Тайные, казалось, навсегда умолкшие струны вдруг подали голос. Словно фон Книгге вышел на сцену, готовясь начать монолог. «Рыцарь Лебедя, или Суета сует», – подумалось барону. – Трагедия? Водевиль? Неужели фарс?..» Чувство сцены усугублялось гением архитектора. Кто бы ни возводил Александринский театр, открывшийся для публики месяц назад, в конце августа, он знал свое дело. Если Эминент сейчас находился возле рампы, спиной к публике (вопреки канонам актерского мастерства, но сообразно складу натуры барона), то белоколонный портик Александринки, над которым летела квадрига Аполлона, смотрелся великолепной декорацией.
Самое высокое здание в ансамбле, окружавшем площадь, выше даже Аничкова дворца, театр утверждал: «Vita brevis, ars longa!»[12]
– …случай шаток, опыт обманчив, суждение затруднительно, – тихо смеясь, продолжил Эминент начатый театром афоризм. Латыни он предпочел древнегреческий, как, собственно, и звучали эти слова в оригинале, произнесены великим Гиппократом. – Врач должен не только быть готов делать то, что верно, но и подготовить пациента к сотрудничеству… Что скажешь, паяц?
Театр промолчал.
Нищенка в драном салопе отшатнулась – и кинулась прочь. Только что старуха крутилась рядом, обихаживая «барина» в надежде на милостыньку, и вот – салоп мелькнул у Публичной библиотеки, сгинув в сумерках. У побирушек – чутье, Эминент знал это.
Он двинулся по Невскому. Будочник, накрывшись рогожей, лез зажигать фонарь. Прохожие сторонились, не желая залить маслом одежду. Кто-то споткнулся об алебарду будочника, прислоненную к стене; упав, старушка жалобно загремела. Из открытых дверей кондитерских пахло свежей сдобой. Толпа артельщиков, топая, как стадо слонов, обсуждала, куда им пойти. Выбор был невелик: Демутов трактир, куда артельщиков могли и не пустить, погнушавшись чином, и заведение Палкина на углу с Малой Морской.
В Демутовом, если верить крикунам, подавали кулебяку, ради которой стоило рискнуть. Зато Палкин ловко рекламировал себя в газете, что вызывало у артельщиков уважение.
«Старайся, дитя мое. – Эминент мысленно обращался к Бригиде. – Иначе я очень, очень огорчусь…»
Барон мог бы остаться у театра, проследив за беседой дам так же ясно, как если бы сидел с ними в ложе. Но фон Книгге не желал оставлять малейший, самый воздушный след, по которому сведущие люди могли бы опознать его участие в деле.
Встреча с князем Гагариным должна носить случайный характер.
Иначе – нельзя.
Иван Гагарин напоминал луковку. Начни чистить – возрыдаешь. Крепенький, ядреный, он носил столько масок, что и сам, казалось, забыл: где же настоящее лицо? Для державы – сенатор, действительный тайный советник, кавалер многих орденов. Для друзей – меценат, учредитель Общества поощрения художников, ценитель изящной словесности. Для широкой публики – богач, кутила, сластолюбец; завсегдатай скачек, разбирающийся в лошадях не хуже, чем в живописцах.
И наконец, для тех, кто видит суть вещей, – знаменитый масон, первый в списке учредителей ложи Орла Российского, лучший Мастер Стула в Петербурге, почетный член лож Петра-к-Истине, Соединенных Друзей и Ключа-к-Добродетели.
Крылось в князе еще кое-что – в середке, в горчайшей сердцевине. Записанный отцом на втором году жизни в Преображенский полк, а затем, на пятом году – в Измайловский, в девятнадцать лет князь был произведен в прапорщики. Он знатно повоевал: штурм Измаила, Георгиевский крест, подпоручик, поручик, капитан-поручик…
Про него писал генерал-аншеф Суворов в рапорте:
«…дал повеление лейб-гвардии Измайловского полка прапорщику князю Гагарину приставить лестницы, по которым быстро взошли на вал, опрокинули неприятеля и бастионом овладели. С первыми вскочил он на бастион, и когда вся колонна, прибыв туда, простирала поражения в левую сторону по валу – он рассеявшихся в первом стремлении егерей собрал, храбро атаковал с ними неприятельские толпы и, отразя оные, присоединился к колонне».
