Призрак смеялся.

«Михал — убийца!» — смеялся он, и в смехе его крылась нечеловеческая издевка, словно тень что-то умалчивала, и это «что-то» доставляло мертвому невыразимое удовольствие.

Убийца-а-а…

Спотыкаясь, Марта кинулась вверх по круче.

…когда она вбежала в монастырский двор, даже не успев удивиться тому, что ворота до сих пор не заперты, — толпа взволнованно переговаривающихся монахов поспешно расступилась, пропуская Марту в круг.

Аббат Ян, воевода Михал и одноухий Джош стояли над раненым человеком.

Марта уже видела этого человека.

Это был один из гайдуков Михала.

— Их было пятеро? — гневно спрашивал воевода. — Всего пятеро?!

Гайдук молчал, сидя на земле и держась за наспех замотанное колено.

— На карету Беаты напали, — отец Ян повернулся к Марте, одной рукой успокаивающе тронув взбешенного брата за локоть. — Разбойники, на полпути от нас до Тыньца. Саму Беату увели в лес, одного гайдука зарубили, а этого… этого отправили сюда.

— Разбойники? — Марта ничего не понимала. — Они требуют выкуп?

— Нет. Их атаман велел передать, что его зовут Мардула, сын Мардулы, и что пленной женщине до поры до времени ничего не грозит. Просто он хочет быть уверенным, что убийца Самуила-бацы явится в Шафляры — не на сороковины, так за женой — и там заплатит Мардуле все, что полагается.

«Убийца!» — смеялся над рекой танцующий мертвец…

— Я не убивал отца, — воевода Райцеж смотрел на Марту исподлобья, болезненно сдвинув брови над переносицей. — Я не убивал отца, Марта! Это ложь!

И снова повернулся к раненому:

— Их было пятеро! Пятеро против вас двоих!

— Прости, пан воевода, — глухо шептал гайдук, глядя в землю. — Прости… но тот, кто стоял рядом с атаманом… худой такой, весь в темном… на голове берет с петушиным пером…

Гайдук собрался с силами и закончил:

— Он не человек, пан воевода! Святой отец, скажите ему: это не человек! Поверьте мне, я говорю правду!

Марта склонилась над раненым и положила ладонь ему на плечо.

— Я верю тебе, — сказала она. — Это действительно не человек.

Джош поднял морду к равнодушному серпику месяца и безнадежно завыл.

Словно в ответ ему с опушки близкого леса донесся торжествующий волчий вой.

ВЕЛИКИЙ ЗДРАЙЦА

Я не помню, кем был — я знаю, кем стал.

Изредка снимая свой замшевый берет с петушиным пером, схваченным серебряной пряжкой, я напяливаю его на кулак и долго смотрю, представляя, что смотрю сам на себя.

Перо насмешливо качается, и серебро пряжки тускло блестит в свете месяца.

Я делаю так редко, очень редко, в те жгучие минуты, когда понимаю, что больше не могу быть собой — но и перестать быть я тоже не могу.

Люди зовут меня дьяволом.

«Изыди, Сатана!» — говорят мне люди, и я смеюсь, исчезая: во-первых, я не Сатана и никогда им не буду; во-вторых, я не могу уйти навсегда, даже если меня гонят.

Я лишь исчезаю.

На время.

И мысленно благодарю изгнавших меня — потому что миг небытия для того, кем я стал, стократ блаженней существования.

Люди зовут меня Князем Тьмы.

Я не князь.

Я — крепостной Тьмы.

Я ем хлеб Преисподней в поте лица своего, я могу лишь надеяться, что когда-нибудь накоплю необходимый выкуп, и тогда меня отпустят на волю.

Позволят не быть.

Мне хочется верить, что надежда умирает последней.

Иногда я смотрю на очередного глупца, суетливо макающего перо в собственную кровь и подписывающего договор со мной, и слышу его жалкие мыслишки.

На самом деле, конечно, я не слышу их, но все это так однообразно…

«Сейчас я получу то, что хотел, — сглатывая липкую слюну, мечтает этот червь, — я наслажусь желаемым, а потом я буду служить моему хозяину верой и правдой, я докажу ему свою преданность и усердие — и после смерти он сделает меня подобным себе, чтобы в аду мы вместе мучили глупых грешников, не удосужившихся вовремя продать душу нужной силе. О, как я буду велик!..»

