Епископ был вежлив и тих, но отца Яна это обмануть не могло — не зря его преосвященство заявился в Шафляры, ох, не зря! Не по его ли, настоятеля, душу? Выяснить это следовало не откладывая. И потому Ян, посоветовав епископу остановиться у зажиточного шафлярца Станислава Зновальского, чей дом заметно выделялся на фоне других построек, почти сразу же пригласил его преосвященство в хату Самуила — отдохнуть с дороги (а заодно, если надо, и побеседовать), пока расторопные монахи распрягали лошадей, втаскивали в дом поклажу, а польщенный и немного испуганный хозяин спешно распоряжался готовить покои и ужин для высокого гостя.

Епископ ничего не имел против.

Марта и Михал правильно истолковали короткий взгляд брата и поспешили куда-то увести Терезу, соображавшую в подобных ситуациях несколько медленнее; умаявшаяся за сегодня старуха-мать дремала на печи, и ее не было ни слышно, ни видно, так что духовные пастыри остались практически наедине.

Некоторое время оба молчали.

— Странные вещи люди рассказывают, — заговорил наконец епископ, огладив бритый подбородок холеной рукой, унизанной драгоценными перстнями. — Волосы дыбом встают… вот, к примеру, на днях пахолки князя Лентовского криком кричали, будто неподалеку от вашего Тыньца, отец настоятель, на мельнице некоего Топора, известного ворожея (прости, Господи), — епископ перекрестился, — такие непотребства богопротивные творились, что и говорить не хочется! Мертвые из могил вставали, как в день Господнего гнева, и живых к себе тащили… Может, конечно, и врут пахолки, да только многое в их сказках сходится с тем, что мне и так известно. Без колдовства и козней врага рода человеческого, полагаю, тут никак не обошлось. Ну, про мельницу эту я давно слыхал, что нечисто там, — вот, по дороге сюда завернули…

— И что… ваше преосвященство? — не удержался побледневший аббат Ян.

— Да ничего особенного, — пожал узкими плечами Гембицкий, от которого не укрылась неожиданная бледность аббата, и складки его фиолетовой мантии плавно качнулись. — Сожгли, естественно. И мельницу, гнездо колдовское, и самого колдуна со всем его выводком. Тут дело ясное, без дознавателей обошлись…

Яну с трудом удалось восстановить на лице первоначальное вежливо-заинтересованное выражение.

— Да только не в Топоровой мельнице дело, — продолжал между тем епископ. — Пахолки князя утверждают, будто и вас, отец настоятель, там видели. Вроде бы стояли вы рядом с тем самым колдуном, которого мы на днях огню предали, и никаких препятствий козням его не чинили. Конечно, люди княжеские со страху перед хозяином чего только не понаскажут! — вот и решил я, отец настоятель, сам с вами увидеться и лично от вас узнать обстоятельства этого странного происшествия.

— Что был я там — это правда, ваше преосвященство, — спокойно ответил аббат Ян, которому спокойствие это далось не одной прядью седых волос. — А что касается оживших мертвецов и сатанинских козней… Не видел я ничего такого. Пахолки княжеские пана Михала Райцежа, придворного воеводу графа Висничского — надеюсь, вам знакомо имя графа Ежи, любимца их величества Яна-Казимира?! — схватить хотели силой; это было, своими глазами видел, не отрекаюсь. Только пан Михал от них отбился, троих порубил, а остальные ускакали. Мельникова подмастерья еще по дороге Лентовские конями потоптали насмерть, царство ему небесное, несчастному… А мертвецов восставших я что-то не приметил, ваше преосвященство. Может, людям Лентовского спьяну померещилось? — туманы у нас предрассветные сами знаете какие!..

— Верю, верю, отец настоятель, — елейно улыбнулся епископ, и аббат Ян ясно понял, что Гембицкий не верит ни единому его слову. — Я-то верю, да только, сами понимаете, людям болтать не запретишь; хоть и грех это — напраслину на ближнего своего возводить. И от слов их, хоть цена им невелика, я отмахнуться просто так не могу. Сан не позволяет, сан и доверие Рима. Боюсь я, как бы не повредило все это вашей репутации, отец настоятель. Вот и приехал поговорить с вами, лично, так сказать, убедиться. А сюда вы вроде как на сороковины родителя вашего покойного приехали?