Не кланяясь пулям, кидаясь в рукопашную, стоя под ядрами турецких пушек, Гагарин не получил ни единой царапины. Однополчане говорили, что он заговоренный, и были ближе к истине, чем думали сами.
«Явиться без выкрутасов, как Посвященный к Посвященному? – в который раз думал Эминент. – Нет, нельзя. Интерес к внуку, даже незаконнорожденному, он может счесть оскорблением. Или просьбой о помощи – тогда я буду ему должен. А так… Одна дама пригласила другую; мужчины пьют вино и судят о политике, а позже, оставшись наедине, – о ножках балерин. Он спросит, зачем я приехал в Петербург. А ведь он обязательно спросит…»
Навстречу, приплясывая, шел сильно выпивший купчик. Рыдая от удовольствия, он басом выводил: «Cау-лау-вей мой… ы-ы… т-ты куда?!» – и хватал прохожих за плечи, желая облобызать. Вокруг купчика вился некий хват в засаленном картузе: подпевая козлетоном, он все норовил запустить тощую лапку в карман чужой сибирки.[13]
Прохожие купчиком брезговали, вора же подбадривали возгласами.
Опровергая идею своей абсолютной «горемышности», купчик разразился хохотом, врезал хвату в ухо тугим кулачищем и, не оборачиваясь, заплясал дальше по проспекту. Барон фон Книгге аккуратно разминулся с ним, переступил через бесчувственного воришку и продолжил путь.
«Нет, я не стану скрывать причину своего визита в Россию. Бесполезно. Венерабль ложи Орла сразу почует ложь или нежелание быть откровенным. Если сквозь броню наружу донесется хотя бы отголосок интереса к семье Гагариных… Скрытность такого рода – худший вид вражды. Масонский Петербург – неуютное место, когда ты не по нраву мастерам лож. Да, император Александр запретил масонство, император Николай подтвердил запрет, и верноподданные «вольные каменщики» склонились пред царской волей. Это – для простаков, но не для меня. Я-то знаю, что тайная жизнь Северной Пальмиры кипит пуще прежнего…»
Бас скрылся за поворотом.
В доме Энгельгардтов горели окна. В зале на втором этаже звучала скрипка в сопровождении рояля. Там давали концерт. Окна светились и в левом крыле, в «Храме очарования» иллюзиониста Гамулецкого – несмотря на позднее время, публика желала чудес.
«Каждому – свое, – краешком губ улыбнулся Эминент. – Одним – «Sonata in B minor», другим – механический арап. Калиостро был бы рад, обнаружив, в какое ничтожество превратился его иуда-ученик. Шестеренки, рычаги… Знают ли петербургские масоны о моем участии в развале ордена иллюминатов? Знает ли об этом князь Гагарин? Если да, у него есть причины видеть во мне врага. Хотя вряд ли – я не оставлял следов. Даже молния, убившая курьера, не несла печати Рыцаря Лебедя…»
От Невы тянуло сыростью.
«Я расскажу ему про генерала Чжоу. Он поймет…»
Сцена шестая
И наш дружок-француз в осьмнадцатом ряду…
1
– Извольте пройти на место!
– Что?
– Сударь! Займите ваше место!
– Да-да…
– Мсье! Вы мешаете!
– Конечно…
– Вы и французского не знаете?!
– Отчего же… я француз…
– Сядьте наконец, господин француз! Или я позову капельдинера!
– О да, я уже…
Не отрывая взгляда от ложи с Бригидой, толкая зрителей, шипящих от негодования, наступая им на ноги и забывая извиниться, Огюст Шевалье пробрался в середину ряда. Цель его поисков – предмет страсти, как говорилось в пошлых романчиках, – явившись на манер deus ex machina,[14] словно издеваясь над всеми усилиями молодого человека, просто уничтожила Огюста.