Я смеюсь, а он думает, что я радуюсь, заполучив его ничтожную душонку.

Он прав.

Я радуюсь.

Если он достигнет желаемого и станет подобен мне — он тоже будет радоваться, когда кубышка с его выкупом из адской крепости станет хоть на йоту полнее.

Он ведь не знает, что никогда не попадет в ад.

Ад попадет в него.

Согласитесь, что это не одно и тоже.

Впрочем, можете не соглашаться — мне все равно.

Люди зовут меня Нечистым.

Это правда.

Я нечист.

Но никто из таких, как я, никогда не был и не будет Повелителем Геенны — не потому что мы мелки, а потому что с тем же успехом каторжника можно назвать Повелителем рудников. И впрямь: он бьет несчастные камни кайлом, он возит их в тележке, сваливая в карьер, он волен мучить копи как хочет… он лишь не волен перестать это делать.

И перестать мучиться самому.

Вопрос: что делают в аду?

Ответ: мучаются.

Вопрос: кто мучается в аду?

Ответ: все.

Все.

Когда вы мучаетесь, это уже ад.

Он в вас.

Ад в вас, дорогие мои, он шипит и пенится, как недобродившее вино, он ударяет в голову мягкими коварными молоточками; ад в вас, любезные господа, но во мне его больше. Я — крепостной Тьмы, я — виллан Геенны, я — пустая перчатка, я чувствую в себе заполняющую пустоты руку Преисподней и завидую тому преступнику на эшафоте, в чье чрево входит сейчас заостренный кол.

Ему, казнимому, легче.

Я никогда не видел подлинных Князей Тьмы, Противоречащих, Восставших, Низвергнутых, которые и есть — ад.

Вещь в себе, умники-схоласты!.. ад в аду.

Я не помню, кем был — я знаю, кем стал.

Стократно хуже Им — они помнят, кем были. И вечность перед Ними заполнена мучительным бездействием, в конце которого маячит предопределение, беспощадная тень Армагеддона и Судного дня.

Dies irae, День Гнева.

Всякий раз, когда я чувствую в себе пальцы Князей, наполняющие меня мукой и силой, я восхищаюсь их упорством, их неукротимой жаждой деятельности, способной дотянуться из невозможного и заставить таких, как я, становиться дьяволами и перекраивать детей Адама и Евы по своему образу и подобию.

Я ненавижу Их.

Восхищение и ненависть сливаются в один страшный сплав, и я корчусь от боли после каждого дьявольского трюка, ради которого вынужден впускать в себя ад. Просто этого никто не видит. Я самолюбив, как самолюбивы только рабы. Моя кубышка копит в себе монетки проданных душ, иногда я размениваю одну из них, чтобы заполучить две, иногда я ошибаюсь… я мечтаю выйти на волю, я мечтаю исчезнуть, мечтаю начать с дна, стать вошью, слизняком, мхом, кем угодно…

Люди зовут меня дьяволом.

В чем-то они правы.

Но эта женщина… эта чертовка (я улыбаюсь — славный каламбур!), утащившая раскаленную монетку погибшей души из-под самого моего носа, оставив дьявола в дураках!.. о, радость моя, длинноногое сокровище, не лишай Петушиное Перо счастья новой встречи — я не всеведущ и не всесилен, но зато я терпелив и умею отделять овец от козлищ, делая из последних ловчих волков Преисподней… где ты, милая?!

Я иду.

Я ищу тебя!..

Поверь честному дьявольскому слову: при определенных обстоятельствах я даже соглашусь оставить тебе душонку этого наивного карманника, которого я для забавы вынудил повеситься на собственном поясе.

Не веришь?

Спрашиваешь: что это за обстоятельства?!

Никогда не затевайте разговора с цыганками и дьяволами…

Люди зовут меня Нечистым.

Я зову их людьми.

КНИГА ВТОРАЯ. ТУМАНЫ СТАРОГО ПОГОСТА

4

Ночь недоверчиво пробовала на зуб золотой кругляш луны — и надгрызенный диск фальшивым талером покатился к горизонту, где и завис щербиной вверх. Фиолетовые тени угрюмо бродили меж стволами, словно пытаясь понять, кто же они на самом деле: безобидные сочетания света и тьмы — или только тьмы, тьмы, тьмы…

— Мы-ы-ы!.. — насмешливо отзывался ветер, разрывая призраков в клочья, и, вторя ветру, ухал голодный филин, вглядываясь в ночь сверкающими кошачьими глазами.