— Вы абсолютно правы, ваше преосвященство. Не мог я последнюю волю отца моего не исполнить.

— Похвально, похвально, — покивал епископ, и аббат Ян почему-то, глядя на Гембицкого, вспомнил историю Гусмана Доминика, Гусмана Кроткого, основателя ордена доминиканцев, вдохновителя избиения альбигойцев.

Тоже, небось, вот так кивал, глядя на костры из катаров, и приговаривал: «Похвально, похвально…»

— Весьма похвально, отец настоятель. Родителей чтить надо, и при жизни их, и после того, как призовет их к себе Господь. Я надеюсь, отец ваш был примерным христианином?

Аббат лишь молча кивнул.

— Это я так, к слову пришлось. Конечно, никто в этом не сомневается, хотя… в этих горах христианство настолько перемешалось с остатками язычества, а то и вообще манихейской ереси, что сразу и не поймешь, кто здесь воистину почитает Господа нашего, а кто… Впрочем, заболтался я тут с вами, отец настоятель, пора и честь знать. Пойду к себе, не буду вам мешать. Вам не до меня нынче — молитесь спокойно за душу родителя своего, и я за нее молитву вознесу, ну а после еще поговорим. Времени у нас много, обратно, я полагаю, вместе поедем…

Аббат Ян проводил его преосвященство до дверей, попрощался самым теплым образом и вернулся в хату.

Теперь отец настоятель был твердо убежден, что если у провинциала Гембицкого найдется против тынецкого аббата хоть что-то, за что его преосвященство сумеет уцепиться — то у него, ксендза Яна Ивонича, будут большие неприятности. Уж насчет этого его преосвященство позаботится, найдет и время, и способ!

А еще предстояло, скорбя сердцем, сообщить своим — в первую очередь Марте — о том, что случилось с мельницей старого Топора и всеми ее обитателями.

Прав был старый колдун, говоря, что недолго им по земле ходить осталось.

Как в воду смотрел.

Вокруг Шафляр незаметно сгущались сумерки.

Приближалось время Божьего Суда.

…Каменистый нахохлившийся Кривань коршуном нависал сверху, и молчаливое, беспорядочно копошащееся людское месиво казалось горе чем-то вроде вскипающей прорвы Черного озера, когда в глубинах его водяные играют свои шумные свадьбы.

Ночь вдруг попятилась, пересилив любопытство — четверо молодых пастухов с пылающими факелами, словно повинуясь неслышному приказу, рванулись с места и парами понеслись в разные стороны, сопровождаемые сизыми шлейфами дыма, обегая выложенный вязанками хвороста круг двадцати шагов в поперечнике и тыча по дороге в сушняк огнем. Встретились пастухи у того места, где круг был разомкнут, где кольцо вспыхнувших костров хотело и не могло сойтись, образовав темный провал ворот, ведущих в рукотворную Преисподнюю.

Солтыс Кулах снял широкополую шляпу с серебряным образком на тулье, размашисто перекрестился и потом махнул рукой: начинайте, дескать! Богу и людям живым огнем подсветили, ночь-маму уважили — пора и честь знать!

И двое раздетых до пояса мужчин встали у ворот в огненное кольцо.

Глухой говор прокатился по толпе шафлярцев и собравшихся на Божий Суд чуть ли не со всех ближних Татр горцев. И впрямь: было о чем перемолвиться словцом с соседом, глядя на воеводу Райцежа и Мардулу-разбойника, прежде чем оба скроются в огне и станут Бога спрашивать своими острыми чупагами. Совсем юный, гибкий, порывистый, как годовалая рысь, не вошедший еще в полную мужскую силу Мардула, пританцовывающий на месте и сверкающий глазами на односельчан и гайдуков Лентовского, словно готовый растерзать любого, кто помешает ему прикончить ненавистного воеводу; и зрелый Михал, недвижно замерший и тускло глядящий перед собой, как глядит иногда белоголовый орел с Криваньских вершин, прежде чем рухнуть в пропасть, распластав могучие крылья и растопырив страшные когти — действительно, воевода был похож сейчас на хищную птицу: сухой, перевитый жгутами мышц торс, обмякшие руки, повисшие с той обманчивой неуклюжестью, с какой крылатый царь гор обычно передвигается по земле, волоча громады крыльев.

