый такой, чистенький, стекла в окнах, раньше вроде их в окна вставляли, а не выбивали, и вороны, вороны, жирные, лоснящиеся, непуганные, в случае осады надолго хватит… а перед стенами – которые целые пока – дружина стоит городская. Это она уже потом Дикая стала, еще бы, почти шесть десятков лет в цитадели безвылазно!… А тогда, стало быть, городская… То есть та, которая при Городе состоит, для наведения чего положено – свои, в общем, родные, – а ежели кто другой с мечом к нам придет, то гнать его, гада, взашей – чтоб не мешал. Самим мало. Вроде сходится… Интересное дело, однако, оказалось – придумывать! Особенно, когда выходит… Степняки же в самом деле набегали, если не врут старшины, а дружинники их по мордам, по лохмам, – валите, мол, куда подале…

Скилъярд поднапряг разыгравшееся воображение, но степняки вырисовывались расплывчато; на ум приходили почему-то все те же дружинники, только вымазанные в скисшем молоке и с треугольными ушами. Ну, про молоко понятно – старшины рассказывали; а уши сам придумал. Ну и пусть, все равно природных упурков никто в глаза не видывал, а кто и видывал, так помер давно. И так сойдут. Стоят они, значит, стоят… А посередке шаманство ихнее скачет и Мастера местные, городские: слова говорят, мир пополам ломают. Треск, наверное, жуткий, пылища, щепки всякие… И поломали. Сволочи! Они, понимаешь, глухой дурью чесались, а мы живи теперь в вот таком – вывихнутом… Хоть бы Мастер какой под руку попался; так бы в рожу и двинул! – зря их Подмастерья через пару лет, как слова совсем засохли, вырезали до основания. Зря. Авось, и до сегодняшнего дня хватило бы – душу отводить. А тут сиди под дождем, дожидайся, томись – придет Девона или впустую вчера ляпнул, от минутной щедрости…

Скил почесал под мокрой рубахой и довольно осклабился. Вообще-то денек сегодня выпал что надо, стыдно жаловаться. С утреца в шорных развалах рылся, к полудню за пятку голую – цап! – и дружинничка выволок; видать, от своих в налете отбился и на бронных старателей нарвался… Добрый шлем на толчке нынче круто ходит!… Только болваны они оба: и дружинник покойный, и тот обалдуй, что по башке его дубьем гвоздил. Ну, покойный – это и так понятно; а старатель – кто ж так лупит? Сидит, небось, сейчас в схроне своем, и полбашки сплющенной из-под шишака выковыривает; и налобник весь помятый, если не лопнул совсем…

Нож там в спешке забыли, не полезли под накидку; клинок так себе, а у гарды серпик махонький – обувку там подлатать или глотку кому втихаря перехватить… Полезная штука, с понятием.

Скил находку себе оставил, позарился, а старенький свой на вечерние торги снес. Его там Окологородники чуть с пальцами не вырвали – даром, что лезвие узковато – двух голубей копченых дали, лепехи три с травками; но одну потом назад забрали, пожадничали… Скупой народ эти Окологородники, скупой, да странный. Морды маслом отливают, плечи тесаные, а вообще хоть в душу им гадь – смолчит, утрется и опять пойдет землю ковырять. Правда, здесь не расплеваться, себе дороже… Вон три года назад молодняк с Низинки западные посадки у них вытоптал, из баловства, – так с месяц ни один из травосадов на торги не вышел. У людей листовая проказа началась; старшины Низов мигом оглоедов своих приволокли – вешайте, говорят, жгите, только еды дайте! Полторы цены совали… Ничего, обошлось, – та же жадность и спасла…

Хороший день. И вечер хороший, из котла квартального хлебать дали, не гоняли, как обычно, по ушам не били. А тут темно уже, мокро, и Упурку давно быть пора, и чего я его жду? Жрать не хочу вроде, спать хочу, аж скулы сводит…

– Вставай, парень, – Девона тряхнул трупожога за плечо, после кинул на влажную мостовую дырявый рваный плащ. – Вставай. Есть будем. Говорить будем. Зовут-то тебя как?…

– Скил, – спросонья пискнул Скилъярд, и сам подивился; вот ведь голос какой гнусный стал, не подхватить бы горячку, в сырости этакой!…

– Скил, – повторил Упурок, выбрасывая на плащ пучок редиски и еще кучу какой-то зелени. – Бери, парень Скилли. Жуй. Ты у нас растешь еще, тебе такого добра много жевать надо. Больше все равно ведь нет ничего. Не достал. Извини.

Скилъярд встряхнулся и выхватил из котомки вымененных голубей. Он торжествующе подпрыгнул, забрызгивая редиску водой из лужи, и кинул одну тушку Девоне.

– Вот! – У него неожиданно прорезался голос, да еще какой, и небо забыло, что ночь кругом, и стало светлее и приветливей. – Бери, Девона! Под твою травку они веселее летать станут… Или поделимся – я мясцо лопать буду, а ты уж листья доешь и расти, сколько влезет!…

Улыбнулся в ответ Девона, тихо улыбнулся, грустно так; и Скил понял, что он готов отдать второго голубя, отдать за вторую улыбку страшного безумца, но за другую, не такую – а вот какой должна быть эта улыбка, Скил не знал, и радость стала хрупкой и ненадежной; но осталась, не ушла…

– Где ты днем пропадал, Девона? – перевел трупожог разговор в иное русло.

– Я? Я к Оружейникам ходил.

– Ну да?! И тебя за решетки пускали?

– Нет, конечно… Там у них кузнец один… безногий. Говорить со мной выходил. В пятый раз уже. Твердит – в степи меня видел. Он-то твердит, а я не помню. Сижу, слушаю, и, как баран на веревке, только головой мотаю. Вот такие дела, парень Скилли.

– Как кто? – не понял Скилъярд.

Девона удивленно посмотрел на него.

– Мотаешь головой: как – кто? – переспросил Скил.

– Как баран… – повторил Девона и осекся. – Ай да парень… Конечно! Ты ж барана в жизни живьем не видывал! А я… Я?! Выходит, был в степи. Был… прав кузнец. Что ж это за жизнь такая паскудная? Эх, Скилли, Скилли, век расшатался – и скверней всего, что я рожден восстановить его!… Скверней уж и быть не может…

Скил осторожно пододвинул голубя к Девоне. Тот машинально взял птицу, с хрустом оторвал ножку и уныло принялся жевать. Трупожог повертел в пальцах редиску и нехотя сунул в рот. Есть расхотелось. Совсем. Век расшатался. Век. Расшатался. Слова-то какие больные: на слух – и то в жар бросает…

– Не расстраивайся, Девона, – Скилъярд сунул безумцу пучок зелени, не зная, чем еще выразить свое сочувствие. – Плюнь, бред все это… Поешь вот и ложись спать. Расти будешь. Во сне. Вырастешь большой, всех убьешь и будет тебе радость. Жизнь трудна, Девона, но, к счастью, коротка. Может, и не придется тебе ничего восстанавливать… Сам видишь, не осталось ни хрена, а если что и осталось – дерьмо сплошное. Ешь. Или на Круг сходи. Подерешься – расслабишься. А так не надо. Ладно?