Седой волк, сидевший на поросшем заячьей капустой пригорке, поднял морду к небу, хотел было завыть, но передумал и лишь лениво облизнулся, на миг приоткрыв зубастую пасть. Бродяга-ветер, оставив игру с тенями, зябкими пальцами перебрал белесую шерсть, взъерошил снежно-белые пряди на загривке — волк поежился, негромко рыкнув, и ветер поспешил убраться восвояси. Где-то в лесу, неподалеку от мощных стен тынецкого монастыря, протяжно голосила стая, и это была гораздо более интересная забава, чем приставать к теням и седому волку-грубияну.

Волк положил голову на передние лапы и закрыл глаза.

В привычной феерии звуков ночного леса он безошибочно различал отдаленный плеск реки, спотыкающейся на перекатах, и глухой рокот мельничного колеса. Почему в полночь открыты шлюзы на старой мельнице, почему вода хлещет в лоток, заставляя стучать жерновый постав, почему не спит работяга-мельник с измученными подмастерьями — все это мало интересовало зверя.

Он знал — почему.

Он только не знал, почему он сам остался лежать на пригорке, позволив выскочке Рваному возглавить стаю вопреки всем законам волчьего и не только волчьего племени.

Когда седой волк узнал и это — он встал, потянулся всем телом и неторопливо затрусил туда, откуда слышался охотничий вой стаи.

Филин проводил волка равнодушным взглядом и заухал вслед.

Отец-квестарь тынецкого монастыря пребывал в удивлении и растерянности — хотя предпочел бы пребывать в каком-нибудь ином, более привычном для него состоянии. Например, в состоянии голода — ибо накормить столь обильное тело скудными монашескими харчами было зело трудно. Квестарем (то есть бродячим сборщиком милостыни на нужды родной обители) он стал недавно, всего года полтора тому назад, святым отцом — примерно тогда же, и злые языки поговаривали, что как был он заядлым грешником-мирянином, так и остался.

Разве что рясу нацепил и крест на толстое пузо вывесил.

Когда квестарю с утра сообщили, что аббат Ян уезжает отслужить панихиду над своим безвременно ушедшим родителем, и именно он, квестарь Игнатий, избран настоятелем для сопровождения в неблизкие Шафляры… бедный Игнатий окончательно понял: нет в жизни счастья! Ведь еще позавчера он собирался покинуть стены обители и отправиться в мир за подаянием, немалая часть которого шла на прокормление самого Игнатия! Невелик разор — монастырские земли и так давали приличный доход, тынецкие бенедиктинцы не бедствовали, но традиции есть традиции, а значит, у живущих в миру нельзя отнимать возможность щедрой милостыней облегчить себе загробную жизнь. А в квестари испокон веку шли монахи щедрые плотью и веселые нравом. Мало ли суетных радостей у бродячего сборщика милостыни — то корчмарь расщедрится, вспомнив о геенне огненной, то покладистая бабенка на пути встретится, то на свадьбу или там поминки зазовут, то еще что… Ну и ушел бы Игнатий сразу, не пытаясь выманить у скупердяя-келаря приглянувшийся свиной окорок! Теперь езжай себе невесть куда, да еще под неусыпным оком самого аббата Яна, которого квестарь Игнатий изрядно побаивался.

Шутка ли: почти что живой святой!

В смысле — почти что святой, а не почти что живой…

Так что взгромоздившись на козлы и правя аббатским возком, жизнелюбивый квестарь ругал себя за нерасторопность и затылком чувствовал взгляд отца настоятеля. Ох и взгляд! Прямо сидишь как на адовых угольях и все ждешь, когда же ксендз Ян скажет: «Ну что, брат мой во Христе, каяться будем или безвозвратно закоснеем во грехе?!» Собственно, подобных слов квестарь от отца настоятеля никогда не слышал, но взгляд, взгляд… аж затылок холодеет!