Первым в пылающий круг бросился Мардула. Занеся над головой свою чупагу, он пронзительно завизжал, подпрыгнул чуть ли не выше собственного роста, приземлился на скрещенные ноги, снова подпрыгнул прямо с места и через мгновение был уже на середине круга — приседая, мечась из стороны в сторону, звеня медными кольцами на древке пастушьего топорика. Неистовость разбойника была сродни неистовству зимнего урагана в горах, бессмысленно бьющегося в стены ущелий, растрепывающего седые гривы снегов на вершинах — но не жди пощады, попавшись ему на дороге, если только ты не горный хребет или голая скала! Сметет, натешится, изорвет в клочья…

Воевода Райцеж неторопливо отер со лба выступивший пот и, не оглядываясь, медленно пошел к Мардуле. Чупагу Михал держал так, словно не знал, что с ней делать, сомкнув сухие пальцы на середине древка; и в толпе коренных гуралей неодобрительно захмыкали, похлопывая по плечам и спинам приунывших шафлярцев — односельчан человека, столь неловко обращающегося со знаком пастушьего достоинства. Разве что двое-трое дряхлых стариков, помнящих покойного Самуила-бацу и его повадку, переглянулись меж собой и прошамкали что-то беззубыми ртами.

Только кто ж их слушал, стариков-то!..

Михал до сих пор не мог понять, на что надеется дурак-Мардула. Таких Антонио Вазари, первый настоящий учитель Райцежа, презрительно называл «жеребчиками» и любил жестоко наказывать, заставляя брать в руки боевую рапиру, после чего становился напротив с тупым стальным прутом, откованным специально для подобных случаев и насаженным на деревянную рукоять без чашки. Если «жеребчик» хотя бы раз заставлял Антонио сдвинуться с места, не говоря уже о том, чтобы оцарапать — учитель-флорентиец брал на себя обязательство платить за это, выставляя большой кувшин виноградной граппы. На памяти Михала такого не случалось ни разу; жена Антонио однажды проговорилась, что когда-то граппа и впрямь досталась «жеребчику», но это было давно, спустя год после их свадьбы с Антонио Вазари. А во всех остальных случаях, которых было немало, учитель пил граппу сам, пока истыканного до кровоподтеков «жеребчика» уводили под руки его друзья.

Воевода Райцеж мог убить юного разбойника в любую секунду, на выбор. Сразу; когда станет слишком жарко, или когда надоест играть; истерзать ранами или покончить одним ударом — то, что в руках Михала вместо привычного палаша была чупага, не имело никакого значения.

Он мог убить мальчишку.

Он не хотел этого делать.

И не понимал: есть ли у Мардулы что-то, припрятанное за пазухой для сегодняшнего поединка, или это просто молодое недобродившее вино пенится от удали и глупости?

Мардула-разбойник собирался мстить за смерть Самуила-бацы. Михалек Ивонич не мог позволить себе наказывать за это смертью. Если наказывать — то начинать пришлось бы с себя; но Беата и младенец под ее сердцем вынуждали Михала жить.

Жить.

…этим ударом можно было расколоть камень. Легендарный Водопуст из гуральских преданий вроде бы так и делал, когда отворял родники на Подгалье. Да только камня под острие Мардулиной чупаги не подвернулось, и вся сила пропала даром. Вскрикнув от отчаяния, разбойник на согнутых ногах пауком побежал вокруг проклятого воеводы-отцеубийцы, норовя достать обушком по голеням — но руки Михала были гораздо длиннее Мардулиных, а то, что воевода по-прежнему держал чупагу за середину древка, почему-то не имело никакого значения. В последний момент, когда обушок в который раз уже норовил пройтись по лодыжке вросшего в землю, как столб коновязи, Михала — обратная сторона древка воеводиной чупаги сухо щелкала по узкому лезвию возле самого сапога, и обушок бессильно взвизгивал, наискось чиркая по кожаному голенищу.