Казалось бы, он должен был сойти с ума от радости. Нет, он сходил с ума от страшной мысли: «Что, если это намек? Подсказка судьбы? Ты ищешь ее, глупец, сгораешь от волнения… А она преспокойно ждет начала забавной комедии. Что, если письмо – ложь, фальшь? Подачка, брошенная нищему?! Я должен увидеться с ней. Иначе…»
Что – иначе, он не знал.
Из ямы вступил оркестр. Под флейты и скрипки – липкие, тягучие, как разомлевшая на жаре халва, – открылся занавес. Декорации изображали дворец Гаруна аль-Рашида. Сам калиф, прославленный хождениями в народ инкогнито, в глубине сцены пел дуэт с наложницей Зобеидой.
Калиф хандрил. Даже не знающему русского языка сразу делалось ясно: хандра – страшная штука. Грядет очередная царская забава, и спасайся, кто может. Водевиль обещал быть веселым. Наложница подчеркивала это скромным – в пределах, разрешенных цензурой, – танцем живота.
Сопрано Зобеиды срывало аплодисменты партера.
Танец – стоны райка.
Во всем зале лишь Огюст Шевалье пренебрегал спектаклем. Для него сценой была ложа с баронессой. Впервые он понял, что значит выражение «пожирать глазами». Следствие проклятого дара Бригиды? Шевалье не желал выяснять: так оно или нет? Музыка длилась, заворачивая его в нервно дрожащий кокон. Он не знал, что композитор писал этот комический водевиль, находясь в заключении и ожидая ссылки. Просто скрипки подсказывали – много знания, много печали, смейтесь, пока в силах…
Упала первая снежинка. Вторая. Бархат и золочение вокруг Бригиды. Сотая снежинка. Голубая обивка кресла. Тысяча снежинок. Две тысячи. Сырость щербатых камней. Вьюга. Молчание склепа. Мириад снежинок.
Кладбище.
Он уже видел это кладбище – в зеркале, ища способ покинуть Ниццу. Огюст замотал головой, замычал, разучившись говорить. Его ткнули локтем в бок. Сквозь кокон он едва почувствовал толчок, но склеп исчез. Вернулась ложа, Бригида, красивая пожилая дама рядом с ней…
Дама следила за представлением, нервничая.
Огюсту даже показалось, что при первой возможности дама ринулась бы на сцену, в тычки погнала дуру Зобеиду и с радостью заняла бы место наложницы.
Снежинки заплясали вокруг женщины. Бриллианты на ней вспыхнули ледяным огнем. Лед плавился, чернел, превращаясь в траурное покрывало вдовы. «Разорена, – шепнули издалека, злорадствуя. – А не гордись, не строй царицу…» Кресло сгинуло, вдова стояла на коленях, протягивая кому-то прошение. «За дочь… – бормотала она. – За Наденьку молю… нижайше…»
Ответный шепот окреп, превратился в брезгливый тенорок:
– Дочь? В монастырь.
– За что?!
– А не бегай от законного супруга…
Ложа обернулась съемной квартиркой. Дряхлая мебель, скудость обстановки; нищета. Вдова, сильно постарев, билась на кровати в тифозной горячке. Рядом скучала угрюмая сиделка, мелькая спицами. Шарф, который она вязала, – желто-красный, как огонь, – стекал на пол, на снег, растапливая холод, возвращая театр, ложу, Бригиду, даму в бриллиантах…
Огюст зажмурился.
Когда он открыл глаза, все было по-прежнему. Калиф покинул сцену, уступив место коротышке в чалме – визирю, что ли? Визиря сопровождал кордебалет игривых джинний-фигуранточек и палач. Наложница стала обсуждать с визирем способ развеселить аль-Рашида. Кордебалет резвился; палач скучал.
В палаче без труда узнавался Яков Брянский.
Слов льву не досталось. Молчание он компенсировал позой, способной заменить трагический монолог. Чувствовалось, что головушек он отсек – хоть пирамиду строй. Что ятаган ему – брат, дыба – сестра, плаха – мать родная. В Европе прогресс, гильотину сочинили, гяуры необрезанные… А мы по старинке – коврик расстелил, махнул сплеча, и пошла душа мусульманская в рай, гурий щупать.