Лошади шли ходко, нимало не заботясь печалями несчастного Игнатия, впереди маячили спины того самого бешеного шляхтича, чью беременную жену выкрала шайка какого-то Мардулы, и чернявой женщины, сказавшейся привратнику сестрой настоятеля. В седле новоявленная сестра сидела плотно, не по-женски, и пан Михал — Игнатий наконец вспомнил имя шляхтича — время от времени одобрительно на нее косился, подкручивая вислый ус. По обочине, между возком и верховыми, бодро бежал здоровенный одноухий пес, которого квестарь Игнатий перед отъездом попытался было погладить и понял, что это не собака, а черт в шкуре. Самым последним, отстав от возка и понурив голову, ехал раненый гайдук пана Михала. Колено его распухло, ходить пешком он мог только ковыляя, но упрямству гайдука не было предела — вернуться в Виснич он наотрез отказался, и по глазам раненого ясно читалось, что поползет он за хозяином своим хоть в Шафляры, хоть на край света, чтобы жизнью или смертью искупить вину, и — мало ли! — при случае зубами перегрызть глотку проклятому Мардуле-разбойнику.

К полудню миновав памятную Марте Жабью Стругу и выехав на дорогу, ведущую к Нижним Татрам, возок аббата был едва не опрокинут — навстречу, подняв тучу пыли, неслась телега, запряженная гнедой кобылкой, обезумевшей от криков и подхлестываний хозяина. Марта и Михал, рванув поводья, брызнули в разные стороны; квестарь Игнатий еле-еле успел принять к краю дороги, разминувшись с телегой на какую-то пядь, кобыла резко свернула в сторону, и телега прочно засела правыми колесами в рыхлом песке обочины.

— Рехнулся?! — конь воеводы Райцежа уже гарцевал у накренившейся телеги, а сам пан Михал, багровея лицом, готов был разорвать на части сумасшедшего возчика. — Смерти ищешь, сучья кость?! Отвечай!

— В обитель… — бормотал свалившийся с телеги старичок, часто-часто кланяясь и всплескивая пергаментными ручками. — Матка бозка, спаси грешного! В обитель спешил, ясновельможный пан, к святым отцам-бенедиктинцам… Сожгут ведь, как есть сожгут, по ветру пеплом пустят!.. Неужто я не понимаю — я все понимаю! Да они ведь не слушают, бугаецкий войт каленым железом судить хочет, а кто ж такую страсть стерпит-то… ах, матка бозка, спаси-помилуй!..

Марта узнала старика. Это был тот самый мельник, что подвозил ее до колодца.

— Кого сожгут, дедушка? — спросила она, спешиваясь. — Да погоди ты, Михал, тебе б только рубить… Зачем в обитель спешишь, мельник? В твои-то годы попусту телеги по дорогам вскачь не гоняют…

Прозрачный, как весеннее небо, взгляд старика стал более-менее осмысленным, сам мельник задышал ровнее и ухватился за край телеги — видно, ноги отказались держать изношенное тело.

— А-а, дочка… Бог тебя послал, не иначе! Братана моего жгут, младшенького, говорят — колдун, нечистику продался… Может, слыхала? — Стах, тоже мукомол, как я! Бугаецкий войт с сухосадским столковались, народишко подбили, а народишко у нас добра не помнит, ему что мельник, то и колдун! Семь десятков лет на одном месте — и все ладно, а на семьдесят первом загомонили: и коровы в Бугайцах плохо доятся, и девка малая прошлый год на речке около мельницы утопла, а тело не нашли, и волки обнаглели, среди бела дня скотину таскают, вчера опять же змея в небе видели, кружил на закате над мельницей… не иначе, Харнась-бездельник и видел, когда из корчмы домой полз! Дочка, родная, ты конная — скачи в обитель, умоли кого из святых отцов в Бугайцы ехать! Пусть святым судом судят, праведники, пусть не дадут пропасть невинной душе…

Выбравшись из возка, аббат Ян подошел к взволнованному мельнику. Старик подслеповато сощурился, потом, признав тынецкого настоятеля, пал тому в ноги и в третий раз принялся пересказывать трагическую историю своего брата, обвиненного в колдовстве и связи с Сатаной. Короткими и точными вопросами аббат не давал мельнику уходить в сторону от главных событий — иначе пришлось бы выслушать все жизнеописание Бугайцев от гулящей бабки нынешнего войта до вечно пьяного Харнася-бездельника — и наконец повернулся к Марте и Михалу.