За поясом у обоих бойцов торчало по ножу — прямому и узкому пастушьему ножу с дубовой рукоятью; и воевода задним числом полагал, что рано или поздно вспыльчивый разбойник попытается метнуть нож во врага. Гурали отлично метали и чупаги, но на такую глупость, после которой рискуешь остаться совсем безоружным, Михал не рассчитывал. Вернее, надеялся, что она не придет Мардуле в голову — безоружного разбойника было бы очень просто оглушить и выволочь за шкирку из огненного кольца, но горцы могли бы счесть это случайным везением, а не Божьей волей, и потребовать продолжения поединка.

Юный мститель все еще метался за пределами невидимого круга, привычно очерченного для себя воеводой, и Михал мог позволить себе неторопливо прикидывать возможные повороты боя, предоставив своему телу действовать самостоятельно. Он только краешком сознания приглядывал за собой — иначе, полностью отпустив поводья, он мог опомниться от размышлений уже над трупом Мардулы и запоздало клясть себя за то, что слишком хорошо учился убивать.

Отчаявшись зацепить воеводу издалека, разбойник заплясал вокруг, выбивая ногами барабанную дробь, закрутил чупагу вихрем — и неожиданно по-детски глупо кинулся к Михалу вплотную. Пальцы левой руки Райцежа мгновенно, словно живя собственной жизнью, вцепились в Мардулино запястье, сковав его кандалами похлеще каторжных, и чупага разбойника повисла над непокрытой головой воеводы, не в силах сдвинуться с места. Даже не попытавшись достать нож, разбойник свободной рукой обхватил Михала за шею, рванул на себя…

— Зачем? — тихо, в самое оскаленное лицо разбойника выдохнул Михал.

Он и в самом деле не понимал — зачем? Будучи гораздо сильнее молодого Мардулы, Райцеж в ближнем бою имел множество преимуществ, если в подобной ситуации имело смысл продолжать говорить о преимуществах. Даже сейчас Михалу стоило известных усилий не свернуть разбойнику шею или не всадить нож в поджарый юношеский живот.

— Зачем? — еще раз спросил Михал, не отпуская Мардулу, и вдруг ему померещился в десяти шагах, у самого огня, зыбкий силуэт, скрестивший призрачные руки на призрачной груди. Огонь плеснул на видение искрящейся лавой, очертания проступили четче, выпуклей — широкие плечи, орлиный нос с раздувшимися ноздрями, жабьи глаза навыкате…

— Батька? — забывшись, прошептал Михалек. — Батька, прости дурака!..

И вдруг понял, зачем Мардула прорывался вплотную.

Понял за миг до того, как Стражи его собственного сознания опустили огненные мечи на дерзкого пришельца.

Наверное, если бы не дар различать себе подобных, вынесенный из горящего сознания умирающего отца, Михал все-таки опоздал бы и уже держал в своих объятиях идиота.

Хуже — растение.

Юный Мардула-разбойник, сын Мардулы-разбойника и Янтоси Новобильской, был вором. Разыскивая своих будущих приемных детей по городам и весям, воспитывая их потом в строгости, старый Самуил не заметил того, что росло под самым боком; вернее, заметил, но поздно — в последние годы жизни, когда птенцы его гнезда разлетелись, разъехались, когда сам он окончательно состарился и отпаивал травами на печке раненого подростка-разбойничка. Вот тогда-то и почуял Самуил-баца в разбойном гурале знакомый воровской талант, вот тогда-то и стал учить Мардулу нужной сноровке, да только мало чему успел выучить — умер.

Одно забыл сказать, главное — что не один он такой на белом свете, Мардула-разбойник, Мардула-вор, нет, не один, даже после Самуиловой смерти.

И сейчас последний ученик Самуила-бацы из немногих своих силенок пытался украсть боевое знание у Михалека Ивонича, не понимая, что делает и с кем связался.

Это было то, чего Михал никак не мог предвидеть.