О Аллах, куда смотришь?
Тюбетей сползал Брянскому на нос. Он и это превращал в пантомиму: морщился, корчил рожи, пытаясь бровями, не привлекая к себе визирского внимания, подкинуть тюбетей на место…
Публика хохотала, дурак-визирь принимал это на свой счет.
Пока Шевалье глядел на ужимки Брянского, у него созрел план, как подать Бригиде весточку о себе. Не в ложу же к ней вламываться, право слово! Да и не пустят небось – кто ты такой, черная кость…
Оставалось дождаться конца первого акта.
2
За кулисы Огюст пробрался внаглую.
Едва занавес закрылся, не дожидаясь, пока стихнут аплодисменты и публика потянется в буфет, он по лестницам, которых в театре было великое множество, сбежал с галерки в зал. Кинулся к сцене, наскоро оценил глубину оркестровой ямы, вихрем взлетел на огражденье боковой ложи – «Pardon, madame!..» – три шага, прыжок, и молодой человек исчез за складками бархата. Попасть в уборные артистов можно было и по коридорам, обманув бдительность служителя. Примазаться к компании офицеров, желающих засвидетельствовать свое почтение голенастым джинниям, а то и самой наложнице Зобеиде, пока грозный калиф курит трубочку на лестнице…
Шевалье решил рискнуть, выиграв время.
Его появление на сцене никого не удивило. Рабочие, кряхтя и бранясь вполголоса, таскали декорации – второй акт предполагал улицу в Багдаде, где по ночам, как известно, все спокойно. Калиф, оказывается, не ушел курить. Сняв тюрбан, он чесал длинным ногтем лысину – словно записывал суру из Корана. Вокруг аль-Рашида бегал человечек в черном фраке, похожий на грача. Что грач на бегу втолковывал лысому владыке, осталось для Огюста тайной, но выглядел калиф жалко.
Нырнув в кулисы, молодой человек быстро нашел дверь, ведущую к уборным. В первой же гримерке его встретил радостный визг:
– Ой, хорошенький!
– Pardon… excusez-moi…
– Французик! – ликовал кордебалет.
– Славный какой!
– Иди к нам, французик…
Лишь мысль о баронессе спасла Шевалье. Вторая уборная, третья… пухлая Зобеида неглиже грозит ему пальчиком, медля уйти за ширму… визирь пьет из фляжки, крякает от удовольствия… гримируется бас – огромный, голый по пояс…
– И какая охота была бы мне вас обманывать?
– А Шекспир?
– Уверяю вас честью и совестью, что Шекспир – сущая дрянь…
– Брянский? – кричал Огюст, чувствуя, что пропадает в этом вертепе. – Мсье Брянский?
– Здесь он, ваш Брянский…
Кто-то сжалился, указал: да вон же, в конце коридора! Когда лев увидел Огюста, в первую минуту, казалось, Брянский готов был задать стрекача. Господь с ним, со спектаклем! Палач – не калиф, заменят. А давешние, уже потраченные сорок рублей, которые буян-француз вознамерился отобрать силой, – это вам не кот начихал!
Вот, сами видите: за ворот хватают, лишают божьего дыхания…
– Ищу! – захрипел Брянский. – Весь в поисках, душа моя!
– Она здесь!
– Кто?
– Она! Третья ложа!
– Бенуар?[15]
– Бельэтаж!
– Третья? Дама рядом с княгиней Гагариной? – в минуты опасности Брянский соображал молниеносно. – Душа моя! Знаю, знаю, хотел известить! Скажу без ложной скромности – моими стараниями… Не случай привел нашу Джульетту в театр! Нет, не случай, а провидение в лице скромного короля сцены!..
– Она должна узнать, что я тоже в театре!
– Разумеется, душа моя! Едва кончится третий акт…
– Немедленно!
– Но как? Водевиль сейчас продолжится!
– Ты сделаешь вот что…
Выслушав требования Шевалье, лев скис.
– Да ты хоть понимаешь, душа моя…
– Убью! – тихо пообещал Огюст.
И лев поверил: этот убьет.
3
– Шампанского, Степан! – велела в антракте Гагарина.